Сыты!

Что касается надписаний на конвертах, о чем упоминает г. Кокорев, то надписи в русском вкусе бывают очень разнообразны. Пишут купцам: «его чести», «его милости», «его степенству» и даже пишут и «его высокостепенству», а когда просят у них «корму», тогда титулуют их и «высокопревосходительствами». Это, конечно, так и останется, хотя бы решено было не признавать генералов из торговцев за превосходительства. «Называться» у нас можно всякому как угодно: это еще разрешено Хлестаковым Бобчинскому.

— «Пусть называется» .

По части надписаний замечательно другое: почтовые письменосцы рассказывают, что наверно треть адресов нынче надписывается с титулованием адресатов «превосходительствами». Это опять, без сомнения, свидетельствует не то, что «русская нацыя» возлюбила «превосходительство», а то, что она изволит им со скуки забавляться. Я еще недавно видел проштемпелеванный письменный конверт, на котором была надпись: «Его превосходительству Александру Семенычу Бакину в своем заведении». Бакин же этот оказался трактирщик, и тот, кто адресовал письмо «его превосходительству в его заведение», конечно знал, что он пишет не генералу, а что он просто балуется — смеется над генеральством. Почтальон кидает письмо на стойку, крикнет на смех: «Генерал, получи!» — и бежит далее. Публика «грохочет». Шустрый парень похваляется:

— Дай срок, и я дяде Миките адрист с генеральством надпишу. Ребята смеяться будут.

И пишут, да и хорошо делают, потому что, в самом деле, пока человек живет, ему все чести прибывает, а другой человек издалека лишен возможности знать: на какую он степень зашелся.

В Петербурге еще недавно жил в собственном доме, на Бассейной, присяжный стряпчий Соболев . Он был известен как казуист в своем роде и кроме того написал в свою жизнь множество доносов — особенно на Некрасова, В. Ф. Корша и А. А. Краевского (он открыл, что Корш — венгерец). Черновые этих произведений проданы на вес букинисту Николаю Свешникову , а у него куплены мною. Этот стряпчий обращал внимание правительственных лиц и на злоупотребления в выставке несоответственных титулов на адресованных письмах и предлагал меры — как это прекратить. Такие письма он предлагал «не доставлять», но, вероятно, его предложение оставлено без внимания.


Большой беды, однако, во всем этом, может быть, еще нет. Покойный Аксаков предлагал когда-то сразу всех «произвести в дворяне». Тут русские люди делают нечто в том же роде: они сами себя «в междуусобной жизни» возводят в превосходительство, и таким образом все безобидно выравниваются, но значение превосходительного титула на скале серьезного почитания, конечно, так глубоко уронено, как никогда не ронялось ни «благородие», ни «высокоблагородие», ни «степенство». Но почему живой народный ум вышучивает одно «превосходительство», а не вышучивает ни благородия, ни высокородия? Не потому ли, что благородные и высокородные сохраняют за собою «имя человече», а с превосходительным титулом соединился неприятный русскому чувству обычай упразднять в разговоре человеческое имя? В одной раскольничьей книге прямо осуждается «вести речь не по имени человечу». Следовательно, превосходительное титулование главным образом досаждает не на бумагах, а в живых общественных сношениях между людьми. Это неважно для нас, частных людей, не призванных думать «о престиже превосходительства» — в надписях и бумагах. Так как с почина г. Кокорева теперь довелось об этом говорить, то нам дороги не адресации, а наша русская разговорная речь, — дорого наше общежитие и наш прекрасный язык с его характерною теплотою обращения, и о том, что нами в этом отношении утрачено, мы вправе напомнить обществу. Пусть генералов из торговцев пишут по бумагам как угодно, но пусть люди хранят вне службы свои имена, какие (по Феокриту) «всяк при рожденье себе в сладостный дар получает». Это может сделать само общество — даже женщины, если только они последуют завету императрицы Екатерины , чтобы входящие в дом их «оставляли чины за порогом».

У нас еще в очень недавние годы жили дамы, которые были к этому чутки и очень умно стояли за хороший вкус в своем доме.

Позволю себе ввести здесь маленький рассказ из собственных личных воспоминаний.


