- Не все понимаем, - сказала хозяйка. - Это из Белой Криницы иноки, что по поповщине, принесли. Помогать, точно, во всем помогает, а не понимаем. Тови-то, это мы поняли; должн о, что поняли; а стомаха, уж все спор идет. Что такое это стомаха?

- Желудок, - отвечал Розанов, продолжая рассматривать курьезную рекламу.

- Желудок? - Агафья Ивановна! а, Агафья Ивановна! - назвала хозяйка.

- Слышите: стомаха-то, это желудок называется, а не то, что мы думали. А мы совсем ведь что другое думали, - пояснила она, обратясь к Розанову.

- Ну, впрочем, отличный бальзан. Нюрочка застудилась раз, так сейчас ей помогло.

- А есть бальзан Кир Аншид, знаете? Известен он вам? - таинственно спрашивала дама, к которой хозяйка отнеслась, разъясняя истинное значение стомахи. - Только настоящего этого бальзана нет, а все поддельный делают.

- Нет, вот, говорят, гаремские капли на ночь хорошо принимать.

- Вам не годятся гаарлемские капли: вы полны очень.

- То-то я и говорю, что мне, при моей полноте, совсем надобны особенные лекарства, потому я, как засну с вечера, очень крепко засну, а как к заутреням в колокол, сейчас у меня вступит против сердца, тут вот в горле меня сдушит и за спину хватает.

Розанову становилось скучно, и он шатался, подсаживаясь то к той, то к другой кучке, но нигде не мог встрять в беседу.

В чайной комнате заседали несколько старушек в темненьких платьицах и темненьких платочках. Доктор присел было к ним и заговорил с хозяйской сестрой: не пошло дело. Только одна старушка, держа ладонь на груди у другой старушки, стесняясь, шептала: «по розовому песочку и алые веточки, - очень хороши пошли ситцы». Около самого чайного стола еще женская группа. Здесь все тоже слушают другую старушенцию, а старушенция рассказывает: «Мать хоть и приспит дитя, а все-таки душеньку его не приспит, и душа его жива будет и к богу отъидет, а свинья, если ребенка съест, то она его совсем с душою пожирает, потому она и на небо не смотрит; очи горе не может возвести», - поясняла рассказчица, поднимая кверху ладони и глядя на потолок.

Пармен Семенович захватил Розанова наверх. Тут заседал один мужской пол. У доктора опять никого не оказалось знакомых. Хозяин ему назвал человек с десяток, но Розанов как-то не сумел никого запомнить и отличить; все древнее письмо: лобочки с подстриженным начесом, штанцы со скромностью в голенищи прячутся, сюртучки длинные, законные. Несколько человек новейшего фасона тоже стереотипны, как все рыцари Ножевой линии * . Внимание Розанова еще удержалось на Илье Артамоновиче Нестерове, хозяине Пармена Семеновича, высоком, совершенно белом, как лунь, старике с очень умным и честным лицом; на кавалере древнего же письма, но имеющем одежду вкратце «еллинскую» и штаны навыпуск, да на какой-то тупоумнейшей голове.

Эта голова сидела во второй комнате, на самом почетном месте и неустанно молчала. Только нередко она тупо ухмылялась и кланялась подходившим к ней людям древнего письма и опять сидела, сложив на коленях руки.

А около нее шел оживленный и веселый разговор.

- Ну так, пускай есть науки, а что по тем наукам значится? - говорил пожилой человек господину, имеющему одежду вкратце и штаны навыпуск. - Ты вот книжки еретические читаешь, а изъясни ты нам, какого зверя в Ноевом ковчеге не было?

- Все звери там были: чистые по семи пар, а нечистые по паре, - отвечал щеголь.

- А какого зверя не было-то? - смеясь, допрашивал начетчик.

- Все звери были.

- Ан не все. Вот ты и умен называешься, а не знаешь… А рыба была в ковчеге?

Все рассмеялись над щеголем.

Розанов перешел к кружку, где раздавался голос Лобачевского. Здесь сидел Илья Артамонович, Пармен Семенович и еще несколько человек.

- Все это, сударь, не наше, не русское; все это эллинские забавы да блуду человеческому потворство, - говорил Илья Артамонович.

- Помилуйте, известное дело, что воспитательные домы до сих пор единственное средство остановить детоубийство, - возражал Лобачевский.

