Видевши это, мать своего священника приходского на духу упросила поговорить с ней, и он на пасхе, когда приехал с крестом и как стал после закусывать, то начал Клавдиньке выговаривать:
   "Нехорошо, барышня, нехорошо, вы в заблуждении".
   А она ему бряк наотрез: ....
   "Да, - говорит, - благодарю вас, благодарю, вы правы - и мне тоже кажется, что мы живем в большом заблуждении, но теперь я уже немножко счастливее".
   "Чем же-с?"
   "Тем, что я уже собой недовольна; я теперь уже не на своей стороне; я себя осуждаю и вижу, где свет".
   Он говорит:
   "Не много ли вы на себя берете?"
   Она замялась и отвечает:
   "Я не знаю".
   А батюшка говорит:
   "То-то и есть! А мы знаем, что на свете должны быть я богатые и бедные, и это так повсеместно".
   Она отведает:
   "Это, к несчастию, правда".
   "Так и нечего бредить о том, чтобы у нас все были равны".
   А она вся стынет, и виски себе трет, и шепотом говорит:
   "Бредят невольно".
   А батюшка говорит:
   "Да, бредят невольно, а, однако, и за невольный бред иногда далеко очутиться можно. Не идите против религии".
   "Я не иду, я люблю религию".
   "А зачем противного желаете?"
   "Разве желать в жизни простоты и чтоб не было терзающей бедности противно религии?"
   "А вы как думаете! Да Христос-то признавал нищих или нет?"
   "Признавал".
   "Так что же, вы ему хотите возражать?"
   "Я вам отвечаю, а не Христу. Христос сам жил как нищий, а мы все живем не так, как он жил".
   Священник встал и говорит:
   "Так вот вы какая!" - и оборотился к матери ее и сказал:
   "Маргарита Михайловна! Откровенно вам скажу, уважая вас как добрую прихожанку, я с вашей воспитанной дочерью поговорил, но, уважая себя, я нахожу, что с нею, сударыня, не стоит разговаривать. Вам одно остается: молиться, чтобы она не погибла окончательно". Маргарита Михайловна, вся красная и в слезах, извиняется и просит у него прощенья, что это вышло как на смех,
   Священник смягчился и отвечает:
   "Мне, разумеется, бог с нею, пусть что хочет болтает, теперь этих глупых мечтаний в обществе много, и мы к ним наслышавшись, - но попомните мое слово, это новое, но стоит старого зла - нигилизма, и дочь ваша идет дурным путем! дурным! дурным!"
   Маргарита Михайловна ему скорее красненькую, но он не подкупился, деньги под большой палец зажал, а указательным все грозится и свое повторяет:
   "Дурным путем, дурным!"
   Маргарита Михайловна сама рассердилась и, как он вышел, говорит ему вслед:
   "Какой злюка стал!"
   А Клавдинька без гнева замечает:
   "Вы, друг мой мама, сами виноваты, зачем вы их
   беспокоите. Он так и должен был говорить, как говорил".
   "А кого же мне на тебя, какую власть просить?" "Ну, полноте, мамочка, зачем на меня власть просить, чем я вам непокорна?"
   "В очень во многом, в самом важном ты непокорна:
   грубить ты мне не грубишь, но ты не одеваешься сообразно нашему капиталу, чтобы все видели; не живешь, а все с бедностью возишься, а богатства стыдишься, которое твой дед наживал и за которое отец столько греха и несправедливости сделал".
   А Клавдинька тут одною рукою мать за руку схватила, а другою закрыла свои вещие зеницы и, как актриса театральная, вдруг дрожащим голосом закричала:
   "Мамочка! мама!.. Милая! не говорите, не говорите! Ничего не будем об отце, - так страшно вспомнить!"
   "Разумеется, - царство ему небесное, - он был аспид, а я тебя сама избаловала, и зато думала, пусть хоть духовный отец тебя наставит".
   "Мама! да вы сами меня лучше всех можете наставить".
   "Нет, я не могу и не берусь!"
   "Почему?"
   "Мне тебя жаль!"