В Кромском уезде Орловской губернии, в селе Зиновьеве, жила помещица Настасья Сергеевна, рожденная кн. Масальская. Она в юности получила блестящее образование в Париже и пользовалась общим уважением за свой ум и благородный, независимый характер. Состояние у нее было среднее (пятьсот душ), но хорошо поставленный дом ее был открыт для званых и незваных. Ее очень почитали и ездили к ней издалека, не ради пышности и угощений, а «на поклон» — из уважения. В зиновьевском доме было хлебосольно, но просто, приютно и часто очень весело. Кроме того, зиновьевский дом был также в некотором роде источником света для округа. Большинство соседей брали здесь книги из библиотеки, унаследованной хозяйкою от Масальского, и это поддерживало в окружном обществе изрядную начитанность.

Когда меня мальчиком возили в Зиновьево, Настасья Сергеевна была уже старушка, но я отлично ее помню и с нее намечал некоторые черты в изображениях «боярыни Плодомасовой» (в «Соборянах») и «княгини Протозановой» (в «Захудалом роде»). О ней говорили, что «она всем дает тон», и вот что я раз видел насчет этого тона.

В губернаторство кн. Петра Ив<ановича> Трубецкого (которого Настасья Сергеевна «не желала видеть за грубость») прибыл из Петербурга в Орел сановник или важный чиновник Телепнев . Не могу вспомнить, какая у него была должность, но только он приехал по высочайшему повелению для каких-то расследований по делу о поджогах и о еретиках двух сел — Большой и Малой Колчевы, выселенных впоследствии на Кавказ или в Сибирь. По моему тогдашнему ребячеству я в точности этих дел не разумел и теперь подробно сказать о них не могу, но только касалось это именно того, о чем я упоминаю. Телепнев сам происходил, кажется, из орловских дворян, но возвысился по служебной карьере в Петербурге. В Орле он был встречен отменно и с «притрепетом»: к нему не знали как подойти, но очень радовались, что он «губернатору нагнал холоду». Все около Телепнева вертелись, искали чести ему представиться, и кто этого достигал, те ему льстили и лебезили, друг на друга ябедничали, — доносили на губернатора, на опеку и на предводителя Глебова, которого сами опять бессменно много лет кряду выбирали в ту же должность. Телепнев был, кажется, «прозорлив», он держал себя гордо и свысока «всматривался в губернатора», деяния которого, впрочем, слишком ярко горели у всех на виду. С Телепневым были два «привозные чиновники» с приснопамятными именами: Иван Иваныч и Иван Никифорыч . Эти посещали избранные дома в обществе и рассказывали, как много значит их принципал и какие он перед своим отъездом получил от государя Николая Павловича словесные полномочия. Помню, что все повторяли, будто государь, кроме данных Телепневу инструкций — еще особо в продолжительной аудиенции, «проводил его до дверей кабинета и все еще растолковывал». Что тут было правда, что неправда, ничего не знаю, но только перед Телепневым, как говорится, все в лоск клались и находили удовольствие поползать.

О святках, именно на второй день рождества, к Настасье Сергеевне в Зиновьево съехались гости — «поздравлять старушку с праздником». Собрались, по обыкновению, к обеду, с тем чтобы проводить вместе весь день и разъехаться вечером после ужина. Собрание было пестрое: соседи дворяне, достаточные и бедные, приживалки и приживальщицы, уездный казначей из Кром, который «получал к празднику живностию зато, что не притеснял крестьян по квитанциям» ; уездный доктор, дьяконица Марья Николаевна (которая была, собственно, дьяконская дочь, — робкая пожилая девушка, особенно уважаемая Настасьей Сергеевной «за добродетель и скромность»), «англофасонистый» кромской предводитель князь Александр Алексеевич Трубецкой («оратор, агроном и мот»), пышная красавица Шубина и испитой, сухой дворянин Казюлькин, по прозванию «Нетленное Фигаро». Это был, что называется, «субъект». Он жил в холодном, полуразрушенном доме в своем разоренном именьице при впадении Гостомли в Рыбницу, одевался в венгерку с шнурами, отлично говорил по-французски, весь свой век разъезжал по гостям на ледащей тройке в веревочной упряжи; сватался ко всем барышням и от всех получал решительные отказы, но нимало этим не обижался; довольно мило играл на цитре и охотно «представлял» на вечерах Гамлета, Танкреда и ослепленного Велизария . Домой он попадал только изредка, и то случайно и неохотно, ибо здесь, «по неосторожности своей, зависел от ключницы». Словом, сбиралось множество гостей, и вдруг, совершенно ни для кого неожиданно, из окон залы заметили еще незнакомый возок на почтовых, и через несколько минут человек докладывает о Телепневе (как его звали по имени и отчеству — не помню).