- Я против этого ничего-с. Пусть приют для младенцев будет, только при этих-то порядках это все грех один. Мы во грехе живем, во грехе и каемся, а тут будет все твердо. А что твердого-то? Теперь девка мальчика родила, несет его в воспитательный дом, принимают, и ни записи никакой, ничего, а через год она еще девочкой раздобылась и опять таким же манером несет. Те там через сколько лет подросли да побрались, да и вот тебе есть муж и жена. Блудом на землю потоп низведен был; блудом Данилова обитель разрушилась; блудом и весь свет окаянный зле погибнет, - что тут еще говорить!

Тут над Лобачевским смеялись.

- Или адресные билеты, - зачинал другой. - Что это за билеты? Склыка одна да беспокойство. Нет, это не так надо устроить! Это можно устроить в два слова по целой России, а не то что здесь да в Питере, только склыка одна. Деньги нужны - зачем не брать, только с чего ж бы и нас не спросить.

- Или опять пятипроцентные, - замечал третий. - С чего они упали? Как об этом ученые понимают? А мы просто это дело понимаем. Меняло скупает пятипроцентные: куда он девает? Ему деньги нужны, а он билеты скупает. Дело-то видно, куда они идут: все в одни руки и идут и оттуда опять к цене выйдут, а казна в стороне.

Пошли вниз к ужину.

Проходя мимо головы в коричневом парике, Розанов слышал, как молчаливые уста разверзлись и вещали:

«Вы об этом не стужайтесь. Есть бо и правда в пагубу человеком, а ложь во спасение. Апостол Петр и солгал, отрекаясь Христа, да спасся и ключи от царствии его держит, а Июда беззаконный и правду рек, яко аз вам предам его, да зле окаянный погибе, яко и струп его расседсся на полы.

Ужин был бесконечный.

Розанов сидел между Лобачевским и щеголем в штанах навыпуск.

Щеголь держался с достоинством, но весьма приветливо угощал медиков.

- Как вам наши старики показываются? - спросил он Розанова.

- Ничего, очень нравятся.

- Крепкие старики, - объяснял щеголь. - Упрямы бывают, но крепкие, настоящие люди, своему отечеству патриоты. Я, разумеется, человек центральный; я, можно сказать, в самом центре нахожусь: политику со всеми веду, потому что у меня все расчеты и отправки, и со всякими людьми я имею обращение, а только наши старики - крепкие люди: нельзя их ничем покорить.

- Вы с Парменом Семеновичем вместе дела ведете?

- Да-с. Мы служащие у Ильи Артамоновича Нестерова, только Пармен Семенович над всеми делами надзирают, вроде как директора, а я часть имею; рыбными промыслами заведую. Вы пожалуйте ко мне как-нибудь, вот вместе с господином Лобачевским пожалуйте. Я там же в нестеровском доме живу. В контору пожалуйте. Спросите Андрияна Николаева: это я и есть Андриян Николаев.

Розанов поблагодарил.

После бесконечного ужина мужчины опять пошли наверх.

При входе Розанов заметил, что голова в парике сидела в низеньком клобучке, из-под которого вились длинные черные волосы.

- Кто это такой? - спросил Розанов Андрияна Николаева.

- Инок из скитов, - шепотом ответил Андриян Николаев. - Ни рыбы, ни вина не вкушает и с мирскими не трапезует: ему сюда подавали на рабском столе.

На столе перед иноком действительно стояли две тарелки с остатками грибного соуса и отваренных плодов.

- Кушали, отец Разслоней? - внимательно спросил инока Пармен Семенович.

- Вкушая, вкусив мало и се отъиду, - отвечал инок, подобрав одним приемом волосы, и, надев снова парик, встал и начал прощаться.

- Даже чаю не употребляет, - опять шепотом заметил Розанову Андриян Николаев.

Два молодца внесли в комнаты два огромные серебряные подноса, уставленные бутылками различного вина и стаканами.

Старики, проводив отца Разслонея, возвратились, и началась попойка.

Долго пили без толку и без толку же шумели. Розанов все сидел с Андрияном Николаевым у окошка, сменяли бутылочки и вели искреннюю беседу, стараясь говорить как можно тише.

Впрочем, большую осторожность наблюдал Розанов, а Андриян Николаев часто забывался и покрикивал:

- Мы ему за это весьма благодарны, весьма благодарны. Богато, богато пишет.

- Потише, - остерегал Розанов.

