Почти половина столиков была свободна. Пройдя три зала, я вышел на террасу; отсюда открывался вид на большие бульвары с нескончаемыми потоками глидеров; под облаками, как горный массив, поблекший в воздушной дымке, возвышался Терминал.
   Я решил заказать обед.
   — Что угодно? — робот пытался вручить мне меню.
   — Все равно, — ответил я. — Обычный обед.
   Только начав есть, я обратил внимание на то, что столики вокруг меня пустуют. Я совершенно бессознательно искал, уединения. Я даже не подозревал об этом. Я не замечал, что ем. Уверенность в том, что я все хорошо придумал, покинула меня. Отпуск… как будто я собирался сам себя вознаградить, если уж никто иной об этом не позаботился. Бесшумно подошел официант.
   — Вы Брегг, не так ли?
   — Да.
   — У вас гость, в вашем номере.
   — Гость?
   Я сразу подумал о Наис. Допил темный пенистый напиток и встал, ощущая спиной провожающие меня взгляды. Неплохо было бы отпилить от себя хотя бы десяток сантиметров. В номере ждала молодая женщина, которую я никогда раньше не видел. Серое пушистое платье, алая фантасмагория вокруг плеч.
   — Я из Адапта, — сказала она, — я разговаривала сегодня с вами.
   — Ах, это были вы?
   Я слегка насторожился. Что им от меня опять нужно?
   Она присела. Я тоже медленно опустился в кресло.
   — Как вы себя чувствуете?
   — Великолепно. Сегодня я был у врача. Он меня осмотрел. Все в порядке. Я снял виллу, хочу немного почитать.
   — Очень разумно. С этой точки зрения Клавестра — великолепное место. Там горы, спокойствие…
   Она знала, что вилла в Клавестре. Следили они за мной, что ли? Я не шелохнулся, ожидая продолжения.
   — Я принесла вам… это от нас.
   Она показала небольшой пакет, лежавший на столе.
   — Это самая последняя наша новинка, понимаете, — говорила она с несколько искусственным оживлением. — Ложась спать, вы включаете аппарат… и за несколько ночей самым простейшим способом узнаете без всяких усилий массу полезных вещей…
   — Ах, вот как! Замечательно, — сказал я.
   Она улыбнулась, я тоже вежливый ученик.
   — Вы психолог?
   — Да, вы угадали.
   Она была в нерешительности. Я видел, что она хочет что-то сказать.
   — Я слушаю…
   — Вы на меня не обидитесь?
   — С чего бы мне на вас обижаться?
   — Потому что… видите ли… вы одеваетесь несколько…
   — Знаю. Но мне нравятся эти брюки. Со временем, пожалуй…
   — Ах, дело совсем не в брюках. Свитер…
   — Свитер? — удивился я. — Мне его сегодня сделали, это ведь, кажется, последний крик моды, разве нет?
   — Да-да. Только вы его напрасно так надули… вы разрешите?
   — Прошу вас, — ответил я совсем тихо.
   Она наклонилась в кресле, вытянутыми пальцами легко ударила меня в грудь и слабо вскрикнула:
   — Что у вас там?
   — Ничего, кроме меня самого, — ответил я, криво улыбаясь.
   Она потерла ушибленные пальцы и встала. Злорадное удовлетворение вдруг покинуло меня, мое спокойствие стало теперь просто холодным.
   — Прошу вас, отдохните.
   — Но… я очень прошу вас извинить… я…
   — Чепуха. И давно вы работаете в Адапте?
   — Второй год…
   — Вот как — и первый пациент? — я показал на себя пальцем.
   Она слегка покраснела.
   — Разрешите вас спросить?
   Ее веки затрепетали. Может быть, она воображала, что я собираюсь условиться с ней о свидании?
   — Конечно…
   — Как это делается, что на каждом горизонте города можно видеть небо?
   Она оживилась.
