Доктор Хоус оставил газету.
   — Довольно-таки забавная история, — сказал он, доставая из ящика стола пакет с пряниками; он высыпал их на тарелку и придвинул ко мне. — Я знаю, господин Тихий, для вас тут забавного мало, но забавен любой парадокс типа circulus vitiosus {31} . Вам известно, что такое латерализация?
   — Конечно, — ответил я, с неодобрением глядя на свою левую руку, протянувшуюся к тарелке, хотя мне совершенно не хотелось пряников. Но чтобы не выглядеть по-дурацки, пришлось откусить кусочек. — Об этом я начитался немало. Обычно доминирует левое полушарие мозга, потому что оно заведует речью. Правое вообще-то немое, хотя с грехом пополам понимает простые фразы, а иногда умеет даже читать, но проявляется то и другое у одних больше, у других меньше. Если левая латерализация выражена слабо, правое полушарие может приобрести большую самостоятельность, в том числе в пользовании речью. Иногда, хотя и крайне редко, латерализация почти не выражена, и тогда центры речи расположены в обоих полушариях, что может повлечь за собой заикание и другие расстройства…
   — Очень хорошо. — Хоус благожелательно улыбался. — Из того, что мне стало известно, я заключаю, что ваш левый мозг — как ведите, и мы иногда так выражаемся — отчетливо доминирует, но правый необычайно активен. Полной уверенности у меня нет, тут потребовалось бы длительное обследование.
   — И где же тут парадокс? — спросил я, стараясь как можно незаметнее оттолкнуть левую руку, которая опять совала мне пряник в рот.
   — Может ли допрос вашего правого мозга принести реальную пользу, зависит от того, как велика правосторонняя латерализация. Чтобы узнать, стоит ли вообще браться за это дело, нужно установить степень латерализации, то есть обследовать вас, а для этого необходимо ваше согласие. Эксперты, которых назначит суд, смогут сказать ровно столько же: все зависит от степени латерализации у Ийона Тихого, а без обследования ее установить невозможно. То есть надо обследовать вас для того, чтобы решить, надо ли вас обследовать. Это вам ясно?
   — Куда уж яснее. Так что вы мне советуете, доктор?
   — Советовать я ничего не могу — как и эти гипотетические эксперты. Никто на свете, включая вас, не знает, что застряло в вашем правом мозгу. Вашу идею — использовать язык глухонемых — уже пробовали осуществить, хотя и без особого успеха. Правая латерализация была в тех случаях слишком слабой.
   — Вы действительно не можете ничего добавить?
   — Могу. Если не хотите неприятностей, носите левую руку на перевязи, а еще лучше — в гипсе. Она вас выдает.
   — То есть как это?
   Хоус указал на тарелку с пряниками:
   — Правый мозг обычно любит сладкое больше, чем левый. Это следует из статистики. Я продемонстрировал вам простой способ, позволяющий на глаз оценить вашу латерализацию. Вы не левша и должны были протянуть к прянику правую руку — или не протягивать никакую.
   — А долго мне придется носить гипс? И для чего?
   Хоус пожал плечами.
   — Хорошо. Я скажу вам то, чего говорить бы, пожалуй, не следовало. Вы, наверно, слышали о пираньях?
   — Слышал. Маленькие, но очень кровожадные рыбки.
   — Вот именно. Они обычно не нападают на человека в воде, но, если на его теле малейшая царапина, достаточно одной капли крови, чтобы они ринулись на него скопом. Речевые навыки правого мозга не больше, чем у трехлетнего ребенка, да и то в редких случаях. У вас они значительны. Если об этом узнают, вам может не поздоровиться.
   — А может, ему просто пойти в Лунное Агентство? — вмешался Тарантога. — Поручить себя их попечению? Ведь что-то ему от них полагается, раз он для них рисковал головой?..
   — Это, возможно, не худшее решение, но вряд ли хорошее. Хорошего нет вообще.
   — Почему? — спросили мы с Тарантогой почти одновременно.
   — А вот почему: чем больше они извлекут из вашего правого мозга, тем больший почувствуют аппетит и захотят вытянуть еще больше, а это может означать — выражаясь повежливее — долговременную изоляцию.
   — На месяц, на два?
   — Или на год, а то и больше. Правый мозг общается с миром главным образом через левый, при помощи речи и письма. Пока ни разу не удавалось научить правый мозг говорить, тем более свободно. Ставка настолько высока, что они затратят на такое обучение больше усилий, чем все специалисты до сих пор.