- Ничего-с, у нас насчет этого будьте покойны. Мы все свои, - но Андриян Николаев начинал говорить тише. Однако это было ненадолго; он опять восклицал:

- Богато, одно слово богато; честь мужу сему. Мне эти все штучки исправно доставляют, - добавил он с значительной улыбкой. - Приятель есть военный офицер, шкипером в морской флотилии служит: все через него имеем.

Пармен Семенович, проходя несколько раз мимо Андрияна Николаева и Розанова, лукаво на них посматривал и лукаво улыбался в свою русую бороду.

В третьей комнате что-то зарыдало и заплакало разрывающим душу тихим рыданием. Из двух первых комнат все встали и пошли к дверям, откуда несся мерный плач.

- Что это? - спросил Розанов

- Э, глупости, это Финогешка поет.

- Что он поет?

- Заставили его, верно. Стих поет; плач иосифовский называется стих, - отвечал Андриян Николаев. - Илья Артамоныч его любят.

- Пойдемте, пожалуйста, - сказал Розанов; и они встали.

Третья комната была полна гостей; Илья Артамонович сидел на диване, возле него сидел Пармен Семеныч, потом, стоя и сидя, местились другие, а из уголка несся плач, собравший сюда всю компанию.

В уголке стоял худенький, маленький человек с белокурою головою и жиденькой бородкой. Длинный сюртук висел на нем, как на вешалке, маленькие его голубые глазки, сверкающие фанатическим воодушевлением, были постоянно подняты к небу, а руки сложены крестом на груди, из которой с певучим рыданием летел плач Иосифа, едущего на верблюдах в неволю и видящего гроб своей матери среди пустыни, покинутой их родом.

Когда Розанов смешался со слушателями, Финогешка пел:

Кто бы мне дал источник слез * ,

Я плакал бы и день и нощь

Рыдал бы я о грехах своих.

Проливал бы я слезы от очию.

Реки, реки эдемские,

Погасите огни геенские!

Илья Артамонович выбивал слегка такт, все внимательно слушали, два старика плакали.

Кто бы мне дал голубицу,

Вещающу беседами.

продолжал Финогешка:

Возвестила бы Израилю,

Отцу моему Иакову:

Отче, отче Иакове!

Пролей слезы ко господу.

Твои дети, мои братия,

Продаше мя во ину землю.

Исчезнуша мои слезы

О моем с тобой разлучении.

К двум плачущим старикам присоединилось еще несколько, а Фикогешка взывал и выплакивал:

Земле! земле, возопившая

За Авеля ко господу!

Возопий ныне к Иакову,

Отцу моему Израилю.

Видех я гроб моей матере

Рахили, начал плач многий:

Отверзи гроб, моя мати,

Прими к себе чадо свое

Любимое, во ину землю

Ведомое погаными.

Приими, мати, лишеннаго,

От отца моего разлученнаго…

И рыдал, и рыдал приказчик Финогешка, тянучи долгий плач Иосифа, рассказывая по порядку, как:

Злая жена Пантеферия

Прельстить его умыслила.

Дерзни на мя, Иосифе,

Иди ко мне, преспи со мной.

Держит крепко Иосифа,

Влечет к себе во ложницу…

и как Иаков:

Возопи с плачем и рыданием

И с горьким воздыханием:

Сия риза моего сына,

Козья несет от нея псина.

Почто не съел меня той зверь,

Токмо бы ты был, сыне, цел.

Розанов не заметил, как понемножку, один за другим, все стали подтягивать певцу и гнусящим хором доканчивали плачевный стих.

- Смотрите, смотрите, Илья Артамонович-то тоже плачет, - шепнул Розанову умилившийся духом Андриян Николаев. - Это они всегда, про сына вспомнят и заплачут. Сын у них Матвей с француженкой закороводился и пропал.

- Где же он?

- Бог его знает. Был в Петербурге, говорят, а теперь совсем пропал. Приезжал с нею как-то в Москву, да Илья Артамонович их на глаза не приняли. Совестно, знаете, против своих, что с французинкой, - и не приняли. Крепкий народ и опять дикий в рассуждении любви, - дикий, суровый нрав у стариков.

Внимательно смотрел Розанов на этих стариков, из которых в каждом сидел семейный тиран, способный прогнать свое дитя за своеволие сердца, и в каждом рыдал Израиль «о своем с сыном разлучении».

«Экая порода задалась! - думал Розанов, рассматривая начинавших расходиться гостей. - Пробей ее вот чем хочешь! Кремни, что называется, ни крестом, ни пестом их не проймешь».

- Идемте? - спросил Лобачевский, подойдя к Розанову.

- Пойдемте.