   — Это очень просто. Телевидение — так это раньше называлось. На потолках расположены экраны — они передают то, что над землей, — вид неба, тучи…
   — Но ведь эти горизонты не так уж высоки, — сказал я, — а там стоят даже сорокаэтажные дома…
   — Это иллюзия, — улыбнулась она, — только часть домов настоящая, остальные этажи продолжаются на экранах. Понимаете?
   — Понимаю как, но не понимаю зачем?
   — Ну, чтобы ни на одном этаже жители не чувствовали себя обиженными. Ни в чем…
   — Ага, — сказал я. — Да, это остроумно… и вот еще что. Я собираюсь отправиться за книгами. Посоветуйте мне что-нибудь из вашей области. Какие-нибудь… такие… компилятивные, обзорные…
   — Вы хотите изучать психологию? — удивилась она.
   — Нет, но я хочу знать, что вы сделали за это время…
   — Я бы вам посоветовала Майссена… — сказала она.
   — Что это такое?
   — Школьный учебник.
   — Я бы предпочел что-нибудь более серьезное. Справочники, монографии… лучше всего получать из первых рук…
   — Это, вероятно, будет слишком… трудно…
   Она снисходительно улыбнулась.
   — А может быть, и нет. В чем состоит трудность?
   — Психология очень математизировалась…
   — Я тоже. До того места, на котором оставил вас сто лет назад. Что, требуется больше?
   — Но ведь вы же не математик?
   — По специальности нет, но я изучал математику. На “Прометее”. Там, видите ли, было очень много свободного времени.
   Удивленная, сбитая с толку, она уже ничего больше не говорила. Выписала мне на карточку ряд названий. Когда она вышла, я вернулся к столу и тяжело сел. Даже она, сотрудница Адапта… Математика? Откуда? Дикарь, неандерталец! “Ненавижу их, — подумал я, — ненавижу, ненавижу”. Я даже не сознавал, о ком думаю. Обо всех сразу. Да, обо всех. Меня обманули. Отправили меня, сами не зная, что творят, рассчитывали, что я не вернусь, как Вентури, Ардер, Томас, но я вернулся, чтобы они меня боялись, вернулся, чтобы быть угрызением совести, которому никто не рад. “Я не нужен”, подумал я. Если б я мог плакать. Ардер умел. Он говорил, что не нужно стыдиться слез. Я, наверное, солгал в кабинете доктора. Я не сказал об этом никому, никогда, но я не был уверен, что сделал бы это для кого-нибудь. Для Олафа потом. Но я не был в этом абсолютно уверен. Ардер! Как мы верили им и все время чувствовали за собой Землю, верящую в нас, думающую о нас, живую. Никто не говорил об этом, зачем? Разве говорят о том, что очевидно?
   Я встал. Я не мог сидеть. Я ходил из угла в угол.
   Довольно. Я открыл дверь ванной, но ведь там не было даже воды, чтобы плеснуть на лицо. И что это за мысли в конце концов! Чистейшая истерия!
   Я вернулся в номер и начал упаковывать вещи.

III

   Все послеобеденное время я провел в книжном магазине. Книг не было. Их не печатали уже без малого полсотни лет. А я так истосковался по ним после микрофильмов, составлявших библиотеку на “Прометее”! Увы! Уже нельзя было рыскать по полкам, взвешивать в руке тома, ощущать их многообещающую тяжесть. Книжный магазин напоминал скорее лабораторию электроники. Книги кристаллики с запечатленной в них информацией. Читали их с помощью оптона. Оптон напоминал настоящую книгу только с одной-единственной страницей между обложками. От каждого прикосновения на ней появлялась следующая страница текста. Но оптоны употреблялись редко, как сообщил мне продавец-робот. Люди предпочитали лектоны — те читали вслух, их можно было отрегулировать на любой тембр голоса, произвольный темп и модуляцию. Только научные труды очень узкой специализации еще печатали на пластике, имитирующем бумагу. Так что все мои покупки, хотя их было чуть ли не триста названий, уместились в одном кармане. Горсточка кристаллических зерен — так это выглядело.
