- Конечно, это уж кому что нравится... - согласился я и выпил с равнодушным видом.
   Мы стояли у самого того окна, под которым полгода назад застал меня Буслов. Теперь за окном, ослепительный и спокойный, лежал снег, а на снегу попрыгивали какие-то четыре пичужки.
   - Обратите внимание, - начал я, ставя кружку на подоконник, - какой у нас замечательный снег! Легкий, в нем весу совсем нет. Спокойный! Зато ночи, уж извините... главное, длинные. Всю зиму можно проспать... конечно, кто в состоянии! А то и надоест: утром в штаны, вечером из штанов... Ужасно бедная выдумка у этого вот... - Я покосился в Буслова, но он промолчал. Да, снег!.. - повторил я, вникая, так сказать, в музыку слова.
   Он почти не шевелился, а мне не молчалось.
   - Я очень люблю снег, замечательная вещь! Когда снег идет, душе как-то щекотно, а щекотка - это и есть самый акт наслаждения жизнью. Даже и холод наш люблю! Он сближает людей и способствует дружбе. На холоде люди жмутся друг к другу.
   - Ты знал, что я подглядывал сейчас за тобой? - спросил Буслов, глядя в меня с величайшим вниманием.
   - Знал, - ответил я без тени смущенья, ибо меня нельзя смутить нечаянным вопросом.
   Он неторопливо налил себе, отпивал мелкими глотками и не морщился, точно хотел удивить меня. А я нарочно не удивлялся. Я глядел на снег, мне было в самом деле грустно, я барабанил пальцами в стекло. В ту минуту я был равен ему в силе, и он это чувствовал.
   - ...Белый, пушистый, - тихо говорил я про снег.
   - И ты всегда такой? - строго прервал меня Буслов, тоже глядя на снег.
   - А какой? - притворился, что не понял, я.
   - Да вот экий! - Он, овладев собой, брюзгливо поиграл пальцами, изображая подобие мое в виде мелкой пружинчатой спирали.
   Я пожал плечами и не ответил.
   Лишь через три дня я посетил его снова, и именно этот день должно считать началом нашего небывалого поединка. Мы играли с ним в шашки, искусно скрывая обоюдную ненависть и запивая ее всяческим винным, что только можно достать в Унтиловске. Он любил играть белыми, и он волновался - обыгрывал неизменно я. Чтобы хоть несколько смягчить минуты молчания нашего, я выдумывал разные истории, якобы имевшие место в ходе развития моего шашечного таланта. Так, однажды я рассказал, как я обыграл одного мужа на серебряный подстаканник и женин поцелуй. В другой раз даже я сам удивился той легкости, с которой вылилась из меня веселейшая история, как я посадил в калошу греческого короля Аполлинария на всемирном шашечном турнире. У Манюкина подобные истории выходят неизмеримо лучше, и потому я не возлюбил Манюкина. А Буслов слушал меня с рассеянной недоверчивостью, изредка прерывая меня хрипливым замечанием: "Вррё-ошь!" Именно в те времена и выработалась у него эта поговорка.
   Все винное поставлял аккуратно я. Когда размеры нашего поединка увеличились, я стал продавать разную дрянь из своего обихода, употребляя деньги на спаиванье Буслова. Я даже продал свою флейту, единственную утешительницу пяти моих ссыльных лет, сделавших из меня то, что я есть теперь. Вдвоем с милым сердцу моему Редкозубовым выигрывали мы из себя томление холостых одиночеств. О, как длинны унтиловские вечера! В своем размахе я не пощадил и флейты. Я приходил к Буслову и днем и ночью, присаживался к шашечной доске и, вынимая из карманов приношения мои, почти умоляюще глядел в воловьи, так они были велики, расстригины глаза. Я его почти любил тогда, почти жалел. А он пил крупно, дико, величественно, кидая изредка презрительные слова приказаний или вопросов или ленивое свое: "Врешь". Мы думали об одном и том же, но ни разу мы не проговорились о ней. Я даже взглядом не касался более бусловского пианино, но он и за это ненавидел меня. Один раз, после трех нарочных проигрышей моих, он предложил мне играть со ставкой. Он сказал:
   - Если выиграешь - можешь! - и кивнул с усмешкой на пианино.
