- А так, влюбился да женился; влюбился да застрелился: скучно уж очень.

- А страдания?

- Страдания все от безделья.

Была такая длинная ночь, которую Полинька Калистратова целиком провела, читая Розанову длинную нотацию, а затем наступило утро, в которое она поила его кофеем и была необыкновенно тревожна, а затем был часок, когда она его раструнивала, говоря, что он в Москве снова растает, и, наконец, еще была одна минута, когда она ему шептала: «Приезжай скорей, я тебя ждать буду».

Розанов хорошо ехал и в Москву, только ему неприятно было, когда он вспоминал, как легко относился к его роману Лобачевский. «Я вовсе не хочу, чтоб это была интрижка, я хочу, чтоб это была любовь», - решал он настойчиво.

Москва стояла Москвою. Быстрые повышения в чины и не менее быстрые разжалования по-прежнему были свойственны углекислому кружочку. Розанов не мог понять, откуда вдруг взялась к нему крайняя ласка де Бараль. Маркиза прислала за ним тотчас после его приезда, радостно сжала его руку, заперлась с ним в кабинет и спросила:

- Ну что, мой милый, в Петербурге?

- Ничего, маркиза.

- Тихо?

- Не шелохнет.

- Гааа! И красные молчат?

- Может быть и говорят, только шепотом.

- Так там решительно тихо? Гааа! Нет, в этой сторонушке жить дольше невозможно.

«Да, - думал доктор, - в этой сторонушке на каких вздумаешь крыльях летать, летать просторно, только бывает, что сесть некуда».

- Ваш документ, мой милый, отлично сделан. Я его показывала юристам.

- Напрасно и беспокоились, я его писал, посоветовавшись с юристами, - отвечал Розанов.

- Я порешила с вашей женой: я возьму ее с девочкой на антресоли и буду…

- Оставьте, пожалуйста, маркиза: я этого, не могу равнодушно слушать.

- Вашей девочке хорошо будет.

- Ну, тем лучше.

В последнюю ночь, проведенную Розановым в своей московской квартире, Ольга Александровна два раза приходила в комнату искать зажигательных спичек. Он видел это и продолжал читать. Перед утром она пришла взять свой платок, который будто забыла на том диване, где спал Розанов, но он не видал и не слыхал.

Прошел для Розанова один прелестный зимний месяц в холодном Петербурге, и он получил письмо, которым жена приглашала его возвратиться в Москву; прошел другой, и она приглашала его уже только взять от нее хоть ребенка.

- Ну вот! я была права, - сказала Полинька.

Розанов поехал и возвратился в Петербург с своей девочкой, а его жена уехала к отцу.

Разлука их была весьма дружеская. Углекислота умаяла Ольгу Александровну, и, усаживаясь в холодное место дорожного экипажа, она грелась дружбою, на которую оставил ей право некогда горячо любивший ее муж. О Полиньке Ольга Александровна ничего не знала.

С Лизою Розанов в последний раз вовсе не видался. Они уж очень разбились, да к тому же и там шла своя семейная драма, пятый акт которой читатель увидит в следующей главе.

Глава двадцать девятая
Последняя сцена из пятого акта семейной драмы

Собственные дела Лизы шли очень худо: всегдашние плохие лады в семье Бахаревых, по возвращении их в Москву от Богатыревых, сменились сплошным разладом. Первый повод к этому разладу подала Лиза, не перебиравшаяся из Богородицкого до самого приезда своей семьи в Москву. Это очень не понравилось отцу и матери, которые ожидали встретить ее дома. Пошли упреки с одной стороны, резкие ответы с другой, и кончилось тем, что Лиза, наконец, объявила желание вовсе не переходить домой и жить отдельно.

- Убей, убей отца, матушка; заплати ему за его любовь этим! - говорила Ольга Сергеевна после самой раздирающей сцены по поводу этого предположения.

Лиза попросила мать перестать, не говорить ничего отцу и в тот же день переехала в семью.

