Но, значит, он все-таки учуял Штруфа!.. На перекрестке двух улиц, концы которых уводили в черное ничто, Арсений дождался спутника своего за углом.
   - Не ходите за мной больше. За мной сейчас не надо следить... шепнул он почти просительно.
   И впервые на протяжении этой ночи Осип Бениславич опустил бывалые свои глаза.
   ГЛАВА 22
   Институт Скутаревского переживал кризисную полосу. Настоянием руководства вся его основная работа сведена была к решению все той же несбыточной темы.
   Очень немногие - и Иван Петрович в том числе! - верили в успешное ее завершение. Правда, индикаторная лампочка этого чуда уже горела; за месяц ее перевидали многие, от наркома до одного пронырливого журналиста, и все имели возможность удостовериться, что действительно к эбонитовому ее постаменту не вела никакая проводка. Фокус этот стоил громадных денег, лампа светилась с достаточно тусклым миганьем, и на этот неверный маяк Скутаревский направлял громоздкое тело своего корабля... Так продолжалось вплоть до известного ханшинского бунта, в форме которого вылилось давнее недовольство верхнего этажа. Требуя выделения своей лаборатории, он подчеркивал опасность - при наличии тогдашних условий выдавать стране такие ответственные векселя. Беседа происходила с глазу на глаз, и Ханшин откровенно указывал, что в случае возможного провала непременно найдутся люди, которые постараются придать делу характер научной диверсии. Отличаясь прямолинейностью и чрезмерной трезвостью воззрений, сторонник честной, но консервативной школы саморазвития, он втайне осуждал почти дилетантскую дерзость патрона, и, хотя по убеждениям своим держался на ином, чем Арсений, даже враждебном ему фланге, одна и та же формула руководила ими.
   - Не понимаю вашей фронды, не понимаю. Вместе с тем я не стану дискутировать с вами во всесоюзном масштабе, - торопился Скутаревский. Вы - педант, вы боитесь риска. Но большевики тоже рисковали в Октябре.
   - Да, - певуче соглашался тот, приглаживая свою неистовую седину. Но вы знаете, каких это стоило средств!
   - Ерунда! - сердился Скутаревский. - Те же средства были бы потрачены и в случае неудачи... средства!
   И тут, пожалуй, расхождение могло бы иметь непредвиденные следствия, ибо Иван Петрович, вспылив, заявил визгливо, что никто еще не знает научный или политический блок сформировался в верхнем этаже. Это произошло еще до мордобойного эпизода, и видимость дружбы с Черимовым, которую всюду демагогически выставлял Иван Петрович, имела здесь крайне существенное значение. Ханшин багрово молчал и щупал себе колени. И это маленькое, пожалуй, недоразумение ускорило течение начавшегося процесса. Все же, соглашаясь на автономию ханшинской группы, Скутаревский попытался усилить себя привлечением Черимова. Тот с удовольствием принял эту высокую честь совместной работы, но не войны против Ханшина. Тогдашний раскол, который даже вряд ли заслуживал такого несправедливого определения, он считал не только естественным, но и полезным для роста института. Тут же выяснилось, что и на работу с директором он смотрел несколько утилитарно, потребовал возможности для себя работать над одной смежной проблемой и при всем уважении к Скутаревскому вопрос об этом поставил с дерзкой решительностью.
   Сергей Андреич просто за голову схватился:
   - Все идет дыбом... Давеча подъезжаю на извозчике... он, обернувшись, спрашивает меня, извозчик: и к чему эдакая башня построена? Смехота! Этот синий человек тридцать лет не видел ничего, кроме хвоста своей лошади... и некоторых побочных явлений... и вот!
   - А может быть, - улыбнулся Черимов детской его гневливости, - может быть, целых три таких года он потратил лишь затем, чтобы добыть частицу средств на вашу башню.
   - Постная чепуха! Надо понимать, о чем спрашиваешь.
   - ...надо говорить так, чтоб понимали! - почти весело заключил Черимов; кстати, всякую истину он принимал в строгой зависимости от ее резонанса во мнении масс.
   Стычки эти служили как бы введением к дальнейшему разговору. Черимов не объяснял, как, после одной ничтожной беседы с Кунаевым, возникло у него это намерение. Назначенный директором крупнейшего комбината, куда как раз и призывал Федора Андреича творить свои живописные шедевры, он жаловался на невозможность плавки металла в необходимых газовых условиях: проблема тогда еще не совсем решенная. И вот Черимов, неоднократно наблюдавший перегрев специальных антенн Скутаревского, задумал сделать высокочастотную спираль, чтобы перенести тепло в самую гущу расплавляемого металла.