   "Ну, вот я и наставлена. Вы меня пожалели и этим меня и наставили! Я ведь люблю вас, мама, и ничего не сделаю такого, что может огорчить мать-христианку. А ведь вы, мама, христианка?"
   И глядит ей в глаза и ластит ее, и так и поладят, и все так, потихоньку, что только сама она с собой вздумает, то с матерью и сделает. Уж не только на представление "Мавра" отклонила смотреть, а даже в оперу "Губинотов" слушать - и то говорит: "Не надо, мама;
   песни хороши, когда их поют от чувства, для скорби или для веселости, а этак, за деньги, - это пустяки, и за такие трилюзии стыдно деньги платить, лучше отдадим их босым детям". И мать сейчас с нею в этом согласна и улыбается: "На, отдавай, ты какая-то божия". А та ей с большим восхищением: "О, если бы так! если бы я в самом деле была божия!" - и вдруг опять со смехом шутя запоет и запляшет: "Вот, - говорит, - вам даровой театр от моей радости". А мать уж не знает, как и навеселиться. И стало уж Клавдиньке такое житье, что делай все, что ей угодно, у матери и позволения не спрашивай.
   "Я, - говорит, - верю, что она меня любит, и ничего такого, что меня огорчит, она не сделает".
   Стала Клавдинька ходить в искусственные классы, где разные учебные моды на оба пола допущены, и пристряла к тому, чтобы из глины рожи лепить, и научилась. Все, все, какие только есть принадлежности, она возьмет и вылепит, а потом на фарфоре научилась красить и весь дом намусорила, а в собственную в ее комнату хоть и не входи, да и не позволяет, и прислуги даже не допускает. Намешает в тазу зеленой глины, вывалит все на доске, как тесто, и пойдет пальцами - вылепливать.
   - Это, однако, ведь трудно, - заметила Аичка.
   - Ничего не трудно, - отвечала нетерпеливо Марья Мартыновна. Обозначит сначала нос и рот, а потом и все остальные принадлежности - вот и готово. А фарфор нарисует, но без мужика обойтись не может, - выжигать русскому мужику отдает. А потом все эти, предметы в магазины продавать несет. Мать и тетка, разумеется, сокрушаются: ей ли такая крайность, чтобы рукоделье свое продавать! При таком капитале и такие последствия! А выручит деньги - и неизвестно куда их отнесет и неизвестным людям отдаст. А тогда, знаешь, как раз такое время было, что разом действовали и поверхностная комиссия и политический компот. Кому же она носит? Если бедным, то я, бедная женщина, сколько лет у них живу, и от матери и от тетки подарки видела, а от нее ни на грош. Один раз сама прямо у нее попросила: "Что же, говорю, ты, Клавдичка, мне от своих праведных трудов ничего не подаришь? хоть бы купила на смех ситчику по нетовой земле пустыми травками". Так она и шутки даже не приняла, а твердо отрезала: "Вам ничего не надобно, вы себе у всех выпросите". Господи помилуй! Господи помилуй! Этакое бесчувствие! Правда, что я не горжусь, - если у меня нет, я выпрошу, но какое же ей до этого дело! Также и против матери: в самые материны именины, вообрази себе, розовый цветок ей сорвала и поднесла: "Друг мой мама! говорит, вам ведь ничего не нужно", И вообрази себе, та соглашается:
   "У меня, говорит, все есть, мне только твое счастье нужно", - и целует ее за эту розу. А Клавдинька еще разговаривает:
   "Мамочка! что есть счастие? Я с вами живу и счастлива, но в свете есть очень много несчастных".
   Опять, значит, за свое, - даже в именинный день! Тут я уже не вытерпела и говорю:
   "Вы, Клавдинька, хоть для дня ангела маменькиного нынче эту заунывность можно бы оставить вспоминать, потому что в этом ведь никакой выдающейся приятности нет".
   Но мать, представь себе, сама за нее заступилась и говорит мне:
   "Оставь, Марья Мартыновна, и скажи людям, чтобы самовар отсюда убирали". А в это время, как я вышла, она дарит Клавдиньке пятьсот рублей: "Отдай, - говорит, - своей гольтепе-то! Кто они там у тебя такие, господи! может, страшно подумать".