Егор Николаевич ужасно быстро старел; Софи рыхлела; Ольга Сергеевна ни в чем не изменилась. Только к кошкам прибавила еще левретку * .

Однако, несмотря на первую уступчивость Лизы, трудно было надеяться, что в семье Бахаревых удержится хоть какой-нибудь худой мир, который был бы лучше доброй ссоры. Так и вышло.

В один прекрасный день в передней Бахаревых показалась Бертольди: она спросила Лизу, и ее проводили к Лизе.

- Ma chиre! Ma chиre! - позвала Ольга Сергеевна, когда Бертольди через полчаса вышла в сопровождении Лизы в переднюю.

Бертольди благоразумно не оглянулась и не отозвалась на этот оклик.

- Я вас зову, madame, - с провинциальною ядовитостью проговорила Ольга Сергеевна. - Госпожа Бертольди!

- Что-с? - спросила, глянув через плечо, Бертольди.

- Я вас прошу не удостоивать нас вашими посещениями.

- Я вас и не удостоиваю; я была у вашей дочери.

- Моя дочь пока еще вовсе не полновластная хозяйка в этом доме. В этом доме я хозяйка и ее мать, - отвечала Ольга Сергеевна, показывая пальцем на свою грудь. - Я хозяйка-с, и прошу вас не бывать здесь, потому что у меня дочери девушки и мне дорога их репутация.

- Я не съем ее.

- Бертольди! я никогда не забуду этого незаслуженного оскорбления, которое вы из-за меня перенесли сейчас, - с жаром произнесла Лиза.

- Я не сержусь на грубость. Прощайте, Лиза; приходите ко мне, - отвечала Бертольди, выходя в двери.

- Да, я буду приходить к вам.

- Нет, не будешь, - запальчиво крикнула Ольга Сергеевна.

- Нет, буду, - спокойно отвечала Лиза.

- Нет, не будешь, не будешь, не будешь!

- Отчего это не буду?

- Оттого, что я этого не хочу, оттого, что я пойду к генерал-губернатору: я мать, я имею всякое право, хоть бы ты была генеральша, а я имею право; слово скажу, и тебя выпорют, да, даже выпорют, выпорют.

- Полноте срамиться-то, - говорила Абрамовна Ольге Сергеевне, которая, забывшись, кричала свои угрозы во все горло по-русски.

- Я ее в смирительный дом, - кричала Ольга Сергеевна.

- Пожалуйста, пожалуйста, - проговорила шепотом молчавшая во все это время Лиза.

- Мне в этом никто не помешает: я мать.

- Пожалуйста, отправляйте, - опять шепотом и кивая головою, проговорила Лиза.

У нее, как говорится, голос упал: очень уж все это на нее подействовало.

Старик Бахарев вышел и спросил только:

- Что такое? что такое?

Ольга Сергеевна застрекотала; он не стал слушать, сейчас же замахал руками и ушел.

Лиза ушла к себе совершенно разбитая нечаянностью всей этой сцены.

- Охота тебе так беспокоить maman, - сказала ей вечером Софи.

- Оставь, пожалуйста, Соничка, - отвечала Лиза.

- Если ты убьешь мать, то ты будешь виновата.

- Я, я буду виновата, - отвечала Лиза.

Проходили сутки за сутками; Лиза не выходила из своей комнаты, и к ней никто не входил, кроме няни и Полиньки Калистратовой.

Няня не читала Лизе никакой морали; она даже отнеслась в этом случае безразлично к обеим сторонам, махнув рукою и сказав:

- Ну вас совсем, срамниц этаких.

Горячая расположенность Абрамовны к Лизе выражалась только в жарких баталиях с людьми, распространявшими сплетни, что барыня поймала Лизу, остригла ее и заперла.

Абрамовна отстаивала Лизину репутацию даже в глазах самых ничтожных людей, каковы для нее были дворник, кучер, соседские девушки и богатыревский поваренок.