Хозяйка приказала «просить», но сама осталась на своем диване, — зато многие гости пришли в замешательство. Они закопошились и начали охорашиваться, а дьяконица Марья Николаевна тотчас же соскользнула со стула и уплыла вон в дальние комнаты к экономке. Кроме самой хозяйки, только один еще дворянин Казюлькин, по прозванию «Фигаро», стоял твердо и держал себя с достоинством. Он даже начал пощипывать свои редкие усы, что у него обыкновенно выражало неудовольствие и гнев и предшествовало часто какой-нибудь резкой и нелепой выходке.

При такой-то обстановке Телепнев вошел. Как человек воспитанный и светский, он умно представился хозяйке, получил ее привет и был усажен в ближайшее к ней кресло. Но тут сейчас и пошла порча компании: дворяне стали к Телепневу приближаться, подседать, и послышалось величание его «превосходительством». У хозяйки раз и два тряхнулись на чепце оборки, а Фигаро начал переходить от одного гостя к другому и язвительно шептал:

— Что же вы далече сидите?.. идите поближе и повеличайте его превосходительство.

Потянуло по зиновьевскому дому таким тоном, про какой тут и не слыхивали. Даже две дамы уже запревосходительствовали.

Фигаро смотрел на хозяйку с выражением ужаса и гнева и показывал ей глазами, что «это невозможно»!

— Я, мол, свое дело исполняю, я стою на страже и кричу: «Татары идут!», а ты знай, как их отражать.

Вскоре это и случилось, и Фигаро был утешен: когда один из гостей особенно зачастил «превосходительством», хозяйка извинилась и поправила его, сказав:

— Нашего почтенного гостя зовут так-то и так-то. (Она назвала Телепнева по имени и по отчеству.)

А через несколько минут, когда другой опять запревосходительствовал, — она опять сделала то же самое, и когда начал такую историю третий, то Телепнев уже сам сказал ему:

— Мое имя и отчество — если угодно — так и так.

Настасье Сергеевне это было очень приятно, а «Фигаро» перестал щипать усы, и опять настал «простой тон», как всегда бывало: гости смеялись, шутили, весело отобедали, потом катались на тройках, из которых одною превосходно правил князь А. Трубецкой, а Фигаро выехал на своих одрах в веревочной упряжи, и в его-то ветхие сани сели самые милые дамы и барышни и с ними заезжий вельможа. Фигаро захотел отличиться, вздумал обгонять заводских коней Трубецкого и всех своих пассажиров вывалил, а одров утопил в сугробах. Дамы и сановник, вываленные в снег, возвратились в дом пешком и были в таком веселом расположении, что смеху и шуткам не было конца. Телепнев хохотал больше всех и даже участвовал в присуждении наказания для Фигаро, который должен был за свою неловкость танцевать качучу с кастаньетами в женском платье. Когда же вечером Телепнев, опешивший в город Кромы, уезжал ранее других, хозяйка провожала его до передней и, проходя с ним через библиотеку, извинилась (она любила извиняться) и сказала ему по-французски:

— Вы меня, пожалуйста, извините, что я давеча говорила всем ваше имя: у нас разговор в другой форме не в обычае. За хлебом за солью все равны… Я ожидаю, что вы мне это простили и не сочли за неуместное.

Телепнев улыбнулся, почтительно поцеловал ее руку и отвечал, что он сохранит самое лучшее воспоминание о ее милом обществе, в котором провел очень приятный день в жизни.

— Ну, а я благодарю вас еще более. И нам в вашем обществе было очень приятно. А если бы иначе, то все бы начали себя другим образом чувствовать… неодинаково… Марья Николаевна, которая в желтой шали, дьяконица, она мне большой друг, я ее уважаю за добродетели, а она бы сконфузилась и убежала, а Казюлькин очень добрый и благородный, но легко обижается и может колкость сказать.