   Сергей Андреич нахмурился, едва понял своего ученика:
   - Вы имеете в виду использовать высокие частоты, но это уже известно...
   - Да, но я не гордый. Достаточной реализации это не получило нигде...
   - Институт построен не для целей металлургии. Или вы имеете директиву?.. - Слово это в применении к науке приобретало у него вообще ругательное значение.
   - Он построен вообще для содействия социалистическому строительству и обороне, - напомнил Черимов самый жесткий и существенный параграф устава.
   - Вы изверг. Ладно. Я остаюсь один, прекрасно... - ворчал Скутаревский, вставая и покрываясь пятнами. - Я всегда был один. Все идет дыбом. Извозчики ревизуют науку, ученые занимаются производством электрических чайников, да.
   ...Так целых полгода прошло под знаком бесплодных поисков. Правда, кроме лампочек на эбонитовом пьедестале вертелся теперь, и довольно бойко, вентилятор, условный агрегат, но требовалось еще много времени, волн и даже мускульных усилий, чтоб отвлеченную идею, предел дерзости века, воплотить в послушную и выгодную машину. Сергей Андреич подвигался медленно, шаг за шагом, повторяя судьбу всех ранее проделанных открытий. От неясных догадок, носивших порою почти галлюцинаторный оттенок, он шел к формулам, тугим и изящным, как разбег волны, и дальше опять вниз, к разочарованию, к неуклюжим, несовершенным машинам, наивным для бородатых детей игрушкам, за которые заранее стыдно перед потомками... Стране, впрочем, было безразлично, каким словом начинена была его искательская ярость.
   Теперь вчерне э т о было построено, но самая проба скутаревской аппаратуры происходила уже в отсутствие Ивана Петровича. Известие об его аресте было для всех полной неожиданностью, которой, однако, никто почему-то не удивился: незадолго перед тем Иван Петрович выступил с одним научным докладом, который своевременно был разоблачен как враждебная вылазка; последнее время он производил впечатление охваченного нервной лихорадкой. Но истинных причин и поводов не знал никто, и оттого подготовка к отъезду происходила в подавленном безмолвии; в черимовских выступлениях усматривалась, - хотя все ему согласно поддакивали, - некая дипломатическая игра. Под наблюдением самого начальства артель упаковщиков заканчивала обшивку последних механизмов. Наиболее крупные грузы были отправлены раньше, и где-то на перегоне Сумга - Терпенево уже двигались на юг многие тонны организованного металла, бесценные документы десятилетних усилий. Самый опыт предполагалось произвести в заброшенной, дикой усадьбе; в годы народной войны гостевали здесь посменно партизаны всех цветов, и, когда схлынула последняя волна, в старинном с колоннадой доме этом не оставалось ни скотины, ни курицы, ни цельного окна. Туда, в отремонтированный флигелек, приезжали на летние месяцы лечить нервы работники местного финотдела, а с ноября по апрель зимовало здесь воронье чуть не со всей губернии. Отдаленность места диктовалась свободой маневрированья и необходимостью провести эксперимент в полной чистоте. Ток предположено было взять частью у местной фабрички, частью у самого городка, и с тем непременным расчетом, чтоб на машинах было не менее требуемого количества киловатт. Первая партия учеников Скутаревского уже полторы недели жила в усадьбе. Ежедневными телеграфными сводками они уведомляли его о ходе подготовительных работ, и, когда Женя вошла в лабораторию, Скутаревский держал еще не распечатанной последнюю из них.