   Я выбрал много работ по социологии, истории, немного статистики, демографии и то, что девушка из Адапта посоветовала по психологии. Несколько солидных математических работ, солидных, конечно, по существу, а не по размеру. Робот, обслуживавший меня, заменял энциклопедию благодаря тому, что имел, по его словам, непосредственное подключение к оригиналам всех существующих на Земле книг. В основном в книжной лавке книги находились лишь в одном экземпляре, и по желанию покупателя содержание требуемого произведения переносилось на кристаллик.
   Оригиналы — кристоматрицы — вообще нельзя было увидеть; они хранились за стальными плитами, покрытыми бледно-голубой эмалью. Таким образом, книгу как бы печатали каждый раз, когда ее кто-нибудь требовал. Исчезла проблема тиражей. Это, конечно, было огромным достижением, но мне все-таки жаль было книг. Разузнав, что еще существуют антиквариата с бумажными книгами, я разыскал один из них. Меня постигло разочарование: научной литературы там почти не было. Развлекательные книжки, немного детских, несколько подшивок старых журналов.
   Я купил (платить нужно было только за старые книги) несколько сказок сорокалетней давности, чтобы понять, что сейчас считают сказкой, и отправился в спортивный магазин. Здесь мое разочарование достигло предела. Легкая атлетика существовала в каком-то карликовом виде. Бег, толкание, прыжки, плавание и почти никаких элементов атлетической борьбы. Бокса вообще не было, а то, что называлось классической борьбой, было попросту смешным; какие-то тычки вместо порядочного боя. В проекционном зале магазина я посмотрел одну встречу на первенство мира и думал, что лопну от злости. Временами я хохотал как сумасшедший. Расспрашивал о вольной американской борьбе, о дзю-до, о джиу-джитсу, но никто даже не знал, что это такое. Понятно, ведь даже футбол скончался, не оставив потомства, ибо был игрой, в которой возможны острые схватки и травмы. Хоккей был, но какой! Играли в таких надутых комбинезонах, что игроки сами походили на огромные шары. Две такие команды, сталкивающиеся одна с другой, как резиновые мячи, выглядели потешно, но ведь это же был фарс, а не матч! Прыжки в воду, о да, но только с четырехметровой высоты. Я сразу же вспомнил о моем (моем!) бассейне и приобрел складной трамплин, чтобы надстроить тот, который будет в Клавестре. Вес это измельчание было следствием бетризации. Я но жалел, что исчезли бои быков, петухов и прочие кровавые зрелища; профессиональным боксом я тоже никогда не восторгался. Но эта тепленькая кашица, оставшаяся от настоящего спорта, тоже ни в малейшей мере меня не привлекала. Только в туризме вторжение техники в спорт казалось мне оправданным. Особенно распространен был туризм подводный. Я увидел всевозможные образцы аквалангов, маленькие электроторпеды для путешествий над дном озер, глиссеры, гидроты, двигающиеся на подушке сжатого воздуха, водные микроглидеры, — и каждая машина снабжена была специальным устройством, предохраняющим от несчастных случаев.
   Соревнования, даже самые популярные, ни в коей мере не были спортивными; разумеется, никаких лошадей, никаких автомобилей — в гонке участвовали автоматически управляемые машины, на которые можно было делать ставки. Традиционные первенства и чемпионаты значительно поблекли. Мне объяснили, что границы физических возможностей человека уже достигнуты и устанавливать новые рекорды может только человек, по силе или скорости уже ненормальный, какое-нибудь чудовище. Рассудком я понимал, что это так; впрочем, то, что выжившие после гекатомбы остатки атлетики широко распространились, было отрадно — и все-таки после этого трехчасового осмотра я вышел из магазина в полном смятении.