   — Что-то все-таки делать надо, — пробурчал Тарантога.
   Хоус встал:
   — Разумеется, но необязательно нынче же — здесь и теперь. Господин Тихий может провести у меня несколько месяцев, если захочет. А за это время что-нибудь, глядишь, и выяснится.
   Слишком поздно я понял, что доктор Хоус был, к сожалению, прав.
   Решив, что никто не поможет мне лучше, чем я сам, я записал все случившееся со мной, надиктовал это на диктофон, записки сжег, а теперь закопаю и диктофон вместе с кассетами в герметичной банке — под кактусом, на котором я встретил улитку. Я говорю сейчас в диктофон, чтобы использовать остаток ленты. Кажется, выражение "встретил улитку" не слишком удачно, хотя почему — не знаю. Ведь можно встретить корову, обезьяну, слона, а улитку — вряд ли. Или тут дело в том, что встреченным мы называем лишь существо, которое может нас заметить? Пожалуй, нет. Не уверен, что улитка меня заметила, хотя рожки у нее были вытянуты. Или все дело в размерах? Никто не скажет "я встретил пчелу". Но можно встретить даже очень маленького ребенка. И зачем это я трачу ленту на такие глупости? Банку я закопаю, а записки буду вести при помощи шифра. Правое полушарие буду называть не иначе как «Оно», или просто назову его «ИЯ». Вроде неплохо, ведь «ИЯ» — это И Я, Я и Я, хотя, может быть, это окажется не слишком понятно. Но лента кончается. Пора за лопату.
   8 июля. Жара страшная. Все ходят в пижамах, а то и в плавках. Я тоже. Через Грамера познакомился с двумя другими миллионерами, Струманом и Паддерхорном. Оба меланхолики. Струману под шестьдесят, лицо обрюзгшее, живот большой, ноги кривые, говорит шепотом. Можно подумать, что он хочет открыть невесть какую тайну. Утверждает, будто пытаться вылечить его — бесполезно. В последнее время его депрессия обострилась, а все потому, что он забыл причину своих ужасных переживаний. У него три дочери. Все замужем, занимаются свингингом {32} , разные типы снимают это на пленку, которую ему приходилось выкупать за немалые деньги, чтобы снимки не напечатали в «Хастлере» {33} . Чтобы ему помочь, я спросил, не этим ли он озабочен, но оказалось, что нет, к этому он уже привык. Впрочем, он признан невменяемым, и займись они свингингом хоть в зоопарке — это уже заботы опекунов. На кой черт я это записываю, не знаю. Голый миллионер — фигура невероятно неинтересная. Паддерхорн не говорит вообще ничего. Кажется, он слился экономически с каким-то японцем и прогадал. Удручающее общество. Но Гагерстайн, пожалуй, еще хуже. Без причины смеется и пускает слюни. Говорят, эксгибиционист. Надо держаться подальше от этих мерзких людишек. Доктор Хоус сказал, что завтра приедет человек, которому я могу доверять, как ему самому. Он представится начинающим врачом-практикантом, но на самом деле это этнолог, который пишет исследование о миллионерах с точки зрения социальной динамики малых групп или что-то в этом роде.
   9 июля. После отъезда Тарантоги я остался один с Хоусом, его ассистентом и миллионерами, вяло передвигающимися по парку. Хоус сказал мне с глазу на глаз, что предпочитает больше не исследовать степень моей латерализации, ведь того, чего никто не знает, никто не может украсть. Ассистент — и в самом деле молодой этнолог. Он открылся мне под страшным секретом, когда узнал, что я не богач. Он вел полевые исследования, хочет изучать обычаи и духовную жизнь миллионеров так, как исследуют верования первобытных племен. Хоус знает, что молодой человек не имеет ничего общего с медициной, и, должно быть, поэтому взял его под свою опеку. С этнологом я вечерами вел долгие беседы — в малой лаборатории, за бутылкой виски «Тичерс». Рюмками нам служили пробирки. Кроме Аделаиды я познакомился еще с несколькими крезами. В жизни не был я в такой скучной компании. Этнолог со мною согласен. Это его угнетает — он начинает догадываться, что собранных материалов не хватит на монографию.
