При моем вступлении в его кабинет он сидел в глубоком кресле за столом и, продув что-то себе в нос, запырхал:

- А?.. как?.. что такое?..

Я ничего не понимал, но заметил, что у этого окорока засверкали под бровями его гаденькие глазки, а камердинер, подскочив ко мне, строго проговорил:

- Отвечайте же, сударь. Разве вы не видите, что генерал сердятся?

- Я ничего не понял… вы мне расскажите, - начал было я, но этот гордый холоп, махнув презрительно рукой и пробурчав: «Да уж молчите, когда не умеете», подошел ко Льву Яковлевичу.

Став за его креслом, Иван фамильярно поправил сзади гребешочком его прическу и молвил с улыбкой:

- Они боятся перед вашим превосходительством.

- А… как?.. что?.. мм… да… чем?… зачем мне?.. зачем?.. чем… ем… м?…

- К генеральше проводить прикажете?

- А?.. да… м… мм… к Ольге Фоминишне… да.

- Идите! - скомандовал мне лакей и, выведя меня через две застланные коврами комнаты, ткнул в третью, где за круглым чайным столом сидело несколько меньших окорочков, которые отличались от старшего окорока тем, что они не столько не умели говорить, сколько не смели говорить.

Из всех этих отрождений Льва Яковлевича я не мог никого отличить одного от другого: все они были точно семья боровых грибов, наплодившихся вокруг дрябнувшего матерого боровика. Все они были одной масти и одного рисунка - все одинаковы и ростом, дородством, лицом, красотою; все были живые друг друга подобия: одни и те же окорочные фигуры, и у каждого та же самая на светлых местах коричневая сальнистая закопченность.

При виде этой многочисленной, мирно и молчаливо сидящей за чайным столом семьи я здесь оказался столь же бестолковым со стороны моего зрения, как за минуту перед сим был бестолков на слух: у Льва Яковлевича я не мог разобрать, что такое он гнусит, а тут никак не мог произвести самого поверхностного полового отличия. Без всяких шуток, все представлявшиеся мне существа были до такой степени однородны и одновидны, что я никак не мог отличить среди них мужчин от женщин. Мать, дочери, сыновья, свояченица и невестка - все это были на подбор лица и фигуры одной конструкции и как будто даже одного возраста: вся разница между ними виделась в том, что младшие были поподкодченнее, а старшие позасаленнее. Но вот одно из этих тяжелых существ встало из-за стола, - и я, увидав на нем длинное платье, догадался, что это должна быть особа женского пола. Это так и было: благодетельная особа эта, встретившая и приветствовавшая меня в моем затруднительном положении посреди комнаты, была та самая Агата, о доброте которой говорила maman. Эта девушка представила меня и другим лицам своего семейства, из которых, одно, именно: свояченица генерала, Меланья Фоминишна, имела очевидное над прочими преобладание; я заметил это из того, что она содержала ключи от сахарной шкатулки и говорила вполголоса в то время, как все другие едва шептали. Меланья Фоминишна дала мне возле себя место и налила чашку чая - что я, будучи очень неловок и застенчив, считал для себя в эту минуту величайшим божеским наказанием. Но, к моему благополучию, чай оказался совсем холоден, так что я без особых затруднений проглотил всю чашку одним духом - и на предложенный мне затем вопрос о моей maman отвечал, что она, слава богу, здорова. Но, вероятно, как я ни тихо дал этот ответ, он по обычаям дома все-таки показался неуместно громким, потому что. Меланья Фоминишна тотчас же притворила дверь в кабинет и потом торопливо выпроводила меня со всеми прочими в комнату девиц, как выпроваживают детей «поиграть». Здесь мне показывали какие-то рисунки, рассматривая которые я мимоходом заметил, что у второй дочери генерала на одной руке было вместо пяти пальцев целых шесть.

Но внимание мое от этого шестого пальца вскоре было отвлечено появлением в комнате молодого, очень стройного и приятного молодого человека, которому все подавали руки с каким-то худо скрываемым страхом.

- Ах, Серж! здравствуйте, Серж! - приветствовали его дамы и девицы и тотчас же искали случая от него отвернуться, чем он, по-видимому, нимало не стеснялся и обращался с ними с каким-то добродушным и снисходительным презрением.

Он мне очень понравился - и я, продолжая рассматривать картинки, с удовольствием поглядывал на этого нового посетителя, совсем не похожего ни на кого из серых членов генеральской семьи. В его милом лице и приятной фигуре было что-то избалованное и женственное. Серж сел в уголок дивана - и, красиво сложив на груди руки, закрыл глаза или притворился спящим.