   - А вы как же это видели? - спросила Аичка.
   - Да просто в щелочку подсмотрела. Но Клавдинька ведь опять и из этих денег никому из домашних ничего не уделила.
   - Отчего же? - Вот оттого, дескать, что "здесь все сыты".
   - Что же, она это и правильно.
   - Полно, мой друг, как тебе не стыдно!
   - Ни крошечки.
   - Нет, это ты меня дразнишь. Я знаю... Будто человеку только и надо, если он сыт? И потом сколько раз я ни говорила: "Ну, прекрасно, ну, если ты только к чужим добра, зачем же ты так скрытна, что никто не должен знать, кому ты помогаешь?"
   "Добр, - отвечает, - тот, кто не покоится, когда другие беспокойны, а я не добра. Вы о доброте как должно не понимаете".
   "Ну, прекрасно, я о доброте не понимаю, но я понимаю о скрытности: для чего же ты так скрываешься, что никакими следами тебя уследить нельзя, куда ты все тащишь и кому отдаешь? Разве это мыслимо или честными правилами требуется?"
   А она, вообрази, с улыбкою отвечает:
   "Да, это мыслимо и честными правилами требуется!"
   "Так просвети же, - говорю, - матушка: покажи, где эти правила, в какой святой книжке написаны?" Она пошла в свою комнату - выносит маленькое евангелие.
   - Все с евангелием! - перебила Аичка.
   - Да, да, да! Это постоянно! У нее все сейчас за евангелие и оттуда про текст, какого никогда и не слыхивала; а только понимать, как должно, не может, а выведет из него что-нибудь совсем простое и обыкновенное, что даже и не интересно. Так и тут подает мне евангелие и говорит:
   "Вот сделайте себе пользу, почитайте тут", - и показывает мне строчки как надо, чтобы правая моя не знала, что делает левая моя, и что угощать надо не своего круга людей, которые могут за угощенье отплатить... И прочее.
   Я знаю, что с ней не переспоришь, и отвечаю:
   "Евангелие - это книга церковная, и премудрость ее запечатана: ее всякому нельзя понимать".
   Она сейчас возражать:
   "Нет, то-то и дело, что евангелие для всех понятно".
   "Ну, а я все-таки, - говорю, - я евангелие лучше оставлю, а у батюшки спрошу, и в каком смысле мне священник про это скажет, так я только с ними, с духовными, и согласна".
   И точно, действительно я захотела ее оспорить и пошла к их священнику. Я ему в прошлом году пахучую ерань услужила - у его матушки сера очень кипит, так листок в ухо класть, - а теперь зашла на рынок и купила синицу; перевязала ее из клетки в платочек и понесла ему, так как он приходящих без презента не любит и жаловался мне раз, что у них во всем доме очень много клопов и никак вывести не могут.
   "Вот, - говорю, - вам, батюшка, синичка; она и поет и клопа истребляет. Только, пожалуйста, не надо ее ничем кормить, - она тогда с голоду у вас везде по всем щелям клопов выберет".
   - Неужели это правда? - спросила Аичка.
   - Что это?
   - Насчет синицы, что она клопов выберет?
   - Как же! всех выберет,
   - Удивительно!
   - Что ты, что ты! Это самое обыкновенное: бывало, наши откупные и духовные всегда для этого синиц держат. И священник меня поблагодарил.
   "Знаю, - говорит. - Старинный способ! Перепусти синичку в клеточку, а когда она оглядится, я ее по комнате летать выпущу, - пусть ловит; а то нынче персидский порошок стали продавать такой гадостный, что он ничего и не действует. Во всем подмеси".
   Я сейчас же к этому слову и пристала, что теперь, мол, уж ничего не разберешь, что какое есть. И рассказываю ему про Клавдюшины выходки с евангелием и говорю:
   "Неужто же, - говорю я, - в евангелии действительно такое правило есть, что знакомства с значительными людьми надо оставить, а все возись только с одной бедностью?"