   По обязанности новой службы она бывала здесь и раньше, и всякий раз это обманчивое башенное пространство, в котором крик оставался шепотом, а полного голоса хватало только у машин, поселяло в ней детскую робость; здесь, пожалуй, и коренилось ее безоговорочное подчинение Скутаревскому. И оттого, что еще не знала назначения их всех - рубчатые шпили трансформаторов, одетых в богатые алюминиевые шубы, могучие конденсаторы, напоминавшие сытых животных, прикорнувших по уголкам, - и так похоже лоснились их лакированные кожуха! - все это мнилось ей образами из сказки, которую она выдумала сама. В первый раз сегодня она не заметила их, как не заметила и беспорядка, обычного перед путешествием. Десятки длинных, в рост человека, ламп торчали на деревянных козлах, и упаковщик, подстегиваемый окриками, с паническим лицом нес одну из них прямо на Женю, ничего не видя перед собою. Она обошла все, ища глазами Сергея Андреича, и вдруг увидела его в узком проходе на металлической галерейке, в группе людей. Их было трое, там никто не мешал им, и только этим объяснялось такое неудобное место для беседы. По фотографиям в окнах, мимо которых проходила не раз, она узнала в одном из них наркома; именно о нем ей пришлось однажды отвечать на испытании по политграмоте как об одном из первых маршалов Красной Армии; он приехал запросто, без всякой свиты, значит, это его длинный черный лимузин и видела Женя из окна кабинета. Нарком казался веселее, меньше ростом, но коренастее, чем сложился он в воображении девушки. Но и на это она не обратила сейчас никакого внимания. Разъятый на куски в суматохе суеты и спешки, до нее донесся только обрывок разговора:
   - ...нет, это в Казани сгорели катушки, а в Ростове произошло перекрытие на корпус...
   - Вы объясняете это теми же причинами? - Нарком покосился вниз и тут увидел Женю.
   Он взглянул на нее с кратким и пристальным любопытством; должно быть, всякие россказни докатились и до наркомского порога; только после того он с новым вопросом обернулся к Скутаревскому. Тот сразу заметил Женю, которая делала жесты и звала вниз.
   - Вы ко мне, Женя? - строго и вслух спросил Скутаревский. - Я занят.
   Его сердитый оклик не заставил ее скрыться немедленно; ее известие стоило, видимо, вниманья. Угловато извиняясь перед начальством, быстро, почти прыжком он спустился на несколько ступенек. И казалось, в эту минуту все слушали э т о, и никто не слышал. Внимательно и сурово, циркулем расставив ноги, Сергей Андреич принимал ту отрывочную скороговорку, которую всунуть ему в сознание торопилась Женя. На мгновенье лицо его расслабилось, точно развязался какой-то душевный узелок, и влажная тень смежила его глаза. Он взялся за перильца, потому что легко было поскользнуться на гладких, за десятилетие до глянца отшлифованных ступеньках. И снова он готов был слушать еще и еще, хотя вверху ждал его нарком, но Женя уже кончила.
   - Благодарю вас, ступайте. И еще раз позвоните на станцию относительно поезда! - приказал он вполголоса и, поднявшись, продолжал прерванный разговор.
   Нужно было слишком хорошо знать его, чтобы заметить, что он стал уже не прежний; рот утерял свою злую форму и постарели глаза. Он говорил, слегка запинаясь, потому что другая мысль, точно опрокинутые чернила, заливала ему мозг. Но тот, другой, спутник наркома проявлял повышенную и требовательную любознательность:
   - ...но все-таки вернемся к началу. А если остановиться на прежнем... ну, как вы это назвали в прошлый раз?
   - То есть пучок в газе? - как бы сквозь туман вспомнил Скутаревский. - Нам не полагается мечтать вне предела научных и допустимых на сегодня норм.
   - Почему? - допытывался тот. - Вы можете рассчитывать на полное наше содействие.
   Скутаревский перебил его:
   - Потребуется импульсная установка на... позвольте, я сейчас соображу... минутку. - Он подергал бородку, и что-то хрустнуло в нем, как в арифмометре. - Потребуется двести пятьдесят тысяч киловатт. Возможно, в конце четвертой пятилетки... - Острота не удалась, он сдался и опустил глаза.
   - Ну, с вашей помощью мы надеемся добиться этого в конце второй? вопросительно, полусерьезно засмеялся нарком и, щурясь, ждал ответа.
   Скутаревский молчал и, хотя решительно уверен был в своей правоте, снова и снова избегал давать хотя бы слабые гарантии успеха.
   - Может быть, перейдем в кабинет? Там можно сидеть... - утомленно сказал он потом, вдруг навалясь на перила. - Эй, осторожно, не матрац тащите! - закричал он вниз, где в сплошной мягкий ящик устанавливали трехметровое параболическое зеркало. И опять никому не были понятны ни теперешняя его вспышка, ни давешний Женин испуг.
   Они стали спускаться.
   - Вы уезжаете сегодня вечером?
   - Да, у нас специальный поезд.
   - Черимов едет с вами?
   - Нет, на него я оставлю институт.
   - К слову, как вы расцениваете его?
   - Он смотрит на науку как на свою партийную обязанность.
   - Это плохо? - улыбнулся нарком: сужденья Скутаревского он знал давно.
   - Это - мало.