Они стали прощаться.

- Ну, спасибо, спасибо, что покучились, - говорил Кануинников, тряся Розанову обе руки. - А еще спасибо, что бабам стомаху-то разобрал, - добавил он, смеючись. - У нас из-за этой стомахи столько, скажу тебе, споров было, что беда, а тут, наконец того, дело совсем другое выходит.

- Стомаха желудок означает, - вмешался Андриян Николаев.

- Дыть, чудак ты этакой! Теперь, как доктор разъяснил, так и мы понимаем, что желудок.

- Это и без них можно было понять по писанию. У апостола же Павла в первом послании, глава пятая, читаете: «К тому не пий воды, но мало вина приемли стомаха ради твоего и частых недуг твоих».

- Тс! Ах ты, башка с кишкам! Экой дар у него к писанию! - воскликнул удивленный и восхищенный Пармен Семенович и обратился к другим отходящим гостям.

Розанов, Лобачевский и Андриян Николаев вышли вместе и переулочка два прошли пешком, пока нашли извозчиков.

- Нет, этакую штучку-то пустить бы этак в оборот, - рассуждал, прощаясь у угла, Андриян Николаев, - богато.

- Да как же пустить? - спросил Розанов.

- Как? Одно слово: взял да и пустил. Теперь, к примеру скажем, я. Я небольшой человек, кто как разумеет, может и совсем человек маленький, а я центральный человек. У нас теперь по низовью рыбацкие артели: несколько сот артель одна, так что ж мне.

Розанов посмотрел ему в самые глаза.

- Вот слово-то, - произнес сквозь смех Андриян Николаев. - Чего только это стоит? - и, смеясь же, зашагал по переулку, увертываясь воротником лисьей шубы.

Глава девятая
Два гриба в один борщ

- Evrica, [53]Розанов, evrica! - восклицал Арапов, которого доктор застал у себя на другой день, возвратясь с ранней визитации.

- Что это такое обретено?

- Человек.

- Без фонаря нашли?

- Да, Диоген дурак был * ; ну их совсем, покойников… нехай гниют.

Великий цезарь ныне прах и тлен * ,

И на поправку он истрачен стен.

- Ну их! Человек найден, и баста.

- Да, а какой человек, скажу вам…

- «Великий Цезарь прах и…»

- «Тлен», - нетерпеливо подсказал Арапов и, надвинув таинственно брови, избоченился и стал эффектно выкладывать по пальцам, приговаривая: без рода и племени - раз; еврей, угнетенная национальность, - это два; полон ненависти и злобы - это три; смел, как черт, - четыре; изворотлив и хитер, пылает мщением, ищет дела и литограф-с! - Что скажете? - произнес, отходя и становясь в позу, Арапов.

- Где вы такого зверя нашли?

- Уж это, батюшка, секрет.

Розанов промолчал.

- Теперь сборам конец, начнем действовать, - продолжал Арапов.

Розанов опять промолчал и стал доставать из шкафа холодный завтрак.

- Что ж вы молчите? - спросил Арапов.

- Не нравится мне это.

- Почему же-с?

- Так: что это за жидок, откуда он, что у него в носу? - чер т его знает: Я и дел-то не вижу, да если б они и были, то это дела не жидовские.

- Как средство! как орудие! Как орудие все хорошо. Мы будем играть на его национальных стремлениях.

- Помилуйте, какие у жидка стремления!

- Что это вы говорите, Розанов! А Гейне не жид? А Берне * не жид?

- Да и Маккавеи * и Гедеон * были жиды, - были жиды еще и почище их.

- Так что ж вы говорите!

- Я то говорю, что оставьте вы вашего жидка. Жид, ктурый пршивык тарговаць цибулько, гужалькем, ходзить в ляпсардаку, попиратьця палькем, - так жидом всегда и будет.

- Пошел рефлекторствовать!

- Ну, как хотите.

- Хотите сегодня вечером к маркизе? - спросил Арапов, переменяя разговор.

- Нет, я сегодня буду спать: я всю ночь не спал, - отвечал Розанов.

- Где ж это вы были?

Розанов рассказал свое вчерашнее пированье у Канунникова, привел несколько разговоров, описал личности и особенно распространился насчет Андрияна Николаевича и его речей.

Арапов так и впился в Розанова.

- Как хотите, познакомьте. Вы должны познакомить меня с ним. Не ради любопытства вас прошу, а это нужно. У нас ни одного раскольника еще нет, а они сила. Давайте мне этого.