   Отобранные гимнастические снаряды я попросил отправить в Клавестру. Подумав, я отказался от глиссера; хотел было купить яхту, но парусных не было — настоящих, с оснасткой; были только какие-то жалкие корыта, до такой степени устойчивые, что я просто не понимал, какое удовольствие может доставлять подобный парусный спорт.
   Когда я возвращался в отель, был уже вечер. С запада тянулись пушистые заалевшие облака, солнце заходило, появился молодой месяц, а в зените сверкал второй — какой-нибудь большой искусственный спутник. Над домами в вышине суетились летающие машины. Толпы прохожих поредели, зато стало больше глидеров, и появились, бросая полосы света на дорогу, те самые щелеобразные осветители, значение которых все еще оставалось для меня непонятным. Я возвращался другой дорогой и набрел на большой сад. Сначала мне даже показалось, что это Терминал, но тот, со стеклянной горой порта, маячил далеко в северной, возвышенной части города.
   Вид был в общем необычен; когда все вокруг уже скрыла темнота, рассекаемая лишь уличными огнями, верхние этажи Терминала сверкали, как заснеженные альпийские вершины.
   В парке было людно. Множество новых разновидностей деревьев, особенно пальм, цветущие кактусы без иголок, в дальнем уголке парка мне встретился старый каштан, которому было, наверно, лет двести. Трое таких, как я, не смогли бы охватить его. Я присел на скамеечку и засмотрелся в небо. Какими мирными, какими безобидными казались звездочки, помигивавшие и дрожащие в невидимых струях атмосферы, защищавшей от них Землю. В первый раз за столько лет я подумал о них — “звездочки”. ТАМ никто не отважился бы так сказать, его приняли бы за сумасшедшего. Звездочки, да, конечно, прожорливые звездочки. Вдали над растворившимися в темноте деревьями взвился фейерверк, и я с ослепительной ясностью увидел Арктур, горы огня, над которыми летел, стуча зубами от холода, а иней на аппаратуре охлаждения таял и, красный от ржавчины, стекал по моему комбинезону. Я выхватывал пробы коронососом, вслушиваясь в свист моторов, не спадают ли обороты, потому что секундная авария, перебой обратили бы защитную оболочку, аппаратуру и меня в неуловимое облачко пара. Капля, упавшая на раскаленную плиту, не исчезает так быстро, как испаряется тогда человек.
   Каштан уже почти отцвел. Я не любил аромата его цветов, но сейчас он напоминал мне что-то очень далекое, забытое. Над кустами все еще переливался блеск бенгальских огней, доносились звуки заглушавших друг друга оркестров, и каждую минуту возвращался, приносимый ветром, дружный вопль участников какого-то зрелища, наверно, американских гор. Мой уголок оставался почти безлюдным.
   Внезапно из темной аллеи появилась черная высокая фигура. Листва уже совсем посерела, и лицо этого человека я увидел лишь тогда, когда он, необычайно медленно, крохотными шажками, почти не отрывая ног от земли, приблизился ко мне и остановился в нескольких шагах. Его руки прятались в каких-то утолщенных раструбах, откуда выходили два тонких стержня, оканчивавшихся черными грушевидными расширениями. Он опирался на них, как человек, необычайно слабый. Он не смотрел на меня, не смотрел ни на что смех, громкие крики, музыка, взрывы фейерверка, казалось, вообще не существуют для него. Так он постоял с минуту, тяжело дыша, и в свете повторяющихся фейерверков его лицо показалось мне таким древним, словно годы стерли с него всякое выражение, оставив лишь кожу да кости. Когда он уже собрался тронуться дальше, выбросив вперед эти странные груши или протезы, один из них скользнул, я вскочил со скамейки, чтобы поддержать его, но он сам удержался. Он был на голову ниже меня, но все-таки очень высокий для нынешних людей; его блестящие глаза смотрели на меня.
   — Простите, — пробормотал я и хотел отойти, но остановился: в его глазах был какой-то приказ.
   — Я вас уже видел где-то. Но где? — спросил он неожиданно сильным голосом.