   — Знаете что, — однажды сказал я, желая ему помочь, — возьмите и накатайте сравнительно-исторический трактат "Богачи прежде и теперь". Государственное меценатство или же меценатство благотворительных фондов — явление сравнительно новое. Но уже в Древнем Риме были частные меценаты. Покровители искусства. Ну, музы, и все такое. Да и позже разные богачи и князья обеспечивали людям искусства — артистам, художникам, скульпторам — неплохую жизнь. Как видно, они этим интересовались, хотя нигде не учились. Зато вот эти, — я показал большим пальцем за спину, в окно, выходившее в ночной парк, — не интересуются ничем, кроме акций и чеков. Думаю, я не покажусь нескромным, если скажу, что я довольно-таки известен. Я получаю массу откликов на свои книги о путешествиях, но среди миллионов читателей не нашлось ни одного миллионера. Почему? Больше всего их, кажется, у вас в Техасе. Здесь таких трое. Они скучны даже в свихнувшемся состоянии. Откуда это берется? Латифундии не оглупляли. Что же их оглупляет? Биржа? Капитал?
   — Нет, тут дело иное. Те бывали, скажем, верующими. Хотели иметь заслуги перед Господом Богом. Умерщвление плоти не привлекало их. Другое дело — построить собор, заплатить художникам, пусть изобразят нам "Тайную вечерю" или «Моисея», воздвигнут что-нибудь этакое с куполом, который переплюнет все остальные. В этом они видели свой интерес, господин Тихий, только видели они его там, — он указал на потолок, то есть на небо. — А раз уж одни меценатствовали, другие тянулись за ними. Это считалось хорошим тоном. Князь, дож или магнат окружали себя садовниками, кучерами, виршеплетами, художниками. У Людовика XV имелся Буше, чтобы было кому портретировать голых дам. Буше — это, положим, третий класс, но что-то после него осталось, да и после других художников тоже, а после кучеров и садовников — ничего.
   — После садовников остался Версаль.
   — Вот видите. А после кучера — разве что кнут. Они ничего в этом не смыслили, вот что я вам скажу, но видели здесь свой интерес. Теперь, в эпоху специализации, это ничего бы им не дало… Что с вами? Сердце прихватило?
   — Нет. Кажется, меня обокрали.
   Я и в самом деле держался за сердце, обнаружив, что внутренний карман моей куртки пуст.
   — Это невозможно. Здесь нет клептоманов. Вы, должно быть, оставили бумажник у себя в комнате.
   — Нет. Когда я вошел, он был еще тут. Я как раз хотел показать вам свою фотографию с бородой и даже нащупал бумажник в кармане, но не вынул.
   — Не может быть. Мы здесь одни, а я к вам и близко не подходил…
   Смутная догадка мелькнула у меня в голове.
   — Вспомните, пожалуйста, возможно точнее, что я делал после того, как мы вошли сюда.
   — Вы сразу сели, а я достал бутылку из шкафчика. О чем мы тогда говорили? Ага, о Грамере. Вы рассказали об этой улитке, но я искал пробирки и не видел, что вы делаете. Когда я повернулся к вам, вы сидели… нет, вы стояли. Рядом с тахистоскопом. Вот здесь. Вы заглядывали за перегородку, потом я подал вам виски. Ну да. Мы выпили, и вы вернулись на свое место.
   Я встал и осмотрел аппарат. С одной стороны — стул перед пультом управления, черная стенка с окулярами, за ней боковые лампы, экран и плоский ящик проектора. Я поискал тумблер. Пустой экран засветился. Заглянул за перегородку. Внутри все было выложено оксидированными плитками. Между передней стенкой и черной облицовкой зияла щель — не шире бювара. Я попытался просунуть туда руку, но щель была слишком узкой.
   — Есть тут какие-нибудь щипцы? — спросил я. — Как можно более длинные и плоские…
   — Не знаю. Скорее всего, нет. Правда, есть зонд. Подойдет?
   — Давайте.
   Зонд был стальной, гибкий, можно было гнуть его как угодно. Я согнул его крюком, опустил в щель и нащупал там что-то мягкое. После нескольких неудачных попыток показался черный кожаный угол. Мне понадобилась вторая рука, чтобы за него ухватиться, но она не слушалась. Я позвал практиканта. Он мне помог. Это был мой бумажник.
   — Это она, — сказал я, подняв левую руку.
   — Но как? Вы ничего не заметили? А главное — зачем?