   ...Их беседа длилась еще полчаса; кожаные кресла лениво вздыхали при всяком движенье. Сумерки медленно переходили в вечер, а вечер в весну. За окном пулеметно грохотали отъезжающие грузовики. Позже сюда подошли Черимов и Ханшин, мирная беседа немедленно переросла в спор, и в этом десятиминутном страстном поединке разбежисто наметилась вся блистательная будущность института. Скутаревский сидел против окна; оно было круглое и напоминало иллюминатор; за ним пространственным конусом уходила территория научного городка. Частично ему видны были также серенькие окраины дома, колокольня, поднявшая вверх линялую шею жирафы, и еще круглые трамвайные часы у остановки. Все это скользило лишь по поверхности сознанья, но вот зажглись фонари, и яркий, внезапный проливень света напомнил Сергею Андреичу о времени сильнее, чем стрелки на светящемся циферблате. Он поднялся со спокойствием, которое впоследствии, когда все стало известно, заставило женский персонал института приписать Скутаревскому жестокие качества, которых тот никогда не имел.
   - Я прошу извинить меня, - произнес Сергей Андреич, с хрусткой твердостью ставя слова. - У меня произошло несчастье, и до отъезда я хочу... - он поправился: - я должен посетить еще одно место.
   Нарком поднялся, за краткое время рукопожатья горячее тепло его руки не успело согреть оледенелых пальцев Скутаревского. Оба они были почти однолетки, оба понимали друг друга трудно, точно перекликались через экватор, и оба шли, по существу, к одному и тому же, если взглянуть снисходительными, век спустя, глазами.
   ГЛАВА 23
   "Мужество, мужество..." - повторял он, не попадая в калоши.
   И метнулся на улицу - быстро; его сердце разорвалось бы, если бы он хоть немного ускорил движение. Вот она снова воротилась к нему, его кометная стремительность, но для какой горестной обязанности! На безлюдной площади, откуда после базара расползлись крестьянские возы, он взял таксомотор. Места, куда он мчался, не должен был до времени знать никто, а тем более институтский шофер. Он распахнул кабинку так, словно брал ее штурмом; молодого парнишку за рулем ошеломило властное, немногословное приказанье пассажира. Машина помчалась вопреки всем обязательным постановлениям; на одном повороте насилу ускользнули от грузовика, выскочившего из переулка, а на другом чуть не изувечили разносчика. На долю секунды перед радиатором мелькнула его корзина, полная непонятного оранжевого, брызнувшего во всех направлениях товара; визгнули тормоза, парнишка успел завернуть руль до отказа. И пока милиционер записывал фамилию шофера, Скутаревский успел накупить мандаринов, из раскиданных по мостовой. Карманы пиджака уже раздулись, а он автоматически все еще пихал туда мятые, пахучие плоды; совсем не было уверенности, что они смогут пригодиться в ужасном месте, куда он торопился, но надо было чем-нибудь занять растерявшиеся стариковские руки.
   Снова они помчались, и снова нетерпение пассажира пересилило шоферский страх перед столичной милицией. Каждая промедленная на перекрестке минута умножала душевное смятение Скутаревского. Неразборчивое известие, которое он сорвал с бледных, искусанных губ Жени, странным образом подтверждало его прежние опасения. Нужно было собраться с силами и во что бы то ни стало для себя найти немедленное, тысячное по счету доказательство своей непричастности к этому ужасному поступку Анны Евграфовны; он уже не сомневался, что мчится на последнее свиданье с женой. И как только принимался распутывать противоречивый клубок своих тайных помыслов, раскаянья и сожалений, воображение тотчас рисовало ему одну и ту же картину - сумеречное первозимнее пространство с рельсами, уходящими в закат; хилая, неправдоподобная травка пробивалась между шпал сквозь политую мазутом щебенку... и там лежало ничком большое, еще живое, но уже затихшее человеческое тело, - сестра Петрыгина, но мать его сына: жена. И он торопился, как будто еще было время добежать, припасть на колени, оторвать ее руки от длинного, розового железа, уже гудящего от приближения слепого, катящегося навстречу груза.
   - Скорей... или пусти, я сяду сам за руль, - бормотал Сергей Андреич, кладя подбородок на плечо шофера.