   Он мне отвечает:
   "А ты слушай, дубрава, что лес говорит; они берутся не за свое дело: выбирают сужекты, а не знают, как их понять, и выводят суетная и ложная".
   "А вы отчего же, - спрашиваю, - о таких ихних ложных сужектах никому не доводите?"
   "Доводили, - говорит, - матушка, - и не раз доводили".
   "Так как же они смеют все-таки от себя рассуждать
   и утверждать все свое на евангелии?"
   "Такое уж стало положение; ошибка сделана: намножены книжки и всякому нипочем в руки дадены""
   "И зачем это?"
   "Ну, это долго рассказывать. Раньше негодовали, что слабо учат писанию, а я и тогда говорил: "учат хорошо и сколько надо для всякого, не мечите бисер - попрут"; вот они его теперь и попирают. И вот, - говорит, - и пошло - и неурожай на полях и на людях эта непонятная боль - вифлиемция".
   Словом, очень хорошо говорил, но помощи не подал, Даже и побывал у них после этого, но, прощаясь с нею, сказал только:
   "Пересаливаете, барышня, пересаливаете!"
   А она вскорях и еще лучше сделала: взяла да и пропала.
   - Так совсем и пропала? - удивилась Аичка.
   - Нет, прислала матери депеш, что у нее одна бедная подруга заболела в черной оспе, и у нее престарелая мать, и за ней никто ходить не хочет, так вот доктор Ферштет и взялся лечить, а наша Клавдичка ее навестила и осталась при ней сестрой милосердной ухаживать, а домой депеш прислала, у матери прощения просит, что боится заразу занести.
   Аичка вздохнула и сказала:
   - Поверьте, она испорчена.
   - Да, все может быть; а поговори с ней, так у нее опять и это тоже будто по евангелию. А сколько мать перемучилась - рябая или без глаз дочь вернется, - это ей ничего. И когда она благополучно вернулась, то опять просили священника с нею поговорить, и он ей опять сказал: "Пересаливаете! жестоко пересаливаете". А она ему шутит:
   "Это лучше; а если соль расселится - это хуже. Тогда чем ее сделать соленою?"
   Но священник ей на этом хорошо осадил:
   "Тексты, - говорит, - барышня, мало знать, - надо знать больше. Рассаливается соль не наша, которую все ныне употребляют, а слабая соль палестинская; а наша соль, елтонка, крепкая - она не рассаливается. А вот у нас есть о соли своя пословица: что "недосол на столе, а пересол на спине". Это бы вам знать надобно. Недосоленное присолить можно, а за пересол наказывают".
   Но она хоть бы что, весь страх потеряла.
   Тогда я говорю ее матери:
   "Ее простой священник ничего и не может пристрастить, это очевидно; на нее теперь надо уж что-нибудь выдающееся". - И упоминаю про "здешнего".
   А сестра ее Ефросинья и себя не слышит от радости и много стала рассказывать, что в здешнем месте бывает.
   "Попробуем, - говорю, - обратимся, пригласим, кстати и для Николая Ивановича тоже ведь это очень хорошо, для его воздержания".
   Но Маргарита Михайловна как-то замялась и что-то, вижу, утаивает и неправильно отвечает.
   "В моем горе, - говорит, - с нею никто не поможет".
   "Отчего это не поможет?"
   "Оттого, что она ведь и сама все руководит себя по евангелию".
   "Полноте, пожалуйста, - говорю, - у вас это в душе отчаяние, а отчаяние - смертный грех. Другое дело, если вам жаль денег; так ведь ему нет положения, сколько денег давать, а сколько дадите, да и то он себе ведь совершенно ничего не берет, даже ни малости, а все для добрых дел, - так ведь Клавдия Родионовна и сама добрые дела обожает".
   "Не о деньгах, - говорит, - а..."
   "Хлопоты, что ли?"
   "И не хлопоты, а какую же веру он у нас встретит?.. вот с чем совестно: ведь не только Клавдинька, а и деверь Николай Иванович - он в церковь ктитором только для ордена пошел, а о своем воздержании он молить и не захочет".