- А то ничего; у нас по Москве в барышнях этого фальшу много бывает; у нас и в газетах как-то писали, что даже младенца… - начинал поваренок, но Абрамовна его сейчас сдерживала:

- То ваши московские; а мы не московские.

- Это точно; ну только ничего. В столице всякую сейчас могут обучить, - настаивал поваренок и получал от Абрамовны подзатыльник, от которого старухиной руке было очень больно, а праздной дворне весьма весело.

Полиньке Калистратовой Лиза никаких подробностей не рассказывала, а сказала только, что у нее дома опять большие неприятности. Полиньке это происшествие рассказала Бертольди, но она могла рассказать только то, что произошло до ее ухода, а остального и она никогда не узнала.

Кроме Полиньки Калистратовой, к Лизе допускался еще Юстин Помада, с которым Лиза в эту пору опять стала несравненно теплее и внимательнее.

Заключение, которому Лиза сама себя подвергла, вообще не было слишком строго. Не говоря о том, что ее никто не удерживал в этом заключении, к ней несомненно свободно допустили бы всех, кроме Бертольди; но никто из ее знакомых не показывался. Маркиза, встретясь с Ольгой Сергеевной у Богатыревой, очень внимательно расспрашивала ее о Лизе и показала необыкновенную терпеливость в выслушивании жалостных материнских намеков. Маркиза вспомнила аристократический такт и разыграла, что она ничего не понимает. Но, однако, все-таки маркиза дала почувствовать, что с мнениями силою бороться неразумно.

А Варвара Ивановна Богатырева, напротив, говорила Ольге Сергеевне, что это очень разумно.

- Она очень умная женщина, - говорила Варвара Ивановна о маркизе, - но у нее уж ум за разум зашел; а мое правило просто: ты девушка, и повинуйся. А то нынче они очень уж совки, да не ловки.

- Да мы, бывало, как идет покойница мать… бывало, духу ее боимся: невестою уж была, а материнского слова трепетала; а нынче… вон хоть ваш Серж наделал…

- Сын другое дело, ma chйre, а дочь вся в зависимости от матери, и мать несет за нее ответственность перед обществом.

Пуще всего Ольге Сергеевне понравилось это новое открытие, что она несет за дочерей ответственность перед обществом: так она и стала смотреть на себя, как на лицо весьма ответственное.

Егор Николаевич, ко всеобщему удивлению, во всей этой передряге не принимал ровно никакого участия. Стар уж он становился, удушье его мучило, и к этому удушью присоединилась еще новая болезнь, которая очень пугала Егора Николаевича и отнимала у него последнюю энергию.

Он только говорил:

- Не ссорьтесь вы, бога ради не ссорьтесь.

- Что ты все сидишь тут, Лиза? - говорил он в другое время дочери.

- Что ж мне, папа, выходить? Выходить туда только для оскорблений.

- Какие уж оскорбления! Разве мать может оскорбить?

- Я думаю, папа.

- Чем? чем она тебя может оскорбить?

- Да maman хотела меня отправить в смирительный дом, что ж! Я ожидаю: отправляйте.

- Полно врать, - какой там еще смирительный дом?

- Я не знаю какой.

- Ну что там: в сердцах мать что-нибудь сказала, а ты уж и поднялась.

- Это, папа, может повторяться, потому что я так жить не могу.

- Э, полно вздор городить!

Тем это и кончилось; но Лиза ни на волос не изменила своего образа жизни.

В это время разыгралась известная нам история Розанова.

Маркиза и Романовны совсем оставили Лизу. Маркиза охладела к Лизе по крайней живости своей натуры, а Романовны охладели потому, что охладела маркиза. Но как бы там ни было, а о «молодом дичке», как некогда называли здесь Лизу, теперь не было и помина: маркиза устала от долгой политической деятельности.

С отъездом Полиньки Калистратовой круг Лизиных посетителей сократился решительно до одного Помады, через которого шла у Лизы жаркая переписка и делались кое-какие дела.