   Наконец в ветровом стекле появился серовато-скорбный дом столичных несчастий и развернулся во всю ширь старинного, с колоннами, фасада. В открытую дверцу ворвались гудки машин и множественный скрежет дворницких скребков. Воздух пестрел снежинками, и они заранее пахли горьким больничным запахом. Скутаревский ринулся по ступенькам подъезда, на ходу снимая пальто, взамен которого ему уже издали протягивали жестяной номерок. Потом, не попадая в рукава, он впихивался в узкий, заштемпелеванный халат. "На малых ребят шьете, на ребят-с!" - бормотал он, как в судороге, расправляя плечи. По нескольку ступенек в прыжок, на удивление швейцара, он стал подыматься вверх - так в молодости, бывало, каждый раз приступом брал он крутую университетскую лестницу. На площадке вверху он остановился, прижимая руку к боку; лицо его сморщилось и десны обнажились. Сердце больно колотилось, старость его была беспокойная, ему было тесно в этом порывистом, неукротимом старике...
   Возможно, все это происходило и не так, но когда впоследствии атаковали его воспоминанья, именно в таком порядке чередовались подробности тягчайшего его дня... Дверь к дежурному хирургу была белая, простенькая, простекленная чем-то пузырчатым и голубым. Взрывчатое хрипенье доносилось из-под двери. Пусто было, корректно очень глянцевели масляные стены. На пороге Скутаревский встретился с женщиной, которая уходила: по лицу ее видно было, что сама не знает, где будет через час. Он не уступил ей дороги, он не понимал уже ничего. Линолеумная дорожка доводила до самого стола. Хрип объяснился просто: врач сморкался старательно и хоть не в согласии с правилами врачебной науки, зато с чисто научной пунктуальностью. В стеклах его очков натужливо тряслись зеленоватые отблески абажура. Вообще во всем была эта утешительная зеленоватость, даже в коротко остриженных, выпуклых ногтях хирурга. Не двигаясь, одними глазами он указал на эмалированную дощечку с уведомлением, что прием посетителей заканчивается в пять.
   - Моя фамилия Скутаревский. Я уезжаю через полтора часа.
   - Ага!.. - Кажется, так именовали того популярного химика, о котором как о достойнейшем кандидате в Академию он читал в газетах. Химия, по разумению врача, представлялась смежным с медициной ремеслом; они были некоторым образом коллеги; следовало проявить любезность, он привстал, приветствуя знаменитость поблескиваньем стекол. Это был чистенький здоровячок, яблокощекий, работяга, и потому все ему до дьявола нравилось в жизни. На поле его халата, у кармана, темнело крохотное, в горошину, пятнышко: йод. Но одна мысль, что это и была кровинка из жены, влила холодок в пальцы Скутаревского.
   - Садитесь, прошу вас. У нас кто-то имеется с вашей фамилией.
   - Жена, - сухо объявил Скутаревский. - Моя жена.
   - Не припоминаю, нет... - раздумчиво проговорил тот. Скутаревский?.. - и пальцем водил по списку, отыскивая там похожее слово. - Молодая?
   - Мне звонили час назад от соседей по старой квартире и сообщили, что ее отвезли к вам, - кусая губы, объяснил Скутаревский.
   Врач принялся за список заново:
   - Видите ли, это случилось в дежурство Сироцкого. Вы, наверно, слышали это имя. Он тоже писал что-то по химии. Ага, вот нашел, но тут значится мужчина. Есть у вас в семье мужчины?
   - Нет, - отрезал Сергей Андреич. - Это жена. Дайте сюда.
   И сам шарил пальцем по скорбному списку новоприбывших, застигнутых посреди жизни разочарованием, местью, коробкой консервов или трамвайным колесом. Но там, среди прочих, каллиграфически зияло лишь одно имя, не оставлявшее никаких сомнений. Инициалы были те же, это мог быть один Арсений... Где-то тут же, за стеной, рядом, на бывалой больничной койке корчился как будто знакомый и вместе чужой человек - чужой, потому что не прежний, не цельный уже. Воображение, сорвавшееся со всех цепей, корнало Арсения так и эдак, делало кровавым обрубком или удлиняло петлей, в узлы завязывало смертной корчью.
   - Так, значит, это Арсений и есть? - вслух спросил себя Скутаревский, а врачу показалось, что глаза у него взорвались, и из самих разорванных глазниц текут по-старчески обильные слезы. - Это же сын, ясно! - И всей ладонью бил по измятому списку.
   - Я же вам говорил, что мужчина. А мужчину я застал уже на операции... - сочувственно указал врач. - Он лежит в седьмой Б, припоминаю. У него все время сидела мать, она уехала полчаса назад.
   - Что он сделал с собой? - перебил Скутаревский, дергая лацканы распахнутого своего халата.