   "Да, голубчик мой, ведь на это же средство есть: мы ему ведь и не скажем, что о нем молятся: мы дадим вид, будто это для Клавдиньки".
   "А Клавдинька еще хуже обидится".
   "А мы и от нее скроем; ей мы скажем, что это для дяди". "Вот все, значит, так и начнется у нас обманом, и будет ли это угодно?"
   "Что же такое? Да, сначала будет будто немножко обман, а кончится все в их пользу".
   Маргарита стала соглашаться, а я кую железо, пока горячо, и предлагаю, что сама готова съездить и все в здешнем месте уладить.
   "Я, мол, найду выдающихся лиц, которые все знают, и съезжу, и приглашу, и в карете навстречу ему выеду. Вам только и хлопот, что мне на расход выдать".
   А она отвечает:
   "Не о том речь, а что если он действительно все принадлежности-то в человеке насквозь видит, - так я боюсь и удивляюсь, как это вам не страшно. Или вы обе безгрешные?"
   И я и сестра ее Ефросинья Михайловна стали ее успокаивать, что и мы не безгрешные, но что этого не надо бояться, потому что он хоть на что ни прозрит - все видит, но он все в себе и задержит, а на весь свет не скажет. Да, наконец, и какие же у вас особенные грехи?
   А она говорит:
   "Есть".
   "Что же это за грех?"
   "А я, - говорит, - и сама не знаю, а только всегда, когда что-нибудь против Клавди завожу, то это выходит дурно".
   "Ну, это искушение. А еще что ж?"
   "А еще вон деверь Николай Иванович в безбраке с Крутильдой живет и для угождения ей законного сына Петю от себя выгнал. Я его жалею конфузить".
   "Матушка, - говорю, - да ведь это же он для женского угождения! Ведь это же влюбленные мужчины и все над детьми своими подлости делают, - это такие невыдающиеся пустяки!"
   "Нет, это, - говорит, - не пустяки, чтоб свое дитя прогнать. Я постоянно того и гляжу, что у Клавдиньки с дядею за его несправедливость с Петей может самый горячий скандал выйти".
   Я поняла, что она умом всюду вертится и боится того, чтобы не обнаружилось, что в ее дорогой Клавдиньке заключается; но в этот раз я на своем не настояла: не поспел еще тогда час воли божией.
   Заботилась она опять, чтобы Клавдию развлекать: пробовала опять брать ложи на "Губинотов" и Бурбо слушать, но из сил с нею выбилась и говорит мне: "Милый друг наш, Марья Мартыновна, мы тебя за свою семьянку считаем и к тебе прибегаючи: ты бы пустилась раз подсмотреть, куда она ходит, и кому свои деньги отдает, и отчего удовольствий никаких не желает".
   Я говорю: "Извольте, я для вас готова".
   И после этого сразу же, как только Клавдинька со двора, и я сейчас за нею, как полицейский аргент, и все издали. Она пешком - и я пешком, она на гонку - и я в следующем агоне, она на извозчика - и я тоже, но из глаз ее не выпускаю. Раз, два, три таким манером за ней погонялась и, наконец, выследила, что чаще всего она проникает в бедный домик, и в одну квартирку юркнула с свертками. Я сейчас к дворнику, дала ему на чай и стала расспрашивать: кто в этой квартирке живет? Говорит: "Одна бедственная старушка обитает". - "Кто же к ней ходит?" - "Приходят, говорит, одна барышня да племянник ейный". - "Молодой, спрашиваю, племянник?" - "Молодой!" - "И вместе сходятся?" - "Бывают и порознь, бывают и вместе".
   Поймала голубку!..
   - Ее вы поймали, а меня не жмите; я вам сказала, что хоть вы и просвирковатая, а я вашей иголки боюсь, - отозвалась с усиленной полусонной оттяжкой Аичка.
   - Ах ты, приятненькая! Дай мне только хоть твое мармеладное плечико-то поцеловать...
   - Ни за что на свете! мои плечи не для таких поцелуев созданы. Продолжайте рассказывать.