Дворянин же Казюлькин и сам выступил на сцену: когда сановник в передней одевал шубу, он отвесил ему поклон и сказал напутствие:

— Счастливый путь и всего хорошего. Как честный человек и дворянин, прошу пожать вашу руку. Казюлькин. Очень рад, что вам было весело. Нагоняйте губернатору холоду, а сами не простудитесь, захватите от нас тепла в шубу. Я просьб не имею, но буду иметь честь вам представиться.

И он действительно ездил на своих одрах и мочалах в Орел и сделал Т-ву «визит без надобности», но не был принят и не обиделся.

— Что же такое, — говорил Казюлькин, — здесь он свой тон держит, а мы там свой выдержали. Это порядок: всякий бестия на своем месте.

Приходский иерей при погребении Настасьи Сергеевны отличился тем, что сказал действительно правдивое слово: «Сия-де была для многих примером: она о всех лучше предусматривала и учреждала в своем домостроительстве; она совмещала благородство с простотою и разум со снисхождением; она соединяла вкупе разлученные неравенством, якобы все были равны во имя всех создавшего бога».

Исчезновение таких дававших тон обществу хозяек есть чувствительная утрата в нашей общественности, и она теперь сказывается скукою домашних собраний и всем тем, что мы видим, наблюдая всеобщее и повсеместное неумение жить сколько-нибудь весело, даже при огромнейших затратах. Веселье и ум удалились, а их заменили шум и дорогостоящая аляповость, которую раньше всех стали вводить у себя «прибыльщики» и «компанейщики», принесшие собою очень дурной пример и соблазн в общежитие.


Великорусская народная поэзия представляет самыми мелочными и ненасытными честолюбцами купцов: купец постоянно в знать лезет, он «мошной вперед прет». Не заслугами, а опять «мошной родства добывает и чести прикупает». Купец «к князю за стол мостится», купец «в пуд медаль ищет», он «с дворянином ровняется», дочь за майора выдает, за сына боярышню сватает, на крестины генерала просит и т. п.

Малороссийская поэзия, изобилующая наивным юмором и ирониею, тоже уловила и осмеяла эту черту, представив, как русским купцам везде всё кажутся чины и знатность. Это находим в смешной песенке, как «комарь с дуба упал». Он летел с страшным стуком и грохотом и расшибся до смерти; а хохлы подняли своего комаря и похоронили его с большою почестью. Они «изробили комарику золотую трумну (гробницу), красным сукном ее одевали, золотыми цвяшками ее обивали», а потом «высыпали (то есть насыпали) комарику высоку могилу». Могила далеко завиделась. Тут сейчас и появляются великорусские купцы из Стародубья. «Едут купцы-стародубцы, пытаются: що се за покойник: чи то грап, чи князь, чи полковник?» Иначе купцы не могли себе представить, чтобы народная любовь и усердие могли бы кому-нибудь «высыпати высоку могилу». Но малороссийские паробки, стоя на могиле своего комаря, внушительно отвечают «купцам-стародубцам»:

Се не грап, не князь, не полковник,

А се лежить комарище — на все вiйсько’ таманище.

Так будто «хлопци втерли носа московьским купцам-стародубцам» и сами остались великолепно сидеть и думать на «высыпанной комарику высокой могиле».