   — Сомневаюсь, — ответил я, покачивая головой. — Я только вчера вернулся… из очень далекой экспедиции.
   — Откуда?
   — Фомальгаут.
   Его глаза сверкнули.
   — Ардер! Том Ардср!!
   — Нет, — сказал я. — Но я был с ним.
   — А он?
   — Погиб.
   Он задохнулся.
   — Помогите… мне… сесть…
   Я обхватил его за плечи. Под черным скользким материалом прощупывались одни только кости. Медленно опустил его на скамейку. Стал рядом.
   — Сядьте… тоже.
   Я сел. Он все еще тяжело дышал, не открывая глаз.
   — Это ничего… волнение, — шепнул он. Потом с трудом поднял веки и просто сказал: — Я Ремер.
   У меня перехватило дыхание:
   — Как… Вы… Вы? Сколько же…
   — Сто тридцать четыре, — сухо ответил он. — Тогда мне было семь.
   Я помнил его. Он приехал к нам со своим отцом, феноменальным математиком, который был ассистентом Геонидеса — создателя теории нашего полета. Ардер тогда показал ребенку наш большой испытательный зал, центрифугу — таким он и остался у меня в памяти: подвижный, словно искра, семилетний мальчонка, с черными отцовскими глазами; Ардер поднял его на руки, чтобы малыш мог вблизи рассмотреть гравикамеру, в которой сидел я.
   Мы молчали. В этой встрече было что-то противоестественное. Сквозь темноту я вглядывался с какой-то ненасытной, болезненной жадностью в это невероятно старое лицо, и к горлу у меня подкатывался комок. Я пытался достать из кармана папиросу, но не мог ухватить ее, так дрожали руки.
   — Что произошло с Ардером? — спросил он.
   Я рассказал.
   — Вы не нашли ничего?
   — Нет. Там не находят… понимаете.
   — Я принял вас за него…
   — Понимаю. Рост и вообще…
   — Да. Сколько вам теперь лет? Биологических…
   — Сорок.
   — Я мог бы… — прошептал он.
   Я понял.
   — Не жалейте, — твердо произнес я. — Не жалейте об этом. Не жалейте ни о чем, понимаете? Он впервые перевел взгляд на меня.
   — Почему?
   — Потому что мне нечего тут делать, — ответил я. — Я никому не нужен. И мне… никто.
   Он словно не слышал меня.
   — Как вас зовут?
   — Брегг. Эл Брегг.
   — Брегг, — повторил он. — Брегг… нет. Не помню. Вы там были?
   — Да. В Аппрену, когда ваш отец привез поправки, полученные Геонидесом за месяц до старта, выяснилось, что показатели рефракции в облаках космической пыли были занижены… Не знаю, говорит ли вам это что-нибудь? — нерешительно остановился я.
   — Говорит. Еще бы, — ответил он с какой-то особенной интонацией. — Мой отец. Еще бы. В Аппрену? Что вы там делали? Где были?
   — В гравитационной камере, у Янссена. Вы там были тогда, вас привел Ардер. Вы стояли наверху, на мостике, и смотрели, как мне дают сорок g. Когда я вылез, у меня из носа текла кровь… Вы дали мне свой платок…
   — Ах! Так это были вы!
   — Да.
   — Мне казалось, что человек в камере был… темноволосый.
   — Да. Они не светлые. Они поседели. Сейчас плохо видно.
   И снова молчание, еще дольше, чем прежде.
   — Вы, конечно, профессор? — спросил я, только ради того, чтобы прервать это молчание.
   — Был. Теперь я… никто. Уже двадцать три года. Никто. — И еще раз, очень тихо, повторил: — Никто.
   — Я покупал сегодня книги… среди них была топология Ремера. Это вы или ваш отец?
   — Я. Вы разве математик?
   Он взглянул на меня как бы с новым интересом.
   — Нет, — ответил я. — Но… у меня было много времени… там. Каждый делал что хотел. Мне… помогла математика.