   — Нет. Не заметил, хотя проделать это было непросто. Карман у меня слева. Ловко, незаметно, словно карманный вор. Но это как раз и есть специальность правого полушария. Координация движений, во всех играх, в спорте. Зачем? Можно только догадываться. Ведь мыслит оно не вербально, логически, а, скажем так, по-детски. Наверное, оно хотело, чтобы я потерял имя. Тот, у кого нет никаких документов, не имеет и имени для тех, кто его не знает.
   — А-а… чтобы вы, значит, исчезли? Но это же магия. Магическое мышление.
   — Что-то в таком роде. Но это нехорошо.
   — Почему? Оно хочет помочь вам, как умеет. И неудивительно, ведь в конце концов оно — это тоже вы. Только как бы отдельный. Обособившийся.
   — Нехорошо потому, что если оно хочет помочь мне, значит, отчасти все же ориентируется в ситуации и понимает: что-то мне угрожает. Бумажник — пустяк, но в следующий раз оно может оказать мне медвежью услугу…
   Вечером ко мне заглянул Хоус. Я сидел в постели, уже раздевшись ко сну, в пижаме, и разглядывал левую ногу. Пониже колена красовался здоровенный синяк.
   — Как вы себя чувствуете?
   — Хорошо, но…
   Я рассказал ему о бумажнике.
   — Любопытно. Вы действительно ничего не заметили?
   Я опустил глаза, опять увидел этот синяк и вдруг вспомнил мгновенную боль и ее причину. Пытаясь заглянуть за перегородку тахистоскопа, я ударился левой ногой, пониже колена, обо что-то твердое. Было довольно больно, но я не обратил на это внимания. Отсюда, скорее всего, и синяк.
   — Необычайно поучительно, — заметил Хоус. — Левая рука не может выполнять сложных движений так, чтобы мышечное напряжение не передавалось правой стороне тела. Поэтому ей надо было отвлечь ваше внимание.
   — Вот этим? — Я показал на синяк.
   — Ну да. Сотрудничество левой ноги и руки. Почувствовав боль, вы какой-то момент не чувствовали ничего другого. Этого было достаточно.
   — И часто такое случается?
   — Нет, чрезвычайно редко.
   — А если бы кто-нибудь решил всерьез за меня взяться, он тоже смог бы это проделывать? Скажем, колоть меня с правой стороны, чтобы отвлечь от левой, допрашиваемой с пристрастием?..
   — Специалист поступил бы иначе. Сначала укол амитала в левую шейную артерию — carotis. Левый мозг тогда засыпает. На несколько минут.
   — И этого хватит?
   — Если не хватит, введут в артерию маленькую канюлю и начнут подавать амитал по капле. В конце концов заснет и правое полушарие, потому что мозговые артерии соединены между собой так называемыми коллатералями. Потом надо выждать какое-то время, и можно начинать снова.
   Я опустил штанину пижамы и встал.
   — Не знаю, надолго ли у меня еще хватит терпения торчать тут, ожидая у моря погоды. Все-таки лучше знать что-то, чем ничего. Возьмитесь за меня всерьез, доктор.
   — А почему бы вам не взяться за себя самому? Вы уже умеете понемногу объясняться с левой рукой. Это вам что-нибудь дало?
   — Мало что.
   — Отказывается отвечать на вопросы?
   — Нет, скорее отвечает невразумительно. Я знаю одно: она помнит иначе, чем я. Пожалуй, целыми образами, целыми сценами. Когда я пытаюсь выразить это словами, знаками, получаются головоломки. А может, это как-нибудь записать и попробовать расшифровать — как стенограмму?
   — Это скорее занятие для дешифровальщиков, чем для врачей. Допустим, нам удастся сделать такую запись. И что дальше?
   — Не знаю.
   — Я тоже. А пока — спокойной ночи.
   Он вышел. Я погасил свет и лег, но уснуть не мог. Я лежал на спине. Вдруг левая рука приподнялась и медленно погладила меня несколько раз по щеке. Она явно жалела меня. Я встал, включил лампу, принял таблетку секонала и, одурманив таким образом обоих Ийонов Тихих, погрузился в беспамятство.