Во все это время мы и здесь всё продолжали шептать, но тут вдруг вошел камердинер Иван и объявил, что генерал велел мне завтра явиться в палату.

Это известие подействовало на всех самым ободряющим образом, и обе дочери генерала сразу спросили:

- Папа уехал?

- Уехали, - небрежно отвечал камердинер и, добавив, что лошадей велено присылать только в двенадцатом часу, хотел уже уходить, как вдруг Серж возвысил голос и громко велел подать себе стакан воды.

Повелительное обращение Сержа произвело самое радостное впечатление: все лица оживились; голоса стали громче и смелее - и шестипалая девица села за рояль и начала играть, а другая запела. Сыновья ходили вдоль по комнате, а сама генеральша, усадив меня в угол большого дивана, начала расспрашивать: как мы с матушкою устроились и что думаем делать? Я со всею откровенностью рассказал ей известные уже мне матушкины соображения - и генеральша, а вслед за ней и все другие члены ее семьи находили все это необыкновенно умным и прекрасным и в один голос твердили, что мол maman - необыкновенно умная и практичная женщина. Я заметил, что ничего не говоривший и, по-видимому, безучастный Серж при первых словах о моей maman точно встрепенулся и потом начал внимательно слушать все, что о ней говорили, а при последних похвалах ее практичности - встал порывисто с места и, взглянув на часы, пошел к двери.

- Серж, вы будете закусывать? - спросила его вслед Меланья Фоми нишна.

- Нет, - отвечал он голосом, который мне тоже очень понравился.

- Оставить вам?

- Нет, ma tante, нет, - не оставлять.

- Но вы придете ночевать?

Серж остановился, улыбнулся и, низко поклонясь Меланье Фоминишне, произнес:

- Приду, ma tante, на сон грядущий получить ваше святое благословение.

С этим он вышел.

- Шут, - молвила ему вослед Меланья.

- А зачем вы его расспрашиваете? - прошептала одна из девиц.

- Отчего же?

- Разве вы не знаете, какой он?

- Что мне за дело, как он отвечает: я исполняю свой долг.

- А я - что вы хотите - я очень люблю Сережу, - протянула генеральша, - когда он приедет из своей Рипатовки на один денек, у нас немножко жизнью пахнет, а то точно заиндевели.

Генеральша мне показалась очень жалкою и добродушною, и я в глубине души очень расположился к ней за ее сочувствие к Сержу, насчет которого она тотчас же объяснила мне, что он ее племянник по сестре Вере Фоминишне и фамилия его Крутович, что он учился в университете, но, к сожалению, не хочет служить и живет в имении, в двадцати верстах от Киева. Хозяйничает и покоит мать.

Меланья Фоминишна, очевидно, иначе была настроена к Сержу и по поводу последних слов сестры заметила:

- Да; не дай только бог, чтобы все сыновья так покоили своих матерей!

- Отчего же, Melanie?

- Так; будто вы не знаете?

Melanie говорила генеральше «вы», хотя, видимо, и ставила ее ни во что.

- Я, право, не знаю, - отвечала генеральша, - по- моему, он - добрый сын, очень добрый и почтительный, а уж как он в субординации держит этого дерзкого негодяя нашего Ваньку, так никто так не умеет. Видели: не смел ему прислать воды с Василькою, а небось сам подал и не расплескал по подносу, как мне плещет. Я всегда так рада, что он у нас останавливается. А что касается до Сережиных увлечений… кто же молодой не увлекался? Ему всего двадцать пять лет.

- Пора жениться.

- И не беспокойтесь так много, он, бог даст, на нейи не женится!

- Почему вы это знаете?

- Не женится, Melanie, не женится. Серж упрям, как все нынешние университетские молодые люди, и потому он вас с сестрой Верой не слушался. Что же в самом деле: как вы с ним обращались? - сестра Вера хотела его проклинать и наследство лишить, но ведь молодые люди богу не верят, да и батюшка отец Илья говорит, что на зло молящему бог не внемлет, а наследство у Сережи - отцовское, - он и так получит.

- Какие вы мысли проповедуете, Ольга, и еще при детях!

- Что же я такое проповедую, Melanie: я говорю правду, что вы не так действовали, чтобы их разъединить, - и Серж упрямился; а Каролина Васильевна практическая, и уж если сестра Вера поручила ей устроить это дело, так она устроит. Каролина Васильевна действует на нее, а не на него: это и умно и практично.