   - А если проиграю? - спросил я, бледнея от прихлынувшей вдруг силы.
   - Тогда я тебя... - Он не договорил, а только как-то очень выразительно выпятил нижнюю, всегда влажную губу и залпом допил стакан.
   Мы играли, и я выиграл. Но я простил ему его проигрыш, хотя это и стоило мне значительных усилий. Все же, уходя в ту ночь, я потрепал его по огромной его руке, лежавшей на столе, и сказал мягко:
   - Так-то, Виктор Григорьич. Ембаргирьгирьгам!
   - Чево-о? - поднял он опухшие глаза.
   - Ничего, пустяки... - испугался не на шутку я.
   Во мне происходило тогда вращение медали. Унтиловск выпирал из меня. Мой маленький Унтиловск и Унтиловск большой бороли Виктора Буслова. Но он был сильный, он долго барахтался и сильно колотил раскинутыми руками по мутным водам унтиловского бытия. А мои наблюдения говорили мне, что унтиловская вода уже входит в него и замедляет его силу. Он стал спокойнее, стал даже интересоваться мной, расспрашивал о причинах моего ухода с химического факультета, о причинах высылки и о разном, имевшем хоть какое-нибудь касание к моей особе. И он уже не ходил колоть дрова, а, например, спал. Целых две зимы шел на унтиловское дно Виктор Буслов, и все то время я цепко держался за его ноги, помогая тонуть без лишних мучений. Я говорю об этом совсем открыто, но кто оценит меня?
   Камуфлет судьбы и некоторые политико-экономические причины столкнули Буслова с Радофиникиным и Редкозубовым. Мы пришлись по вкусу друг другу, и с тех пор на бусловском столе лежали две шашечные доски и четыре стакана ждали четырех хозяев. Считая работу свою оконченной, я тихонько отошел в тень и не мешал даже Буслову сделаться условным, так сказать, председателем содружества нашего. Он пил по-прежнему, но уже без ревности о Господе и сбежавшей жене, а так же привычно и рассудительно, как и Радофиникин, например. Даже выработалась мера нашему пьянству: пили квадратными аршинами - бутыли, которые предстояло осушить, должны были занимать определенное количество квадратных аршин. Иногда ради развлечения устраивали мы и сибирскую окрошку: крошили в темную унтиловку, налитую прямо в плошку, хлеб, лук, а иногда и лимон, если бывал под рукою, и хлебали полученный результат солдатскими ложками. Обычаи эти, как и всякие традиции, необыкновенно способствовали укреплению нашей дружбы.
   Лишь на четвертый год единения нашего проговорился Виктор Григорьич нечаянным словом, показывавшим, что еще не совсем разъело вино весь давнишний бунт бусловской души. И случилось это за шашками же.
   - Эй, Сухоткин! - позвал он меня, делая очередной ход.
   - Ну? - отозвался я и сжался, предугадывая нечто.
   - А ведь ты и отравить меня мог! Помнишь?
   - Мог, - недовольно согласился я, переждав, впрочем, одну умную минутку.
   - Как собаку мог отравить! - повторил с нажимом Буслов и так стукнул кулаком по столу, что все шашки подпрыгнули с доски.
   Я только засмеялся и заговорил о пустяках с бусловской нянькой, показывая этим Виктору, что кончил глупый разговор наш в отместку за нарушенную игру.