У Лизы шел заговор, в котором Помада принимал непосредственное участие, и заговор этот разразился в то время, когда мало способная к последовательному преследованию Ольга Сергеевна смягчилась до зела и начала сильно желать искреннего примирения с дочерью.

Шло обыкновенно так, как всегда шло все в семье Бахаревых и как многое идет в других русских семьях. Бесповодная или весьма малопричинная злоба сменялась столь же беспричинною снисходительностью и уступчивостью, готовою доходить до самых непонятных размеров.

Среди такого положения дел, в одно морозное февральское утро, Абрамовна с совершенно потерянным видом вошла в комнату Ольги Сергеевны и доложила, что Лиза куда-то собирается.

- Как собирается? - спросила, не совсем поняв дело, Ольга Сергеевна.

- Рано, где тебе, встала сегодня и укладывается.

Ольга Сергеевна побледнела и бросилась в комнату Лизы.

- Что это? - спросила она у стоявшей над чемоданом Лизы.

- Ничего-с, - отвечала спокойно Лиза.

- Зачем это ты укладываешься?

- Я сегодня уезжаю.

- Как уезжаешь? Как ты смеешь уезжать?

- Увидите.

- Ах ты, разбойница, - прошипела мать и крикнула: - Егор Николаевич!

- Не поднимайте, maman, напрасно шуму, - проговорила Лиза.

- Егор Николаевич! - повторила еще громче Ольга Сергеевна и, покраснев как бурак, села, сложа на груди руки.

Лиза продолжала соображать, как ей что удобнее разместить по чемодану.

- Как же это вы одни поедете, сударыня?

- Это для вас все равно, maman. Я у вас жить решительно не могу: вы меня лишаете общества, которое меня интересует, вы меня грозили посадить в смирительный дом, ну, сажайте. Я с вами не ссорюсь, но жить с вами не могу.

- Ах, ах, разбойница! ах, разбойница! она не может жить с родителями! Но я за тебя несу ответственность перед обществом.

- Перед обществом, maman, всякий отвечает сам за себя.

- Но я, милостивая государыня, наконец, ваша мать! - вскрикнула со стула Ольга Сергеевна. - Понимаете ли вы с вашими науками, что значит слово мать: мать отвечает за дочь перед обществом.

- Maman, если б вы меня знали…

- Где мне понимать такую умницу!

- Положим, и так.

- Философка, сочинения сочинять будет а мать дура.

- Я этого не говорю.

- Еще бы! А я понимаю одно, что я слабая мать; что я с тобою церемонилась; не умела учить, когда поперек лавки укладывалась.

- Прошлого, maman, не воротишь; но если вас беспокоит ваша ответственность за меня перед обществом, то я вам ручаюсь…

- Гм! в чем это вы ручаетесь?

- Я потому и сказала, что вы меня не знаете…

- Да.

- Я неспособна…

- Вы только неспособны к благодарности, к хорошему вы неспособны; к остальному ко всему вы очень способны.

- Положим, и так, maman. Я только хочу успокоить вас, что вы никогда не будете компрометированы перед обществом.

- Как! как я не буду компрометирована? А это что?

Ольга Сергеевна указала на чемодан.

- Это ничего, maman: я уеду и буду жить честно; вы не будете краснеть за меня ни перед кем.

- Ах ты, разбойница этакая! - прошептала Ольга Сергеевна, и порывисто бросилась к Лизе.

Лиза осторожно отвела ее от себя и сказала:

- Успокойтесь, maman, успокойтесь.

- Вон, вынимай вон вещи.

По лестнице поднимался Егор Николаевич.

- Что это такое? - спрашивал он.

- Вот вам, батюшка-баловник, любуйтесь на свою балованную дочку! Ох! ох! воды мне, воды… воддды!

Ольга Сергеевна упала в обморок, продолжавшийся более часа. После этого припадка ее снесли в спальню, и по дому пошел шепот.

- Чтоб я этого не слыхал более! - строго сказал Лизе отец и вышел.

- Папа, я решилась, и меня ничто не удержит, - отвечала вслед ему Лиза.