Практичность матушки сделалась предметом таких горячих похвал, что я, слушая их, получил самое невыгодное понятие о собственной практичности говоривших и ошибся: я тогда еще не читал сказаний летописца, что «суть бо кияне льстиви даже до сего дне» , и принимал слышанные мною слова за чистую монету. Я думал, что эти бедные маленькие люди лишены всякой практичности и с завистью смотрят на матушку, а это было далеко не так; но об этом после.

В десять часов на стол была подана нарезанная ломтями холодная отварная говядина с горчицей, которую все ели с неимоверным и далеко ее не достойным аппетитом, так что на мою долю едва достался самый крошечный кусочек. Затем, тотчас же после этого ужина, я откланялся и ушел домой, получив на прощанье приглашение приходить к ним вместе с maman по воскресеньям обедать.

Очутясь на тихих, озаренных луною улицах, я вздохнул полною грудью - и, глядя на открытую моим глазам с полугоры грандиозную местность Старого Киева, почувствовал, что все это добро зело… но не в том положении, в котором я был и к которому готовился.

Прославляемая «практичность» матушки приводила меня в некоторое смущение и начала казаться мне чем-то тягостным и даже прямо враждебным. Рассуждая о ней, я начинал чувствовать, что как будто этот бедный Серж тоже страдает от этой хваленой практичности. Боже мой, как мне это было досадно! Да и один ли Серж? А отец, а я, а Христя?.. мне показалось, что мы все страдаем и будем страдать, потому что мы благородны, горячи, доверчивы и искренни, меж там как она так практична!

Я был очень огорчен всем этим и шел опустив голову, как вдруг из-за угла одного дома, мимо которого пролегала моя дорога, передо мною словно выросли две тени: они шли в том же направлении, в котором надлежало идти мне, и вели оживленный разговор.

Из этих двух теней одна принадлежала мужчине, а другая женщине - и в этой последней я заподозрил Христю, а через минуту убедился, что я нимало не ошибся: это действительно была она. Но кто же был мужчина? О! одного пристального взгляда было довольно: это был Серж.

Убедясь в этом, я чувствовал, что у меня екнуло сердце, и уменьшил шаг. Я сделал это вовсе не с целью их подслушивать, а для того, чтобы не сконфузить их своим появлением; но вышло все-таки, что я мимовольно учинился ближайшим свидетелем их сокровеннейшей тайны - тайны, в которой я подозревал суровое, жесткое, неумолимое участие моей матери и… желал ей неуспеха… Нет; этого мало: я желал ей более, чем неуспеха, и почувствовал в душе злое стремление стать к ней в оппозицию и соединиться с партиею, которая должна расстроить и низвергнуть все систематические планы, сочиненные ее угнетающею практичностью.

XXI

Первые звуки разговора, которые долетели до меня от этой пары, были какие-то неясные слова, перемешанные не то с насмешкою, не то с укоризной. Слова эти принадлежали Сержу, который в чем-то укорял Христю и в то же время сам над нею смеялся. Он, как мне показалось, держал по отношению к ней тон несколько покровительственный, но в то же время не совсем уверенный и смелый: он укорял ее как будто для того, чтобы не вспылить и не выдать своей душевной тревоги.

Христя отвечала совсем иначе: в голосе ее звучала тревога, но речь ее шла с полным самообладанием и уверенностию, которые делали всякое ее слово отчетливым, несмотря на то, что она произносила их гораздо тише. Начав вслушиваться, я хорошо разобрал, что она уверяла своего собеседника, будто не имеет ни на кого ни в чем никакой претензии; что она довольна всеми и сама собой, потому что поступила так, как ей должно было поступить.

Серж опять искусственно рассмеялся.

- Что же? я радуюсь, что ты так весел, - молвила в ответ на это Христя, но мне показалось, что эта неуместная веселость ее обидела, и она тихо сняла руку с его локтя.

- Зачем же ты отнимаешь у меня свою руку? - спросил Серж.

Христя промолчала.

- Слышите ли вы, Харитина Ивановна? - повторил он шутливо, - я вас спрашиваю: зачем вы отнимаете у меня свою руку?

- Так нам обоим удобнее идти, чтобы не сбить друг друга в грязь.

- Это острота или каламбур?

- Право, ни то, ни другое, Серж, и вы бы мне, кажется, могли поверить, что мне едва ли до острот.

- Но кто же, кто всему этому виноват? - вскричал нетерпеливо Серж.