Пресыщение важностью, о котором заговорили после получения превосходительных титулов торговыми людьми Ветхого и Нового закона ,— тоже завели у нас купцы. На этот счет можно найти подтверждения у князя M. M. Щербатого в книге «Об упадке нравов в России» и еще более в любопытнейшей книге Е. П. Карновича «Богатства частных лиц в России». И это очень понятно, что разбогатевшие «прибыльщики и компанейщики» — люди без вкуса и без воспитания — не могли заботиться о «хорошем тоне», которого они и не понимали, а искали только одного — «похвальбы знакомством с знатными особами, без различия внутренних их качеств». Купцы первые начали без стыда и без зазора нанимать захудавших военных и канцелярских генералов «сидеть в гостях» на крестинах и на свадьбах. Вся забота шла только о том, чтобы за столом было кому говорить: «ваше превосходительство». Дворяне над этим снисходительно смеялись и говорили, что этому нечего удивляться, что прибыльщики да приказные, как люди невоспитанные и насчет чести и благородства равнодушные, не могут иметь благородной гордости. И действительно, что бы ни говорили о дворянстве, разность во вкусах оказалась несоизмеримая — дворянские кружки все-таки всегда были умнее и интереснее. «Тон» воспитанности и образованности, без сомнения, удерживался в «среднем дворянстве», которое Герцен правильно назвал «биющейся жилой России». «Прибыльщики» из дворян и из купцов в самом своем прибыльщичестве держали себя не одинаково: дворянин (по Терпигореву) «ампошировал», а купец (по Лейкину) «пхал за голенище». Напханное за голенища держалось крепче. О простоте они понимали различно: что одним казалось лишней претензионностью, в том другие видели упрощение. Всеволод Крестовский где-то рассказывает, что один купец из евреев , произведенный в действительные статские советники, сказал ему:

— Зачем вы всё беспокоитесь припоминать мое имя: вы называйте меня без церемонии просто:«ваше превосходительство».

Простота людям этого сорта не нравится.

Почтенный ветеран нашей литературы И. А. Гончаров в последних своих очерках о «слугах» правильно замечает, что «простые (то есть необразованные) люди простоты не любят». Для благородной простоты, без сомнения, нужна воспитанность, но воспитанности у нас очень мало. Что в этом положении ни затей — все выйдет не в том вкусе, как хочется и как бы следовало.


Г-н Кокорев желает, чтобы жалованных в чины купцов не называли превосходительствами, а титуловали их высокостепенствами. Притом, как теперь превосходительство очень попримелькалось — высокостепенство, пожалуй, будет свежее и оригинальнее, но все это ведь только новые фантазии на ту же старую тему, и пользы от этого никакой. С высокостепенствами может случиться то же самое, что происходит с превосходительствами, и «сын отца не познает».

Есть опыты еще в ином роде: в Москве около «великого писателя земли русской» и здесь между его почитателями крепнет «содружество простого обычая» . Весь неписаный устав этого союза заключается в сохранении благопристойной простоты в жизни — люди эти сами освобождают себя от всего, что им кажется ненужным и излишним. Между прочим, они также не произносят и не пишут никому титляций, а называют людей прямо их собственными именами.

Велико ли тесто вскиснет на этой закваске — неизвестно, но во всяком случае в идееэто проще и глубже, чем фантазия об учреждении «его высокостепенства». На фантазии пойдут вариации, и разведется опять новая докучная басня.

«Ученейший Беда» (Bedae), например, стоит, конечно, выше всех коммерции советников, а между тем его называют только «Беда достопочтенный» (venerabilis). А бывший московский генерал-губернатор Закревский, говорят, будто имел такую фантазию, что, призывая к себе одного из главных тузов московского торгового мира, называл его иногда «почти-полупочтеннейший». Вот какие можно выдумывать вариации! А потому, может быть, несколько правы те, кому кажется, лучше всего говорить просто: «здравствуйте, Лев Николаевич», «прощайте, господин Кокорев».

Бибиковские «меры»

Недавно между некоторыми газетами произошел обмен мыслей об университетских попечителях, причем было вспомянуто о попечительстве Бибикова и отмечен тот факт, что Бибикову «не приходилось призывать в университеты полицейские и военные команды для подкрепления своего нравственного авторитета».

Д. Г. Бибиков действительно в университет полиции и солдат не вводил, но нельзя сказать, чтобы во время его попечительства солдаты совсем не принимали никакого участия в исправлении погрешностей университетской и вообще учащейся молодежи киевского учебного округа. По крайней мере, многим известны два очень памятные примера в этом роде. Теперь небезынтересно будет привести их на память в виде исторической иллюстрации и поправки.