   Но через некоторое количество лет (мне лень высчитывать - пять или семь) произошло, как известно, вращение общегосударственной медали. Орел сел на решетку, и наоборот. Виктор Григорьич задвигался, заволновался, собираясь покидать Унтиловск. теперь я ходил к нему чаще, чтоб вплотную и пристальнее наблюдать за ним. Все вещи в квартире его сдвинулись с обычных мест, всюду лежали увязанные узлы и ящики - имущество не его, а скорее няньки его, Пелагеи Лукьяновны. О ней я не говорю отдельно, так как она достаточно объяснится и в последующих словах. Как-то получалось, что я всегда заставал одно и то же: нянька копошилась над узлами, а Буслов глядел, как в черном лаке пианино играют зеленые блики - отражения травы с ключенковского дворика, щедро окрашенной майским солнцем. Я подошел к пианино и наклонился поглядеть ноты, что проделывал в каждое мое посещение. На толстой пыли не виднелось по-прежнему отпечатков чужого любопытствующего пальца, а страница была та самая, которую я заметил в самом начале рассказа моего.
   - Восемьдесят шестая, - сказал я вслух.
   - Да, - сказал Буслов.
   - Едете? - спросил я мельком.
   - Еду, - отвечал он, глядя в меня вопросительно.
   - Ну-ну, поезжайте... - одобрил я.
   Потом я подошел к няньке и глядел, как она старалась впихнуть дырявый цветочный горшок в донельзя переполненный узел.
   - Шиш на тебя! - махнула она рукой мне, улыбавшемуся. - Еще сглазишь, мутник!
   - Мой глаз добрый, потому что голубой. Он не может производить вреда! - пошутил я и, обернувшись, пальнул в Буслова: - А ведь вам не уехать, Виктор Григорьич. Черт их там знает, трамваи, машины... Вам не кажется, что вас непременно трамвай задавит?
   - Н-ну, ты шутишь... - насильственно прохрипел он; короткий румянец облил ему опухшее лицо.
   Я понял, что сделал глупый ход, и поспешил уйти.
   Целых два месяца лежали связанными узлы, но мы, трое, приходя вечерами, делали вид, что не замечали их. А уже пропадал весенний блеск с Курдумовой воды, и уже посещали нас пароходы. Суетились рыбацкие лодки у пристани, и какая-то крохотная и желтогрудая птаха жизнерадостно чирикала на моем подоконнике каждое утро. Веснами я болел, пенилась моя муть. Овладевали мною удлиняемые дни, и ручьи, и всякое это молодое. Я не ходил никуда или же только на берег Курдума, причем ужасно любил бросать пустые бумажки на воду, чтоб плыли, неся куда-то весть обо мне. Это все тайное, о чем вполслуха. А вот явное и полным голосом: по миновании времени я заметил, что узлы бусловские стали снова распаковываться, а вещи постепенно заняли привычные свои места. Немедленно побежал я с этой вестью к Редкозубову. Однако во имя правды сообщаю, что, при всей своей какой-то внутренней несущественности, Илья был все же порядочный человек.
   Буслов не уехал, как не покинули Унтиловска в свое время и Редкозубов, и я. Мягко-снежное унтиловское пространство дает возможность разлечься так, как захочется, и, уже лежа, наблюдать за биеньем всей земной жизни. Постоянная смена людей в Унтиловске позволяет любознательному унтиловцу быть в курсе всех вещей, что творятся на подлунной. Ибо всякому, только что присланному сюда, не только приятно, а и лестно порассказать о тех точках в культуре, до которых дошло человечество вкупе с ним. Я имею в виду Манюхина, который хоть и барабоша, по необдуманному выражению редкозубовской невесты, все же, как оказалось, не был лишен некоторого смысла и чувств. Он был прислан к нам не столько за то, что был где-то уездным предводителем, а, думается мне, скорее за какую-то размягченную унылость, именно - размагниченность своего наружного вида. Четыре негустых волоса украшали волнистый его череп, но они были уже совсем седы, эти четыре.
   Будет кстати сообщить подслушанный мною разговор Буслова с только что приехавшим Манюхиным. К сожалению, я застал только конец его.
   - ...Вот так же ловят слонов, - говорил Буслов, глядя в пол. Подпиливают дерево, а когда слон приходит почесаться, дерево падает, и слон валится на специальные колышки...