   Мое положение было не просто плохим. Оно было еще и дурацким. Я прятался в санатории, сам не зная от кого. Ждал неизвестно чего. Пытался объясниться с самим собою руками, но, хотя левая отвечала даже живее, чем раньше, я не понимал ее. Я рылся в библиотеке санатория, таскал в свою комнату учебники, монографии, груды медицинских журналов, чтобы узнать наконец, кто или что я такое с правой стороны. Я задавал левой руке вопросы, на которые она отвечала с несомненной готовностью; больше того, она научилась новым выражениям и словам, что побуждало меня продолжать эти беседы и в то же время тревожило. Я боялся, что она сравняется со мной, а то и превзойдет меня теперешнего и мне придется не только считаться с нею, но и слушаться ее, или дело кончится распрями и перетягиванием каната, и я тогда не останусь в середине, а лопну или располовинюсь совершенно и стану похож на полураздавленного жучка, у которого одни ноги пытаются бежать вперед, а другие назад. Мне снилось все время, что я от кого-то убегаю и лазаю по каким-то сумрачным кручам, и я представления не имел, какой половине это снилось. То, что я узнал из груды книг, было правдой. Левый мозг, лишенный связи с правым, оскудевает. Речь его становится сухой, изобилует вспомогательным глаголом «быть». Разбирая свои записки, я заметил, что так происходит и со мной. Но кроме таких мелочей я ничего особенного не узнал из научной литературы. Там было не счесть гипотез, друг другу совершенно противоречивших; каждую из них я примерял к себе и, обнаружив, что она не подходит, злился на этих ученых, которые делали вид, будто лучше меня знают, что значит быть мною теперешним. Бывали дни, когда я готов был плюнуть на все предосторожности и поехать в Нью-Йорк, в Лунное Агентство. На следующее утро это казалось мне худшим из всего, что я мог сделать.
   Тарантога не подавал о себе вестей, и, хотя я сам попросил его ждать от меня знака, его молчание тоже начинало меня раздражать. Наконец я решил взяться за себя по-мужски, так, как это сделал был прежний, не располовиненный Ийон Тихий. Я поехал в Дерлин, захудалый городишко в двух милях от санатория. Говорят, жители хотели назвать его Берлином, но что-то напутали с первой буквой. Я хотел купить там пишущую машинку — чтобы поставить левую руку под перекрестным огонь вопросов, записывать ее ответы и потом попробовать составить из них что-либо осмысленное. А вдруг я — правосторонний кретин, и лишь самолюбие не позволяет мне убедиться в этом? Блэр, Годдек, Шапиро, Розенкранц, Бомбардино, Клоски и Сереньи утверждали, что немое правое полушарие — не что иное, как кладезь неизвестных талантов, интуиции, предчувствий, невербального, целостного восприятия и чуть ли не гений в своем роде, источник всех тех чудес, с которыми левый рационализм не может примириться: телепатии, ясновидения, духовного перемещения в иные измерения бытия, видений, мистического экстаза и озарения; но Клейс, Цукеркандель, Пинотти, Вихолд, миссис Мейер, Рабауди, Отичкин, Нуэрле и восемьдесят других экспертов заявляли — ничего подобного. Да, конечно, резонатор и организатор эмоций, ассоциативная система, эхо-пространство мысли ну и какая-то там память, но безъязыкая; правый мозг — это алогическая диковина, эксцентрик, фантаст, враль, герменевтик, это дух, но в сыром состоянии, это мука, а также и дрожжи, но хлеб из них может испечь только левый мозг. А третьи были такого мнения: правый — это генератор, левый — селектор, поэтому правый удален от реальности, и руководит человеком, переводит его мысли на людской язык, выражает, комментирует, дисциплинирует и вообще делает из него человека лишь левый мозг.