В Киеве жил и недавно скончался прекрасный практический врач и профессор Сергей Петрович Алферьев, Он занял профессорскую кафедру при университете в 1848 или 1849 году. Вскоре же он получил на свои руки одного юношу, из близкого покойному семейства. Молодой человек был достаточный дворянин и, поступив в число студентов, свел в тогдашнем студенческом круге «аристократические» знакомства. Между прочим, он был знаком с племянником Дмитрия Гавриловича, Сипягиным, который находился за расточительность в опеке, а нравственным руководителем и охранителем при нем был «учрежден» весьма известный впоследствии редактор «Домашней беседы», Виктор Ипатьевич Аскоченский . Сипягин и Аскоченский жили в одном из флигелей генерал-губернаторского дома в Липках.

Студенты в бибиковское время позволяли себе сильные кутежи, за которыми следили педеля университетского инспектора Тальбера и один из его субинспекторов по фамилии Дудников. Он, однако, и сам был большой кутила и погиб странною смертью — упал у себя дома хмельной на ночную посуду, порезался и истек кровью (дело об этом напечатано в сборнике «замечательных процессов» Любавского ).

В числе отчаяннейших кутил и счастливых волокит особенно славились Сипягин, Котюжинский и тот молодой человек, который жил у Алферьева и о котором теперь идет речь.

Раз студенты вели себя более чем нескромно и побили педеля, а потом оскорбили субинспектора. Дело дошло до попечителя.

Д. Г. Бибиков потребовал к себе Алферьева вместе с его воспитанником. Когда они приехали, то профессора пригласили в кабинет, а студента удержали в приемной. Бибиков расспросил Алферьева о семейном положении и образе мыслей молодого человека. Алферьев отвечал, что провинившийся студент принадлежит к хорошему дворянскому семейству, а образ его мыслей есть — легкомыслие.

— Барчук? — молвил Бибиков.

— Да, барчук.

— Оставьте его здесь, — я с ним поговорю.

Затем профессор вышел, а студента сейчас же позвали в кабинет. Алферьев подождал немножко в дежурной комнате, но не дождался выхода юноши, а зато видел, что почти тотчас, как студент вошел в кабинет, туда были позваны два дежурившие в передней жандарма.

Это заставило сильно обеспокоиться за юношу. От дежурившего же чиновника профессор узнал, что Бибиков прямо из своего кабинета послал молодого человека с этими двумя жандармами другим ходом во флигель. Тревога профессора еще более усилилась.

— Я считал его погибшим, — говорил Алферьев и бросился к Писареву (правителю канцелярии) просить о помощи.

Писарев был занят и принял профессора не скоро, так что Алферьев вернулся к себе домой часа через три, но зато, к крайнему его удивлению, он застал студента уже возвратившимся, и совсем не в той тревоге, в которой тот был с той минуты, как его потребовал Бибиков.

— Что с тобой было? — спросил Алферьев.

— Ничего особенного, — отвечал студент. — Бибиков был со мною даже очень ласков.

— Ты что-нибудь лжешь?

— Нет, право. Конечно… сначала он было немножко посердился, но потом… ничего… даже дал папироску и отпустил.

— Дал тебе папироску?!

— Дал.

— И ты у него курил?!

— Курил.

— Ты врешь, — а впрочем, это твое дело.

Так это и осталось.

Окончился год; молодого человека, покурившего у Бибикова папироску, перевели на второй курс; стало время студентам разъезжаться на каникулы. Веселые товарищи опять собрались на прощанье покутить за Днепром в трактире Рязанова. Питомец Алферьева был там же и, охмелевши, заснул на диване. А в это время у его товарищей вышло недоразумение с прислугою. Стали шуметь и кричать, что кого-то «надо бить».

При слове «бить» спавший мгновенно пробудился, вскочил и заговорил:

— Бога ради, бога ради! Господа!.. Не надо бить, а то меня Бибиков опять выпорет!

Очевидцем этого события был в числе прочих покойный муж известной писательницы Марко Вовчок, Аф. Вас. Маркович , который сначала принял это за бред, а потом ужасно огорчился. Куритель после каникул в университет более не возвращался, а проф. Алферьев впоследствии не раз рассказывал этот анекдот многим, и из людей, которые его слышали, по сей день еще многие живы.

Подтверждение же этого события я слышал потом здесь, в Петербурге, от Аскоченского, который во время рассказанного события жил в том самом флигеле генерал-губернаторского дома, куда жандармы отвели молодого человека.

Аскоченский говорил, что он «по соседству