   VI
   Взворотилась я домой к Степеневым и, как умела, все им передала.
   - Ну, да уж, я думаю, вы сумеете!
   - Конечно, сумела. Парень с девкою такой выдающейся у старухи сходятся, - что тут еще угадывать, чем они занимаются?
   Я, впрочем, - не думай, - я не матери, а только тетке Ефросинье Михайловне сказала, а она вспомнила, что у них мать была раскольница и хоть по поведению своему была препочтенная, но во всех книгах у своего же дворника "девкой" писалась, то ей и стало Клавдию жалко, и она дала мне тридцать рублей и просила:
   "Молчи, друг мой Мартыновна, никому об этом грандеву не рассказывай: тайно бо содеянное - тайно и судится. Ежели это уже сделалось, то пусть погуляет, ее фигура милиатюрная, ничего не заметно будет, а мы тем часом ей жениха найдем. Тогда уж она не станет капризничать".
   Стала тетка Ефросинья Михайловна ходить по свахам, Клавдиньке женихов выспрашивать, и успех был очень порядочный, даже, можно сказать, выдающийся; но она, вообрази себе, кто ни посватает, обо всех один ответ:
   "Я не знаю его образ мыслей; нужно, чтобы мы были друг другу по мыслям".
   Вот ведь у них - не то чтобы как следует человек по своему роду или по капиталу подходил, или по наружности личности нравился, а у них чтобы себе по мыслям добирать!
   А потом вдруг сама объявляет, что ей по мыслям пришел Ферштетов родственник, доктор.
   Мать-то Маргарита-полная - как услышала это, так и бряк с ног, села на пол.
   Клавдинька ее поднимать, а она приказывает:
   "Оставь!.. Убивай меня здесь! Он из немцев?"
   "Да, мама".
   "А какой он веры?"
   "Реформатор".
   "Что такое еще за реформатор, с кем родниться приходится?"
   Дядя же Николай Иванович был подвыпивши и говорит:
   "Реформаторы, это я знаю: это те самые, которых вешают".
   "Господи!"
   А Клавдинька обернулась на него вполоборота и говорит:
   "Перестаньте, дяденька, мою мать тревожить и себя стыдить. Реформатская церковь есть".
   Николай Иванович говорит:
   "А это другое дело, но постанов вопроса такой: я, как выдающийся член в доме и петриот, желаю, чтобы ты выходила за правильного человека настоящей православной веры".
   А она отвечает:
   "Ну, полно вам, дядя, что вы за богослов! вы так говорите, а сами и никакого православия отличить не можете".
   "Нет, это ты лжешь! я старостой был и своему батюшке даже набрюшник выхлопотал".
   Тогда Клавдюшенька ласково его потрепала и говорит:
   "Вот, только-то всего вы и знаете, как набрюшники выхлопатывать. Встаньте-ка лучше с этого табурета да подите велите себя обчистить, а то вы все глиною замарались".
   Николай Иванович ушел, и все покончилось, но на другой день опять приходит к ней в высшем градусе, и видит кругом рожи с рожками да с козлиными ножками, и опять ей начал говорить:
   "Когда это можно было ждать, чтобы девушка, наследница купеческого рода, и этакое уродство лепила! На что они кому-нибудь, эти болвашки?"
   А она нимало не злобится и говорит:
   "Вы мне что-нибудь другое закажите, я вам по вашему заказу другое сработаю".
   Дядя говорит:
   "Я согласен и могу тебе бюстру заказать, но только божественное".
   "Закажите".
   "Сделай моего ангела Николу, как он Ария в щеку бьет. Я прийму и заплачу".
   "Лучше сделайте, как он о бедных хлопотал или осужденных юношей от казни избавил".
   "Нет, этого я не могу. Я сам бедным подаю и видел, как казнят... Это тоже необходимо надобно... Их священник провожает... А ты представь мне, как святитель посреди собора Ария по щеке хлопнул".
   Сейчас и пошел у них новый спор, пошел и о казни н о пощечине, и Клавдинька в конце говорит:
   "Я этого не могу".