- И слышать не хочу, - махнув рукой, крикнул Бахарев и ушел в свою комнату.

Лиза окончила свою работу и села над уложенным чемоданом.

Вошла няня. Говорила, говорила, долго и много говорила старуха; Лиза ничего не слыхала.

Наконец ударило одиннадцать часов. Лиза встала, сослала вниз свои вещи и, одевшись, твердою поступью сошла в залу.

Егор Николаевич сидел и курил у окна.

- Прощайте, папа, - сказала, подойдя к нему, Лиза.

Старик не взглянул на нее и ничего не ответил.

Лиза подошла к двери материной комнаты; сестра ее не пустила к Ольге Сергеевне.

- Ну, прощай, - сказала Лиза сестре.

Они холодно поцеловались.

- Папа, прощайте, я уезжаю, - сказала Лиза, подойдя снова к отцу.

- Иди от меня, - отвечал старик.

- Я вас ничем не огорчаю, папа; я не могу здесь жить: я хочу трудиться.

- Пошла, пошла от меня.

Лиза поймала и поцеловала его руку.

- Да что это, однако, за вздор в самом деле, - сказал со слезами на глазах старик. - Я тебе приказываю…

Лиза молчала.

- Я тебе приказываю, чтоб это все сейчас было кончено.

- Не могу, папа.

- С кем же ты едешь? Без бумаги, без денег едешь?

- У меня есть мой диплом и деньги.

- Ты врешь! Какие у тебя деньги? Что ты врешь!

- У меня есть деньги; я продала мой фермуар * .

- Боже мой! фермуар, такой прелестный фермуар! - застонала, выходя из дверей гостиной Ольга Сергеевна. - Кто смел купить этот фермуар?

- Этот фермуар мой, maman; он принадлежал мне, и я имела право его продать. Его мне подарила тетка Агния.

- Фамильная вещь, боже мой! наша фамильная вещь! - стонала Ольга Сергеевна.

Лизе становилось все тяжелее, а часовая стрелка безучастно заползала за половину двенадцатого.

- Прощай, - сказала Лиза няне.

Абрамовна стояла молча, давая Лизе целовать себя в лицо, но сама ее не целовала.

- Оставаться! - крикнул Егор Николаевич, - иначе… я велю людям…

- Папа, насильно вы можете приказать делать со мною все, что вам угодно, но я здесь не останусь, - отвечала, сохраняя всю свою твердость, Лиза.

- Мы поедем в деревню.

- Туда я вовсе ни за что не поеду.

- Как не поедешь? Я тебе велю.

- Связанную меня можете везти всюду, но добровольно я не поеду. Прощайте, папа.

Лиза опять подошла к отцу, но старик отвернул от нее руку.

- Варварка! варварка! убийца! - вскрикнула, падая, Ольга Сергеевна.

Лиза, бледная как смерть, повернула к двери.

Мимоходом она еще раз обняла и поцеловала Абрамовну.

Старуха вынула из-под шейного платка припасенный ею на этот случай небольшой, образочек в серебряной ризе и подняла его над Лизой.

- Дай сюда образ! - крикнул, сорвавшись с места, Егор Николаевич. - Дай я благословлю Лизавету Егоровну, - и, выдернув из рук старухи икону, он поднял ее над головой своею против Лизы и сказал:

- Именем всемогущего бога да будешь ты от меня проклята, проклята, проклята; будь проклята в сей и в будущей жизни.

С этими словами старик уронил образ и упал на первый стул.

Лиза зажала уши и выбежала за двери.

Минут десять в зале была такая тишина, такое мертвое молчание, что, казалось, будто все лица этой живой картины окаменели и так будут стоять в этой комнате до скончания века. По полу только раздавались чокающие шаги бродившей левретки.

Наконец Егор Николаевич поднял голову и крикнул:

- Лошадь, скорее лошадь.

Через десять минут он почти вскачь несся к петербургской железной дороге.

При повороте на площадь старик услышал свисток.

- Гони! - крикнул он кучеру.