   - Их ведь тоже как-то и в ямы ловят! - деликатно посочувствовал Манюкин.
   - И в ямы... - свистел носом Буслов.
   Я же, подслушивая, с удовлетворением вспомнил, что я еще и раньше самого Буслова сравнивал его с пойманным слоном. Впрочем, о том, что тут было обозначено колышками, я только смутно догадывался.
   Переходя к течению повести моей, я припоминаю, какую сверхъестественную радость испытывали мы в последующие дни, примирившись с мыслью о редкозубовской женитьбе. Доброе редкозубовское сердце, прости нас! Но всех нас обступала и коробила мертвящая скука - так же вот острый мороз после гнилой осени скоробит уцелевшие на дереве листки. Вместе с тем замешательство незнания охватило нас: кто, какое сверхъестественное существо нанесло любовную рану редкозубовскому сердцу?.. Илья молчал и подмигивал; только благодаря логике о. Ионы и неоднократным выслеживаньям, произведенным мною, удалось наконец выяснить имя загадочного сего существа. То была Агния Ларионна, вторая отрасль некоего гравера Лариона Пресловутого, сосланного к нам в давние времена по недоразумению фальшивомонетного свойства. Первая отрасль сего Пресловутого была тоже Агния, но в момент появления второй на свет Пресловутого как раз судили в окружном. В суматохе забыли про первую дочь, и вторая получила имя первой. Какие забавности случаются на наших глазах, а мы и не замечаем!
   Неоднократно встречал я Агнию Ларионну в потребиловке, где заведовал Редкозубов. Я ходил туда за сахаром и табаком, но по рассеянности как-то не замечал ее. Впрочем, знаю, что сия востроглазая блюла себя ретиво, в противоположность старшей своей сестре, которая, уже утеряв надежду на замужество, просто стремилась хотя бы пощекотаться о встречного мужчину. Сплетня - самое приятное и дешевое времяпрепровождение унтиловцев неспроста связывала имя старшей Агнии с унтиловским юродом, остававшимся как исторический пережиток от раскольничьих времен. Юрода сего подкармливали унтиловцы, храня для развлечения. И он жил, славя Бога во святых его, поедая тугие унтиловские яства, вещая о сроках времен и царствий, терпеливо переходя через зимние стужи чуть не босиком, имея странное и даже дикое прозвище: Фонька-Рыжий-Каретой-Едет. О нем упоминаю только для придания красочности унылой этой странице.
   Старшая эта привлеклась было редкозубовскими прославленными бровями, столь развесистыми, будто он их мазал усатином. Но недаром славился он также и неуязвимостью своею в амурную пяту. Вот тогда-то и приметил его косоватым взглядом Пресловутый. Он стал чаще ходить в потребиловку, и я уже не знаю, какие штуки он выделывал с Ильею и чем он так пленил намеченную жертву. Если Илья прямотой души и слова походил на нож, то перо мое само собой уподобляет Лариона Пресловутого маслу. И вот, выражаясь поэтически, масло приступило к ножу, и нож стал рубить масло. Но масло обступало и стыло, и вот уже торчала из масла ножовая рукоятка, с победоносной наглядностью показывая тщету всяческих земных борений... Я хочу сказать, что Илья спасовал перед второю Агнией.
   На тайном совещании поэтому мы и решили устроить достойные проводы бровастого холостяка в сладкие тенета второго пункта. Размер празднества устанавливался чрезвычайный, а именно - три с половиной аршина. Началом торжества определены были шесть часов пополудни, а местом назначалась бусловская квартира. Собравшись за час до срока, мы бегали, размещали на столе установленные аршины, чуть не елозили с опасностью для жизни по стенам, приукрашая их елью.