   — Что вы хотите этим сказать?
   — У нас была куча микрофильмов, рассказы, романы, — все, что душе угодно. Вы же знаете, мы взяли триста тысяч наименовании. Ваш отец помогал Ардеру комплектовать раздел математики…
   — Знаю…
   — Сначала мы смотрели на это как на развлечение. Чтобы убить время. Но уже несколько месяцев спустя, когда связь с Землей полностью прервалась и мы повисли вот так — совершенно неподвижно по отношению к звездам, — знаете, читать, как какой-то Петер нервно курил папиросу и мучился вопросом, придет ли Люси, и как она вошла, и на ней были перчатки… Сначала смеешься совершенно идиотским смехом, а потом просто злость разбирает. В общем никто к этому потом даже не прикасался.
   — И тогда — математика?
   — Нет. Не сразу. Сначала я взялся за языки, понимаете, и я выдержал до конца, хотя знал, что это почти бесполезно, потому что, когда мы вернемся, они будут всего лишь архаическими диалектами. Но Гимма и особенно Турбер толкали меня к физике. Это, мол, может пригодиться. Я взялся за нее вместе с Ардером и Олафом Стааве, только мы трое не были учеными…
   — Но ведь у вас была степень.
   — Да, магистерская по теории информации, космодромии и диплом инженера-ядерщика, но это все было профессиональное, не теоретическое. Вы же знаете, как инженер владеет математикой. Да, так значит — физика. Но я хотел иметь еще что-нибудь — для себя. И вот — чистая математика. У меня никогда не было математических способностей. Ни малейших. Ничего, кроме упрямства.
   — Да, — тихо сказал он. — Это было необходимо, чтобы… полететь.
   — Точнее, чтобы попасть в состав экспедиции, — поправил я. — И знаете, почему именно математика? Я только там понял. Потому что она выше всего. Работы Абеля и Кронекера сегодня так же хороши, как четыреста лет назад, и так будет всегда. Возникают новые пути, но и старые ведут дальше. Они не зарастают. Там… там — вечность. Только математика не боится ее. Там я понял, как она беспредельна. И незыблема. Другого такого нет. И то, что она мне давалась тяжело, тоже было хорошо. Я бился над нею и, когда не мог заснуть, повторял пройденный днем материал…
   — Интересно, — сказал он. Но в его голосе звучало равнодушие. Я не был уверен, слушает ли он меня.
   В глубине парка пролетали огненные столбы, вспыхивало красное и зеленое зарево, сопровождаемое радостным хором восклицаний. Здесь, где мы сидели, под деревьями, было темно. Я замолчал. Но эта тишина была невыносима.
   — Это было для меня как самоутверждение, — сказал я. — Теория множеств… то, что Миреа и Аверин сделали с наследством Кантора. Вы знаете. Бесконечные, сверхбесконечные величины, непрерывный континуум, мощность… великолепно. Часы, которые я провел над этим, я помню так, словно это было вчера.
   — Это не так абстрактно, как вы думаете, — проворчал он. Значит, слушал все же. — Вы, наверно, не слышали о работах Игалли?
   — Нет, что это?
   — Теория разрывного антиполя.
   — Я ничего не знаю об антиподе. Что это такое?
   — Ретроаннигиляция. Из этого возникла парастатика.
   — Я даже не слышал таких терминов.
   — Ну, конечно, ведь они возникли шестьдесят лет назад. Но в общем это был только подход к гравитологии.
   — Вижу, мне придется попотеть, — сказал я. — Гравитология — по-видимому, теория гравитации, да?
   — Больше. Это можно выразить только математически. Вы прочитали Аппиано и Фрума?
   — Да.
   — Ну, тогда вам будет просто. Развитие теории метагенов в п-мерной конфигурационно-выраженной системе.
   — Как вы сказали? Но ведь Скрябин доказал, что не существует никаких метагенов, кроме вариационных?
   — Да. Очень изящное доказательство. Но, видите ли, тут все разрывное.