Лошадь понеслась вскачь.

Егор Николаевич бросился на крыльцо вокзала.

В эту же минуту раздалось мерное пыхтенье локомотива, и из дебаркадера выскочило и понеслось густое облако серого пара.

Поезд ушел.

Егор Николаевич схватился руками за перила и закачался. Мимо его проходили люди, жандармы, носильщики, - он все стоял, и в глазах у него мутилось. Наконец мимо его прошел Юстин Помада, но Егор Николаевич никого не видал, а Помада, увидя его, свернул в сторону и быстро скрылся.

«Воротить!» - хотелось крикнуть Егору Николаевичу, но он понял, что это будет бесполезно, и тут только вспомнил, что он даже не знает, куда поехала Лиза.

Ее никто не спросил об этом: кажется, все думали, что она только пугает их.

Из оставшихся в Москве людей, известных Бахаревым, все дело знал один Помада, но о нем в это время в целом доме никто не вспомнил, а сам он никак не желал туда показываться.

Глава тридцатая
Ночь в Москве, ночь над рекой Саванкой и ночь в «Италии»
1

Я видел мать, только что проводившую в рекруты единственного сына, и видел кошку, возвращавшуюся в дом хозяина, закинувшего ее котят.

Мой дед был птичный охотник. Я спал у него в большой низенькой комнате, где висели соловьи. Н аши соловьи признаются лучшими в целой России. Соловьи других мест не умеют так хорошо петь о любви, о разлуке, обо всем, о чем сложена соловьиная песня.

Комната, в которой я спал с соловьями, выходила окнами в старый плодовитый сад, заросший густым вишенником, крыжовником и смородиною.

В хорошие ночи я спал в этой комнате с открытыми окнами, и в одну такую ночь в этой комнате произошел бунт, имевший весьма печальные последствия.

Один соловей проснулся, ударился о зеленый коленкоровый подбой клетки и затем начал неистово метаться. За одним поднялись все, и начался бунт. Дед был в ужасе.

- Ему приснилось, что он на воле, и он умрет от этого, - говорил дед, указывая на клетку начавшего бунт соловья.

Птицы нещадно метались, и к утру три из них были мертвы. Я смотрел, как околевал соловей, которому приснилось, что он может лететь, куда ему хочется.

Он не мог держаться на жердочке, и его круглые черные глазки беспрестанно закрывались, но он будил сам себя и до последнего зевка дергал ослабевшими крыльями.

У красивой, сильной львицы, сидящей в Jardin des plantes * [64]в Париже, раннею весною прошлого года родился львенок. Я не знаю, как его взяли от матери, но я его увидел первый раз, должно быть, так в конце февраля; он тогда лежал на крылечке большой галереи и. грелся. Это была красивая грациозная крошка, и перед нею стояла куча всякого народа и особенно женщин. Львенок был привязан только на тоненькой цепочке и, катаясь по крылечку, обтирал свою мордочку бархатною лапкою, за которую его тормошили хорошенькие лапочки парижских львиц в лайковых перчатках.

Это было запрещено, и это всем очень нравилось.

Одна маленькая ручка очень надоела львенку, и он тряхнул головенкою, издал короткий звук, на который тотчас же раздался страшный рев.

В ту же минуту несколько служителей бросились к наружной части галереи и заставили отделение львицы широкими черными досками, а сзади в этом отделении послышались скрип и стук железной кочерги по железным полосам. Вскоре неистовый рев сменило тихое, глухое рычание.

Я дождался, пока снова отняли доски от клетки львицы. Львица казалась спокойною. Прижавшись в заднем углу, она лежала, пригнув голову к лапам; она только вздыхала и, не двигаясь ни одним членом, тревожно бросала во все стороны взоры, исполненные в одно и то же время и гордости и отчаянья.

Львенка увели с крыльца, и толпа, напутствуемая энергическими замечаниями служителей, разошлась. Перед галереей проходил служитель в синей куртке и робеспьеровском колпаке из красного сукна.