   Для поездки в город Хоус предложил мне свою машину. Он не был удивлен моим намерением и не стал переубеждать меня. Он нарисовал на листке бумаги главную улицу, обозначив крестиком место, где находится универмаг. Однако заметил, что сегодня я уже не успею — была суббота и универмаг закрывался в час дня. Поэтому все воскресенье я бродил по парку, избегая, как только мог, Аделаиды. В понедельник я нигде не нашел Хоуса. Пришлось поехать на автобусе, который ходит раз в час. Он был почти пуст. Кроме негра-водителя — лишь двое мальчишек с мороженым в руках. Городок напоминал американские поселения полувековой давности. Одна широкая улица, телеграфные столбы домики в садиках, низкие живые изгороди, калитки, у каждой из них по почтовому ящику; а собственно город пытались изобразить собою несколько каменных домов у пере сечения дороги с автострадой штата. Там стоял почтальон и разговаривал с толстым, обливающимся потом мужчиной в цветастой рубашке, собака которого, здоровенная дворняга в ошейнике, метила мочою фонарь. Я вышел на перекрестке, а когда автобус отъехал, оставив за собою облако вонючего дыма, осмотрелся в поисках универмага. Большой, остекленный, он стоял на противоположной стороне улицы. Два продавца в рабочих халатах при помощи механического подъемника выгружали со склада какие-то коробки и укладывали в грузовик. Солнце палило нещадно. Водитель сидел у открытой двери кабины и потягивал пиво из банки, как видно, уже не первой: пустые валялись у него под ногами. Это был совершенно седой негр, хотя на лицо вовсе не старый. Солнечной стороной улицы шли две женщины; одна, помоложе, катила детскую коляску с крытым верхом, другая, постарше, заглядывала в нее и что-то говорила. Несмотря на жару, она была закутана в шерстяную черную шаль, закрывавшую голову и плечи. Женщины как раз поравнялись с открытой авторемонтной мастерской. Там поблескивали несколько вымытых машин; шумела вода, и шипел под давлением воздух. Все это я замечал мимоходом, уже сходя с тротуара на мостовую, чтобы перейти на другую сторону, к универмагу. Я задержался, потому что большой темно-зеленый «линкольн», стоявший в нескольких десятках шагов, вдруг двинулся в мою сторону; за его зеленоватым ветровым стеклом смутно виднелся силуэт водителя. Мне показалось, что лицо у него черное; негр, должно быть, подумал я и остановился на бровке тротуара, пропуская его, но он довольно резко затормозил прямо передо мной. Я решил было, что он хочет о чем-то спросить, как вдруг кто-то сильно схватил меня сзади и зажал мне рот. Я был так ошарашен, что даже не пробовал сопротивляться. Кто-то сидевший на заднем сиденье открыл дверцу; я начал вырываться, но не смог и крикнуть, так меня сдавила рука. Почтальон бросился к нам, нагнулся и ухватил меня за ноги. Тут что-то застрекотало совсем рядом, и улица в мгновенье ока изменила свой вид.
   Пожилая женщина бросила шаль на тротуар и повернулась к нам. В руках у нее был автомат с коротким стволом. Это она стреляла, прямо в лоб «линкольну», длинной очередью изрешечивая радиатор и шины, так что пыль взметнулась с асфальта. Седовласый негр уже не пил пиво. Он сидел за баранкой, а его грузовик одним поворотом загородил дорогу «линкольну». Кудлатый пес бросился на женщину с автоматом, завертелся на месте и плашмя упал на асфальт. Почтальон отпустил меня, отскочил, выхватил из своего мешка что-то черное, круглое и бросил в сторону женщин; загрохотало, повалил белый дым, молодая женщина упала на колени за коляской, та непонятным образом раскрылась, и из нее, словно из огромного огнетушителя, вырвался столб пенистой жидкости, заливая шофера «линкольна», который только что выскочил на мостовую, и, прежде чем пена залила его, я увидел, что его лицо закрыто чем-то черным, а в руках — револьвер. Струя ударила в лимузин с такой силой, что ветровое стекло лопнуло и задело осколками почтальона. Толстяк — он все еще держал меня сзади — пятился, прикрывая себя моим телом. Из гаража вылетели какие-то люди в комбинезонах. Они добежали до нас и оторвали меня от толстяка. Все это не заняло и пяти секунд. Ближайшая к нам машина из тех, что стояли в мастерской, задним ходом выехала через открытые ворота, двое в халатах накинули сеть на шофера «линкольна», стараясь не прикасаться к нему, — он был с головы до ног в клейкой пене. Толстяк с почтальоном, оба уже в наручниках, залезали, подгоняемые ударами, в машину. Я стоял без движения, глядя, как человек, открывший только что дверцу «линкольна», выбирается с поднятыми руками наружу, как послушно идет он к пикапу под дулом револьвера, а седой негр надевает на него наручники. Никто меня не коснулся, никто не сказал мне ни слова. Машина уехала. Пикап, в который посадили раненого, а может быть, застреленного шофера вместе с сообщником, тронулся, женщина подняла с тротуара черную шаль, отряхнула ее, положила автомат в коляску, привела верх в прежнее положение и удалилась как ни в чем не бывало.