   - ...он? Как же, он стрелялся! - не без удивления сообщил врач. - И, черт, стрелялся-то как-то неряшливо: впихнул в себя пулю как попало!
   И оттого, должно быть, что это была единственная возможная в его положении любезность по отношению к будущему академику, он рассказал со слов Сироцкого.
   Несчастье произошло на рассвете. Молодого человека подобрали на улице с отмороженной рукой. Никто не слыхал выстрела, кроме ликующего, издыхающего от одышки Штруфа: этого не знал Сироцкий! Пуля прошла наискосок, задев сердечную сумку и полость плевры, скользнула по ребру, пробила печень и застряла в малом тазу. Искать ее не стали, дабы не отягчать последних часов раненого. "Печень... - цепляясь за слово, пошевелил губами Скутаревский и с негодованьем на память, которою не мог уже управлять, вспомнил: - Столыпина тоже в печень!" Представлялось кощунственным это неуместное воспоминанье, но он даже увидел этот газетный, двадцатилетней давности лист, услышал его хрусткое утреннее шуршанье...
   - Я мандаринов ему принес... разрешается? - разбитым голосом спросил он еще.
   Тот замялся:
   - Уж не знаю. Видите ли, ему сделана л а п о р о т о м и я. Хотя... Словом, есть данные, что к ночи показатели сердечной деятельности...
   - Я хочу его видеть, - непреклонно сказал Скутаревский.
   - ...я распоряжусь, чтоб вас провели. В таких случаях мы не препятствуем... - Он взялся за трубку и сперва сказал кому-то, кто дожидался в телефонной очереди: - Да, но только впереди не двойка, а тройка. Что? Да, она выздоравливает. Пожалуйста.
   И опять впечатления шли рваными, нестройными клочками: как будет, если разрубить книгу вдоль, поперек, по диагонали и читать подряд перемешанные треугольные обрезки. Человек, тоже в халате, шел впереди; лысый его затылок был худ, рыж и в веснушках. В углу, на первом повороте, уборщица мокрой тряпкой затирала линолеумный пол. Тихо очень было. В радиаторе отопления глухо шипела вода. В нишеобразном углубленье дежурная сестра пудрила от безделья нос, - чтоб не заснуть. И удивительно, Сергей Андреич теперь вовсе не примечал въедливого больничного запаха, который напугал его вначале.
   - Здесь, входите тихо, - шепнул провожатый и приоткрыл дверь.
   Скутаревский вошел, скорее - протиснулся в щель.
   Молочный свет был тускл, а потолок однообразен. Одеяло сползло с кровати. Оно было сурово и шершаво на ощупь, когда отец хозяйственно взялся за его край, чтоб поправить. На столике рядом не стояло ничего - ни пузыречка, ни коробочки, и эта пустая стеклянная поверхность безнадежности сильней всего, как бы наотмашь, поразила Скутаревского. Но, в сущности, и предметов здесь не было никаких, то есть они не запечатлевались в мозгу; в комнате помещалось одно лишь невесомое, искалеченное и бесформенное ощущение - сын. И глядеть на него почему-то избегал первое время Скутаревский. Потом он опустился на стул, единственный, и осторожно, краем глаза, покосился на лежащего. Тот раскрыл глаза и, судя по рывку бровей, что-то понял, но не издал ни звука.
   - Вот, пришел проститься, - разведя руками, сказал Сергей Андреич. Я уезжаю сегодня. Хочу испытать счастье свое и рукоделье испытать. Если оно оправдается, великая польза будет народу. Тебе, наверно, запрещено говорить, запрещено? Ты молчи, говорить стану я... я пойму по глазам!
   Одеяло не прикрывало Арсения и наполовину; отцу виден был его приподнятый, тщательно пробинтованный живот и ледяной на нем пузырь. Видимо, размеренно заканчивался в этом недвижном теле начавшийся необратимый процесс. Так вот как оно происходит, э т о! Вряд ли Арсений уже имел право на свое старое, живое имя. Вещество его стыло и угасало; оно видоизменялось; оно больше не нравилось самому себе; оно просилось в поля, пространства, чтобы, растворясь в кислотах и ветрах, снова когда-нибудь воспрянуть - безразлично: деревом, облаком или простенькой полевой ромашкой. Распадались его сложные соли, потухали магнитные поля, клетка теряла электрический заряд свой, и самый мозг превращался в бездейственное, стеариноподобное вещество. И потому весь разговор с сыном следовало считать, пожалуй, разговором наедине с собой.