   "Почему? Разве тебе не все равно?"
   "Во-первых, мне это не равно, потому что хорошо то работать, что нравится, а мне это не нравится; а во-вторых, слава богу, теперь известно, что этой драки совсем и не было".
   Николай Иванович сначала удивился, а потом и стал кричать:
   "Не смей этого и говорить!.. Потому что это было,
   да, было! Он его при всех запалил".
   А Клавдия говорит:
   "Нет!"
   Дядя говорит:
   "Ты это только для того со мной споришь, чтобы мне досадить, потому что я его уважаю".
   А Клавдия отвечает:
   "А мне кажется, что я его уважаю больше, чем вы, и хочу, чтобы и вы то знали, за что его уважать должно".
   И чтобы спор порешить, Николай Иванович вздумал ехать ко всенощной, а оттуда к какому-то профессору, спрашивать у него: было ли действие с Арием? И поехал, а на другой день говорит:
   "Представьте, я вчера с профессором на блеярде играл и сделал ему постанов вопроса об Арии, а он действительно подтверждает, что наша ученая правду говорит, - угодника на этом соборе действительно совсем не было. Мне это большая неприятность, со мной через это страшный перелом религии должен выйти, потому что я этот факт больше всего обожал и вчера как заспорил, то этому профессору даже блеярдный шар в лоб пустил; теперь или он на меня жалобу подаст, и я должен за свою веру в тюрьме сидеть, или надо ехать к нему прощады просить. Вот какая мне катастрофа от Клавдии сделана!"
   Сел и зарыдал.
   Тут Ефросинья Михайловна за него вступилась и говорит сестре:
   "Как ты себе хочешь, Маргаритенька, а что же это такое в самом деле, что от Клавдюши уже все плачут; теперь и мне в твоем доме жутко, хоть со двора беги.
   Тогда и Маргарита согласилась и ко мне обращается:
   "Съезди, - говорит, - пожалуйста, Мартыновна, и пригласи".
   Я отвечаю:
   "И давно бы так: благо теперь такой выдающийся случай, что окончательно все принадлежности можно опутать, так что из них никто и не разберет, для кого это делается: Николай Иванович будет думать, что это для Клавдиньки, а Клавдинька пусть думает, что для Николая Ивановича".
   И Маргарита и Ефросинья меня расцеловали.
   "Ты, - говорят, - у нас умница, прокатись, милая, и все как должно обделай, чтобы мне без хлопот, только деньги выдать".
   "Извольте, но только напишите приветственное письмо от себя и от Николая Ивановича, как от выдающегося члена фамилии, чтобы мне было с чем приехать приглашать. Без этого немыслимо".
   Они согласились, но только вышло затруднение, кто это письмо напишет, потому что старухи пишут куриляпкою и своего руки подчерка совестятся, а у меня те, ша и ша, те всегда в один вид сливаются, и в другой раз смысла не выходит. Да и не знаем, как ему надо подписывать: просто его высокопреподобию или высокооберпреподобию.
   Вздумали: позовем Клавдиньку, - она больше всех катехизис учила и должна все формы духовного обращения знать.
   Но только попросили Клавдиньку, чтобы пришла из своей комнаты письмо написать, с нею сейчас опять сразу же неприятность готова: пришла, села и перо в руки взяла, а как только узнала, к кому, - опять перо положила и руку вытерла и встала.
   Мать спрашивает, что это значит, а она извиняется:
   "Я, - говорит, - мама, не знаю, как к этим господам писать принято, а потом, мне кажется, что если позволите сказать вам мое мнение, то мне кажется, зачем призывать лицо из такой отдаленности, а своих ближних лиц этого звания устранять. Ведь они все одно и то же могут исполнить, зачем же обижать ближних?"
   Старуха и задумалась.
   Ну, я вижу, что это пойдет опять множественный разговор в неопределенном наклонении, и скорей перебила:
   "Оставьте, - говорю, - я слетаю в меховой магазин на линию, там всегда ажидацию сбивают и должны знать, как к нему письма писать!" - и полетела.