- Никто не виноват! все это идет само собою так, как ему должно быть.

- Мать моя, наконец, ведь согласна на нашу свадьбу. Что же еще тебе нужно?

Христя молчала.

- Неужто тебя могут останавливать или стеснять глупые толки этого кабана, моего дяди, или моих дур-тетушек? Где же твои уверения, что тебя не может стеснять ничье постороннее мнение? Ты, значит, солгала, когда говорила, что любишь меня и тебе все равно, хоть бы весь мир тебя за это возненавидел…

Христя снова промолчала и ступала тихо и потерянно глядя себе под ноги.

- Между тем, мне кажется, я сделал все, - продолжал Серж, - ты желала, чтобы я помирился с тетками, и я для тебя помирился с этими сплетницами… И даже более: ты хотела, чтобы в течение года, как мы любим друг друга, с моей стороны не было никакой речи о нашей свадьбе. Я знал, что это фантазия; вам угодно было меня испытать, удостовериться: люблю ли я вас с такою прочностию, какой вы требуете?

- Да, Серж.

- И что же? как это мне ни казалось вздорным…

- Нет, это не вздор, - перебила тихо Христя.

- Ну, и прекрасно, что не вздор, - и я все это исполнил: целый год я не говорил тебе об этом ни одного слова (Христя вздрогнула). Наконец, - продолжал Серж, - когда, по прошествии этого года моего испытания, мать моя по своим барским предрассудкам косо смотрела на мою любовь и не соглашалась на нашу свадьбу, ты сказала, что ни за что не пойдешь за меня против ее воли; я и это устроил по-твоему: мать моя согласна. Ты теперь не можешь сказать, что это неверно, потому что она сама тебе об этом писала, даже более: она лично говорила об этом твоему отцу; и, наконец, еще более: я настоял, чтобы она сама была у вас, и она одолела свою гордость и была у вас, и была с тобою как нельзя более ласкова…

Христя перебила его - и, протянув ему руку, произнесла:

- Да; благодарю тебя, Серж, это все правда: ты очень добр ко мне, и я не заслужила того, что ты для меня делал.

- Нечего про то говорить: заслуживаешь ли ты или не заслуживаешь; когда люди любят друг друга, тогда нет места никаким счетам; но речь о том, что всему же на свете должна быть мера и свой конец.

- Ах да, и они для нас уже исполнились.

- Ну, я этого не вижу, ты не идешь к концу, а, напротив, все только осложняешь.

- Нет, Серж.

- Как же нет? когда я уезжал отсюда неделю тому назад, ты просила меня верить, что теперь уже все кончено и решено, что я должен быть покоен, а тебе нужно только несколько дней, чтобы выбрать день для нашей свадьбы; но прошел один день - и я получаю от тебя письмо с просьбою не приезжать неделю сюда. Привыкнув к твоим капризам, я смеялся над этим требованием, но, однако, и его исполнил. В эти восемь дней ты что-то писала maman… Что ты такое ей писала?

- Оставь это, Серж.

- Нет: я хотел бы это знать, что у тебя за тайны от меня с моей матерью?

- Я ей кое в чем открылась.

- Открылась? в чем?

- Это моя тайна, Серж!

- «Открылась»… «тайна»… Господи, что за таинственность!

- Оставь это, бога ради; я открыла ей мои душевные пороки.

- Изволь. Я не знаю, что заключалось в твоем письме; ты лжешь, что ты открыла какие-то пороки, потому что твое письмо привело мать в совершенный восторг. Я думал, как бы она с ума не сошла; она целовала твое письмо, прятала его у себя на груди; потом обнимала меня, плакала от радости и называла тебя благороднейшею девушкой и своим ангелом-хранителем. Неужто это все от открытия тобою твоих пороков?

Христя молча пошатнулась и схватилась рукою за стену.

- Что с тобою? - спросил Серж.

- Ничего; я поскользнулась. Не обращай на это внимания, продолжай, - меня очень интересует, что говорила обо мне твоя мать?

- Ничего более, как она от тебя в восторге и ни за что не хотела показать мне твоего письма.

- Вот видишь ли, как хорошо я умею утешить!

- Да оно и должно бы быть все хорошо; но что же значит твое вчерашнее письмо, чтобы я не приезжал еще две недели, и твоя записка, которую я нашел у тетушки Ольги Фоминишны: что еще за каприз или тайна, что не хочешь пускать меня к себе в дом?

- Да, это тайна, Серж.