Этот человек по виду не был так сердит, как его товарищи, и я подошел к нему.

- Monsieur, [65]- спросил я, - сделайте милость, скажите, что это сделалось с львицей?

- Tiens? - отвечал француз, - elle rкve qu’elle est libre. [66]

Я еще подошел к клетке и долго смотрел сквозь железные полосы в страшные глаза львицы. Она хотела защитить свое дитя, и, поняв, что это для нее невозможно, она была велика в своем грозном молчании.

Егор Николаевич Бахарев теперь как-то напоминал собою всех: и мать, проводившую сына в рекруты, и кошку, возвращающуюся после поиска утопленных котят, и соловья, вспомнившего о минувших днях короткого счастия, и львицу, смирившуюся в железной клетке.

Возвратясь домой, он все молчал. До самого вечера он ни с кем не сказал ни слова.

- Что с тобою, Егор Николаевич? - спрашивала его Ольга Сергеевйа.

Он только махал рукою. Не грозно махал, а как-то так, что, мол, «сил моих нет: отвяжитесь от меня ради создателя».

В сумерки он прилег на диване в гостиной и задремал.

- Тсс! - командовала по задним комнатам Абрамовна. - Успокоился барин, не шумите.

Барин, точно, чуть не успокоился. Когда Ольга Сергеевна пришла со свечою, чтобы побудить его к чаю, он лежал с открытыми глазами, давал знак одною рукою и лепетал какой-то совершенно непонятный вздор заплетающимся языком.

В доме начался ад. Людей разослали за докторами. Ольга Сергеевна то выла, то обмирала, то целовала мужнины руки, согревая их своим дыханием. Остальные все зауряд потеряли головы и суетились. По дому только слышалось: «барина в гостиной паралич ударил», «переставляется барин».

Каждый посланец нашел по доктору, и через час Егора Николаевича, выдержавшего лошадиное кровопускание, отнесли в его спальню.

К полуночи один доктор заехал еще раз навестить больного; посмотрел на часы, пощупал пульс, велел аккуратно переменять компрессы на голову и уехал.

Старик тяжело дышал и не смотрел глазами.

С Ольгой Сергеевной в гостиной поминутно делались дурноты; ее оттирали одеколоном и давали нюхать спирт.

Софи ходила скорыми шагами и ломала руки.

К трем часам Бахареву не было лучше, ни крошечки лучше.

Абрамовна вышла из его комнаты с белым салатником, в котором растаял весь лед, приготовленный для компрессов. Возвращаясь с новым льдом через гостиную, она подошла к столу и задула догоравшую свечу. Свет был здесь не нужен. Он только мог мешать крепкому сну Ольги Сергеевны и Софи, приютившихся в теплых уголках мягкого плюшевого дивана.

Абрамовна опять уселась у изголовья больного и опять принялась за свою фельдшерскую работу.

Старческая кожа была не довольно чутка к температурным изменениям. Абрамовна положила один очень холодный компресс, от которого больной поморщился и, открыв глаза, остановил их на старухе.

- Что, батюшка? - прошептала с ласковым участием Абрамовна.

Больной только тяжко дышал.

- Трудно тебе? - спросила она, продолжая глядеть в те же глаза через полчаса.

Старик кивнул головою: дескать «трудно».

- Где она? - пролепетал он через несколько минут, однако так невнятно, что ничего нельзя было разобрать.

- Что, батюшка, говоришь? - спросила Абрамовна.

- Где она? - с большим напряжением и расстановкою произнес явственнее Бахарев.

- Кто, родной мой? О ком ты спрашиваешь?

- О Лизе, - с тем же усилием и расстановкою выговорил Егор Николаевич.

Старуха хотела отмолчаться и стала выжимать смоченный компресс.

- Она умерла? - устремив глаза, спрашивал Бахарев.

- Нет, батюшка, Христос, царь небесный, с нею: она жива. Уехала. Вы, батюшка, успокойтесь; она вернется. Не тревожь себя, родной, понапрасну.