   Отклоняясь чуточку в сторону, замечу почти мельком, что настоящие вина до нас никогда не доходили, застревая в губернских и уездных городах. Да мы и не грустим об этом: никакие Лиссабоны и гобарзаки не сравнятся в крепости удара и изяществе вкуса с напитками унтиловского производства. Некоторые семьи достигли теперь апогея, так сказать, в области приготовления крепких жидкостей. Этому немало способствовало запрещение вина и елея в общегосударственном масштабе: прадедовское уменье умудрилось ухищреннейшим опытом. В случае вторичного запрещения пьянства полагаю, что значение Унтиловска весьма возрастет и густая унтиловская бражка выйдет из берегов своих, бурно, как половодная река, разливаясь по всей стране.
   Подобающе украсив внешность, мы принялись и за содержание и не без успеха выполнили задачу. Посреди стола возвышалось Ионино сооружение: пушка из бутылок всевозможных калибров. Смысл ее был написан на бумажке и приклеен к бутылке пшенного самогона, славного глубиной и сладостью вкуса. Левый фланг занят был сибирским пирогом, еще не пропеченным, так как он употребляется в раскаленнейшем виде. Из распоротого желтого стерляжьего брюха выглядывали мелкие рыбки, повязанные бантиками, в чем заключался особый намек на отличие жизни холостой от жизни семейственной. Затем, вдоволь порадовавшись плодам нашего воображения, мы подкрепили утраченные силы и сели поодаль в ожидании героя.
   - Вот уж и снежок! - сказал я с зевком, начиная дружескую беседу.
   - Снежок хорошо, - зябко ерошась, согласился Буслов и пошел открыть отдушину уже истопленной печки.
   - Снежок! - подзевнул Манюкин.
   Предавшись настроениям, мы помолчали приличный срок, что никогда не тяготит нас, ибо приятно внимать убегающим минуткам.
   - Как повалит, как повалит, так нас всех и завалит! - опять начал я, еле справляясь со смыкающимися глазами.
   - Да уж повалит, - сказал Радофиникин и, подобрав рясу, выглянул зачем-то в окно. - Не идет еще! - объяснил он и покрестил зевок свой.
   Я встал и пошел неспешно к пианино взглянуть на ноты. Страница была прежняя, беспокойству не было причин. Я крепко потянулся, чтоб скинуть с души непонятное томление духа.
   - Вчера последний пароход ушел... - дрожащим голосом сообщил Манюкин. Еще не привыкнув к молчанию, он заговорил опять: - А вот почему бы это... к нам пароходы еле ползут, а от нас так прямо в одну минутку скрываются? Ах да, течение в ту сторону! - непомерно быстро догадался он.
   Тут мы сидели в ожидании, кто ковыряя в зубах, кто - например, Радофиникин - щупая себе ногу сквозь сапог, возле большого пальца.
   - Ишь ведь... навья кость из мене лезет, - удивлялся сам про себя Иона. - А ведь раньше и не было, а теперь вот какая... - Он встал и налил себе из средней бутыли, темного. - А у мене новые постояльцы, - вдруг похвастался он, садясь на бусловский келькшоз, каковым словом называлось подобие дивана, сделанное из поленьев и серого войлока. - Очень приятная женщина, а супруга, ки-ки, хмурится! - Он выпил, а вслед за ним выпили и мы и опять расселись полукругом.
   - Чего ж ей хмуриться-то? - вставил я. - Не медовый уж месяц!
   - А что ж, я еще в соку мужчинка! - потормошился Иона и убавил голоса. - Удивительно, как это можно... Даже к обоям ревнует!
   - Ну-у, врё-ошь! - зевал Буслов.
   - И по-моему, невозможно, - решился Манюкин.
   - Не нанимался я врать-то, дурачки-и! - засмеялся Иона. - Ссыльный у нас жил, всю он комнату и зарисовал девочками! В разных видах...
   - Очень интересно поглядеть! - заключил я и потянулся до хруста в суставах.
   Разговор прервался, а тут вошел бусловский пудель и сел у пианино. Он был уже очень дряхл, и мне показалось, что он и сам знает оставшееся количество своих дней. Кстати, его звали Хвак.
   - Глядите, глядите... тоже зевает! - вскричал Манюкин о собаке.