- Да вы увлекаетесь, Арапов. Я ведь вам говорю, с какой точки он на все смотрит.

- Это все равно-с, - возражал Арапов, - надо всем пользоваться. Можно что-нибудь такое и в их духе. Ну благочестие, ну и благочестие, а там черт с ними. Лишь бы на первый раз деньги и содействие.

«Зарницын нумер второй», - подумал Розанов, замкнув за Араповым дверь и ложась соснуть до обеда.


Дня через три Розанов перед вечерком мимоездом забежал к Арапову и застал у него молодого толстоносого еврейчика в довольно оборванном сюртучке.

- Нафтула Соловейчик, - отрекомендовал Розанову своего нового гостя Арапов.

Еврей неловко съежился.

- Вы из каких стран? - спросил доктор Соловейчика.

- Я из Курлянд * .

Розанов заговорил с Араповым о каких-то пустяках и, неожиданно обратясь к Соловейчику, спросил его по-польски:

- Вы давно в Москве?

- Ju| kilka mie[… [54]- начал было Нафтула Соловейчик, но спохватился и добавил: - Я совсем мало понимаю по-польски.

Розанов еще поддержал общий разговор, и у Соловейчика еще два раза вырвалось польское со? Русская же речь его была преисполнена полонизмов.

- Он из Бердичева или вообще из Заднепровской Украины, - сказал Розанов, прощаясь на крыльце с Араповым.

- Это вы почему думаете?

- По разговору.

- Разве он в Мйтаве не мог научиться по-польски?

- Нет, это польский жид.

- Э, полноте; ну а, наконец, польский и пусть будет польский: что нам до этого за дело? А вы вот меня с тем-то, с раскольником-то, сведите.

- Да постойте, я сам еще его не знаю: всего раз один видел. Вот, дайте срок, побываю, тогда и улажу как-нибудь.

- Позовите его к себе.

Доктор обещал на днях съездить к Андрияну Николаевичу и как-нибудь попросить его к себе.

- Нет-с, не на днях, а ступайте завтра, - настаивал Арапов.

- Ну ладно, ладно, поеду завтра, - ответил Розанов.

Трясясь от Лефортова до своей больницы, Розанов все ломал голову, что бы эта за птица такая этот либеральный Соловейчик.

А человек, которого Арапов называет Нафтулою Соловейчиком, и сам бы не ответил, что он такое за птица. Родился он в Бердичеве; до двух лет пил козье молоко и ел селедочную утробку, которая валялась по грязному полу; трех лет стоял, выпялив пузо, на пороге отцовской закуты; с четырех до восьми, в ермолке и широком отцовском ляпсардаке, обучался бердичевским специальностям: воровству-краже и воровству-мошенничеству, а девяти сдан в рекруты под видом двенадцатилетаего на основании присяжного свидетельства двенадцати добросовестных евреев, утверждавших за полкарбованца, что мальчику уже сполна минуло двенадцать лет и он может поступить в рекруты за свое чадолюбивое общество.

Тут жизнь отделенного члена бердичевской общины пошла скачками да прыжками. Во-первых, он излечился в военном госпитале от паршей и золотухи, потом совершил длинное путешествие на северо-восток, потом окрестился в православие, выучился читать, писать и спускать бабам за четвертаки натертые ртутью копейки. Потом он сделал себе паспортик, бежал с ним, окрестился второй раз, получил сто рублей от крестной матери и тридцать * из казначейства, поступил- в откупную контору, присмотрелся между делом, как литографируют ярлыки к штофам, отлитографировал себе новый паспорт и, обокрав кассу, очутился в Одессе. Здесь восточная чувственность, располагавшая теперь не копейками, натертыми ртутью, а почтенною тысячною суммою, свела его с черноокой гречанкой, с которою они, страшась ревнивых угроз прежнего ее любовника, за неимением заграничного паспорта, умчались в Гапсаль * . Счастливое лето шло в Гапсале быстро; в вокзале показался статный итальянский граф, засматривающийся на жгучую красоту гречанки; толстоносый Иоська становился ей все противнее и противнее, и в одно прекрасное утро гречанка исчезла вместе с значительным еще остатком украденной в откупе кассы, а с этого же дня никто более не встречал в Гапсале и итальянского графа - поехали в тот край, где апельсины зреют и яворы шумят.

Человек, которого нынче называют Нафтулою Соловейчиком, закручинился.

Младая, но вероломная гречанка в шкатулке захватила и его перстни, и паспорт, и ничего не заплатила даже за квартиру.