   — Не может быть! Но ведь… ведь это должно были открыть целый мир!
   — Да, — сухо согласился он.
   — Мне вспоминается одна работа Маниковского… — начал я.
   — О, это весьма отдаленно. В лучшем случае… сходное направление.
   — Сколько времени потребуется, чтобы пройти все, что вы тут сделали? — спросил я.
   Он помолчал.
   — Зачем вам?
   Я не знал, что ответить.
   — Вы больше не будете летать?
   — Нет, — сказал я. — Я слишком стар. Я бы не выдержал таких ускорений… и вообще не полетел бы, вот и все.
   Теперь мы замолчали основательно. Неожиданный подъем, с которым я говорил о математике, внезапно исчез, и я сидел возле него, ощущая тяжесть своего тела, его ненужную громадность. Кроме математики, нам не о чем было говорить, и мы оба об этом знали. Мне вдруг показалось, что волнение, с которым я рассказывал о благословенной роли математики в полете, было фальшивым. Я сам себя обманывал рассказом о скромном, трудолюбивом героизме пилота, который в провалах туманностей занимался изучением математических бесконечностей. Я заврался. В конце концов чем это было? Разве потерпевший кораблекрушение человек, который целые месяцы мучился в море и, чтобы не сойти с ума, тысячи раз пересчитывал количество древесных волокон, из которых состоит его плот, — разве он мог чем-нибудь похвастать, выйдя на берег? Чем? Тем, что он оказался достаточно сильным, чтобы выдержать? Ну и что из этого? Кого это интересовало? Кому интересно, чем я забивал свой несчастный мозг на протяжении десяти лет, и почему это важнее, чем то, чем я набивал свои кишки? “Пора прекратить эту игру в скромного героя, — подумал я. — Я смогу себе это позволить, когда буду выглядеть так, как он сейчас. Нужно думать и о будущем”.
   — Помогите мне встать, — прошептал он.
   Я проводил его до глидера, стоявшего на улице. Мы шли очень медленно. В тех местах, где аллея была освещена, нас провожали взглядом. Прежде чем сесть в глидер, он повернулся, чтобы попрощаться со мной. Ни у него, ни у меня в эту минуту не нашлось слов. Он сделал непонятный жест рукой, из которой, как шпага, торчал один из стержней, кивнул, сел, и черная машина бесшумно тронулась. Она отплывала, а я стоял, безвольно опустив руки, пока черный, глидер не исчез в потоке других машин. Потом сунул руки в карманы и побрел по аллее, не находя ответа на вопрос, кто же из нас сделал лучший выбор.
   Хорошо, что от города, который я некогда покинул, но осталось камня на камне. Как будто я жил тогда на другой Земле, среди других людей; то началось и кончилось раз навсегда, а это было новое. Никаких остатков, никаких руин, которые ставили бы под сомнение мой биологический возраст; я мог позволить себе забыть о его земном эквиваленте, таком противоестественном — и вот невероятный случай сталкивает меня с человеком, которого я помню маленьким ребенком; все время, сидя рядом с ним, глядя на его высохшие, как у мумии, руки, на его лицо, я чувствовал себя виноватым и знал, что он об этом догадывается. “Какой невероятный случай”, — повторял я снова и снова почти бессмысленно, как вдруг понял, что его могло привести на это место то же, что и меня: ведь там рос каштан, который был старше нас обоих.
   Я не знал еще, как далеко удалось им передвинуть границу жизни, но понимал, что возраст Ремера наверняка был исключительным; он мог быть последним или одним из последних людей своего поколения. “Если бы я не полетел, я был бы мертв уже!” — подумалось мне, и вдруг впервые передо мной обнажилась вторая, неожиданная сторона этого полета, он предстал передо мной как хитрость, как бесчеловечный обман по отношению к другим. Я шел сам не зная куда, вокруг шумела толпа, поток идущих увлекал и толкал меня — и внезапно я остановился, словно проснувшись.