   Приятельская беседа наша вскоре после того приобрела научный оттенок, причем Манюкин похвалился новостями в науке: будто где-то в Москве собираются случить молодую французскую женщину с обезьяной - для антирелигиозной пропаганды. Имея в виду поддразнить Иону, я тут же начал высказываться в очень крутом стиле сперва об электромагнитных материях, а потом и по поводу небытия Бога. Я очень люблю такие темы, потому что от нечего делать можно допустить тысячу толкований, накручивая их и с той и с другой стороны. У меня при этом даже как-то в пальцах зудит.
   Внезапное появление Редкозубова прервало меня на полуслове. Он ворвался, полный жгучей жизнерадостности, он обнял нас всех по очереди, каждому дыша в щеку из прокуренного рта.
   - Паша, - вскричал он мне, - как я рад тебя видеть!
   Воистину, доброта этого человека была беспредельна. Ионе он сказал, что всю ночь видел его во сне, Буслову - что готовит ему сюрприз, Манюкину - что сегодня утром снова прослезился о его судьбе. О, великое сердце, зачем я познал тебя до конца!
   - Прямо от нее! - расплываясь в лице, самодовольно подмигнул всем нам Илья. - С тестем о делах говорили! - сказал он почти сурово, но и через суровость перехлестнула доброта. - Ах, какой это... это...
   - Ну ладно, не ищи. Отощали мы тут без тебя, - сказал я.
   - Эх, Илюша, съест тебя Ларион! - горько сказал и Буслов.
   Перебрасываясь суждениями, мы усаживались за столом. Иона пропел что-то коротенькое для освящения еды. Стемнело, и висячая керосиновая лампа входила в свои права. Все же какой-то унывностью были наполнены несколько минут последовавшего затем молчания. Безмолвные и как бы хмурые, сидя вкруг, мы глядели в кружки наши, полные хмельной и жидкой черноты. Высокие чувства переполняли нас. Как бы перекрестились пики, и на пересечении жал их лежит нагая и трепещущая дружба наша, незыблемая до сей поры. И как будто вот клянется биеньями своими редкозубовское сердце не изменять, хотя бы тысяча Пресловутых с приплодами препятствовали намеренью этому. Сладостное безмолвие наше могло бы длиться до бесконечности, ибо приятна всякая грусть, не влекущая материального ущерба... Но Радофиникин не понимал этого.
   - Какая сухая лета нынче была! - возгласил он со вздохом и, отхлебнув из кружки, чтоб не расплескать, поднял ее над головой. - Ну, со свиданьицем, значит!
   - И за незыблемость союза нашего! - сказал Манюкин восторженно.
   - И за Илью, чтоб не унывал, - прибавил Буслов.
   - И за пиджак его! - предложил я, кивая на замечательный, цвета яростной гаванны, пиджак, в котором он пришел.
   Илья откликался, чокался и положительно исходил добротой и светом; он как-то даже отупел от этого. Вскоре мы уже покончили с первым аршином. В комнате, несмотря на обширность ее и щелеватость окон, стало совсем жарко. Кровь значительно быстрее стала обегать мозги. Разговоры, которыми мы перемежали приемы пищи, заиграли всеми цветами радуги. Мы тешились и резвились, как молодые котята на весенней траве, а Редкозубов уже хохотал, вращал ушами, что он умеет делать в совершенстве, и как-то особенно махал руками, производя впечатление дерева, сошедшего с ума. Веселье шло с курьерской быстротой. Милую и отмирающую добродетель эту - веселиться без боязни показаться дураком - чту я выше всех других качеств в человечестве.
   Но странное дело, я отчетливо ощущал, будто Пресловутый сам сидел посреди нас и разглядывал нас с презрительным вниманьем, как смотрят на кормление зверей в зверинце. Он сеял себя посреди нас, выражаясь фигурально, и в дальнейшем нетрудно будет понять смысл этого моего выражения. И как бы в подтверждение сего вдруг заговорил Редкозубов, бросая в сторону недоконченное суждение свое о влиянии солнца на половую сферу.