Без паспорта и без гроша денег в кармане иерусалимский дворянин явился в древней русской столице и потерялся в ней, среди изобилия всего съестного, среди дребезги, трескотни, шума карет и сиплого голоса голодного разврата.

Первая мысль была еще раз окреститься и взять вспомоществование, но негде было достать еврейского паспорта, не из чего было сделать печати, даже русского паспорта приобресть не на что.

Да и что в нем проку. Жить? Так прожить-то в Москве, с умом живучи, и без паспорта можно хоть до второго пришествия.

А все-таки худо было бедному страннику, и бог весть, что бы он предпринял, если бы случай не столкнул его с Араповым.

Чуткое ухо еврея давно слышало о каких-то особенных людях; тонкое еврейское понимание тотчас связало эти слухи с одесской торговлей запрещенными газетами, и Нафтула Соловейчик, раскусив сразу Арапова, выдаивал у него четвертаки и вторил его словесам, выдавая себя за озлобленного представителя непризнанной нации.

«Черт их знает, знакомить ли их с Андрияном Николаевым?» - размышлял Розанов, вертясь из переулка в переулок.

«Все это как-то… нелепо очень… А впрочем, - приходило ему опять в голову, - что ж такое? Тот такой человек, что его не оплетешь, а как знать, чего не знаешь. По началу конец точно виден, ну да и иначе бывает».

«Нет, поеду завтра к Андрияну Николаеву», - решил Розанов, рассчитываясь с извозчиком.

А случилось так, что решение это и не исполнилось.

Глава десятая
Бахаревы в Москве

Розанов хотел побывать у Андрияна Николаева в конторе между своими утренними визитациями и обедом. Обойдя отделение и вымыв руки, он зашел домой, чтобы переменить платье и ехать к Введению, что в Барашах, но отворив свою дверь, изумился. На крайнем стульце его приемной комнаты сидел бахаревский казачок Гриша.

- Гриша! - воскликнул Розанов, протягивая руки к румяному мальчику с размасленной головой и ватными патронами на синем казакине.

- Я-с, Дмитрий Петрович, - отвечал мальчик.

Они обнялись и три раза поцеловались, а потом Гриша поймал Розанова руку и поцеловал ее.

- С господами?

- Точно так-с, Дмитрий Петрович.

- Где же вы стоите?

- У барыниного братца пока пристамши.

- У Богатырева?

- Да-с, только, должно, квартеру будем искать.

- Когда же вы приехали?

- Шестой день уж, Дмитрий Петрович.

- Что ж ты, сверчок этакой, до сих пор не прибежал?

- Некогда, Дмитрий Петрович. Непорядки все. Я ведь да няня, повар Сергей да швея Ненила, только всего и людей. Нынче вот барышня Лизавета Егоровна пожаловали на извозчика и приказали разыскать вас и просить. Я уж с полчаса места дожидаюсь.

- Ну, на тебе еще на извозчика и валяй домой, а я тоже сейчас буду.

Менее чем через час доктор остановился у подъезда довольно большого дома, в приходе Николы Явленного.

На медной дощечке, довольно неряшливо прибитой гвоздиками к двери, значилось: «Сенатор Алексей Сергеевич Богатырев».

Розанов позвонил, и ему отпер дверь лакей в довольно грязном коричневом сюртуке, но в жилете с гербовыми пуговицами и в гороховых штиблетах.

Вход, передняя и зал также подходили к лакею. В передней помещалась массивная ясневая вешалка и мизерное зеркальце с фольговой лирой в верху черной рамки; в углу стояла ширма, сверх которой виднелись вбитые в стенку гвозди и развешанная на них простыня. Зал ничем не изобличал сенаторского жилья. В нем стояли только два большие зеркала с хорошими подзеркальниками. Остальное все было грязновато и ветхо, далее была видна гостиная поопрятнее, а еще далее - довольно роскошный женский будуар.

Из темной передней шли двери направо и налево, но рассмотреть их, за темнотою, было невозможно.

- Батюшки! батюшки! Русью дух пахнет, и сам Гуфеланд * наш здесь! - закричал знакомый голос, прежде чем Розанов успел снять калоши, и вслед за тем старик Бахарев обнял Розанова и стал тыкать его в лицо своими прокопченными усищами. - Ай да Дмитрий Петрович! Вот уважил, голубчик, так уважил; пойдемте же к нам наверх. Мы тут, на антресолях.