   - ...А все-таки блистательный, невозможный человек! - громко заявил он, бойко перегрызая гусиную косточку.
   - Ты про кого это, опять про Лариона? - осведомился Буслов с набитым ртом.
   - Да, да... и тысячу раз да! - откликнулся Илья, отплевываясь. Обширнейший ум. Я, говорит, хочу сделать человека и добьюсь своего. Ты, говорит, должен сделать все, чтоб выставить свое усердие на вид. Употребляй в кажном, говорит, разговоре... - тут Илья испуганно пошептал что-то в свой кусок сибирского пирога. - и даже, говорит, пугай всех этими вот самыми словами. Таким образом ты проложишь себе дорогу в делегаты, а там и в люди - и так далее, до златых эполет! До златых эполет, каков, а? Каково выраженьице? Я ему говорю, что ведь нету, мол, теперь эполетов, а он и не слушает. Ты, говорит, одевайся порваней, будто у тебя не хватает! А голову полезно выбрить... Полезно, говорит, и брови! Брови... ведь каков, а? восхищался Илья, вытирая губы красным платком и заискивающе подмигивая нам, но я отвернулся.
   - Брови-то зачем же? - не выдержал жалостливый Манюкин.
   - А для показания, что-де вот я каков! Что-де я есть серьезный человек и всякое такое от меня отпадает! - Впрочем, к счастию, лицо Ильи выражало в ту минуту мятущуюся нерешительность и тягучую муку. - Он теперь заставляет меня который день по пять строк из толстой книги заучивать... для развития. Это, конечно, трудно, но ведь и все трудно! Ведь вот, Сергей Аммоныч, учились же вы!
   - Как же, как же!.. - затрепетал вдруг Манюкин, точно электричеством коснулись его. - В римском праве, например... о сервитутах... очень трудно!
   - И заучиваешь? - спросил хмуро Буслов.
   - Заучиваю, - сжался Илья.
   - И понимаешь что-нибудь? - продолжал Буслов, двигая отяжелевшие от хмеля веки.
   - Нет, - кротко сознался Редкозубов. - Даже названья не упомнил...
   Все мы дружно засмеялись, и это взорвало Илью. Всегда тихий, тут он побагровел, и потребовалось целых полчаса (причем Иона приводил тексты из Священного Писания, а я, в пику ему, из греческой истории), чтоб усмирить взыгравшего Илью.
   А уж было время приступить к последующим аршинам празднества. Мы этим и занялись, пустую посуду составляя в уголок. Только на втором аршине отогнали мы от себя невидимые веянья Пресловутого. Ничто более не препятствовало веселью друзей. Тогда, очень кстати вдохновившись, Манюкин уселся на краешек келькшоза и принялся подвирать.
   Не пожалею времени и места на описание сего должным образом. Он начинал искусную вязь свою с видом грустного смирения и даже разочарованной усталости. Потом его уже сильнее одолевали воспоминания. И видно было, как он борется с ними из всех сил, и не может побороть их, и они проступают из самого нутра его помимо его воли. Он врал с легким жаром наивного вдохновенья: так мчит над снежной тундрой баловной ветерок, не ведая конечной цели своему легковейному бегу. Исключительная склонность моя к правдивому изображению событий толкает меня на столь поэтические сравнения, хотя вид у Манюкина, вообще говоря, был такой, как будто он держал за щеками по куску постного сахара. Сдвинувшись теснее, мы безмятежно наслаждались, под шум хмеля в голове и ветра за окном, замысловатейшим орнаментом манюкинской выдумки.
   - Живали... - начал он свой разбег, и мгновенная горечь сломала ему пухлые его губы. - Славно живали, пока... пока...
   - Ну, до товарищей, одним словом, - подсобил ему я взлетать скорее.
   - Вот-вот, и рубище это когда-то новехонько было и цену имело другую. - Он горько потрепал рукой по обтрепанному обшлагу, и все мы подбодрили его взглядами. - Все рассыпалось... Скушали и спасибо не сказали!