- Опять тайна! - новая или все та же самая, что сообщалась матери?

- Почти та же самая.

- И ты ее, вероятно, решилась мне открыть?

- Да; я решилась. Я хотела сделать это, но не так скоро. Я хотела собраться с силами, - но ты не послушал меня, приехал - и мне ничего не остается, как сказать тебе все. Я знала, что ты пойдешь к нам, и решилась ждать тебя здесь… на дороге.

Он пожал плечами и с неудовольствием произнес:

- Тайна с открытием на уличном тротуаре… Это оригинально!

- Да, Серж, да: оригинально, глупо, все что ты хочешь, - но здесь я открою ее, здесь или где попало, но не там, не в вашем доме, где меня оставляют силы, когда я подумаю о том, что я должна тебе сказать.

Серж остановился и выпустил ее руку.

- Нет, будем идти, - настояла Христя и, потянув его за руку, заговорила часто и скороговоркой: - между нами, Серж, все должно быть кончено… все… все… все… надежды, свидания… любовь… Все и навсегда.

- Так ты это серьезно говоришь?

- Серьезно, Серж, серьезно; я не могу быть твоею женою… я не могу поступить против твоей совести… Да; против совести, Серж, потому что я… люблю другого, Serge.

И она вдруг схватила обе его руки, жарко их поцеловала - и, подняв к небу лицо, на котором луна осветила полные слез глаза, воскликнула: «Прости! прости меня!» и бросилась бегом к своему дому.

Молодой человек кинулся за нею - и, нагнав ее, остановил на калитке.

Я не слыхал первых слов их объяснения на этом пункте, а когда я подошел, они уже снова расставались.

- И вы запрещаете мне встречаться с вами? - спрашивал Серж.

- Да; я прошу… я не могу этого запретить, но я прошу об этом, - отвечала Христя голосом, в котором уже не было слышно недавнего волнения.

Он несколько патетически произнес: «Прощайте!» и, встряхнув ее руку, пошел назад.

Я прислонился за темный выступ забора - и, пропустив его мимо себя, видел, как он остановился и, вздохнув, словно свалил гору, пошел бодрым шагом.

Христя еще стояла на пороге и все смотрела ему вслед. Мне казалось, что она тихо и неутешно плакала, и я все хотел к ней подойти, и не решался; а в это время невдалеке за углом послышались голоса какой-то большой шумной компании, и на улице показалось несколько молодых людей, в числе которых я с первого же раза узнал Пенькновского. Он был очень весел - и, заметив в калитке женское платье Христи, кинулся к ней с словами:

- Позвольте вас один раз поцеловать!

Калитка в ту же минуту захлопнулась, и опомнившаяся Христя исчезла как раз в тот момент, когда я подскочил, чтобы защищать ее от наглости Пенькновского, который, увидя меня, весело охватил меня за руку и вскричал:

- Ага! а ты это, брат, что тут по ночам делаешь?

- Я провожал мою мать, - отвечал я, боясь, чтобы самое имя Христи не стало ему известно.

- А-а! мать… Так это здесь была твоя мать?

- Да, моя мать.

- Да куда же это она шла? Разве это ваш дом?

- Нет, не наш, а тут одна наша знакомая больна.

- Фу, черт возьми, какая глупость! И чего же это, однако, твоя мать стояла на калитке?

- Она меня крестила.

- Крестила тебя! Это какие пустяки! Ну зачем… за чем она тебя крестила?

- На ночь. Она всегда меня крестит.

- Ах, черт возьми! Но ты ради бога же не говори ей, что это я к ней подлетел.

Я дал слово не говорить.

- А ты как думаешь: узнала она меня или нет? - беспокойно запытал Пенькновский.

- Нет, - отвечал я, - я думаю, что она не узнала.

- И мне кажется, не узнала… довольно темно, да и я немножко пьян, а ведь я ей наговорил, что в рот ничего не беру. Ты, однако, смотри, это поддерживай.

- Как же: непременно!

- Да, а то это выйдет не по-товарищески. А у нас, брат, сейчас были какие ужасные вещи! - и Пенькновский, поотстав со мною еще на несколько шагов от своих товарищей, сказал о них, что это всё чиновники гражданской палаты и что у них сейчас был военный совет, на котором открылась измена.

- Как измена? кто же вам изменил?

- Один подлец дворянский заседатель. Он подписал на революцию сто рублей и на этом основании захотел всеми командовать. Мы его высвистали, и отец час тому назад выгнал его, каналью. Даже деньги его выбросили из кассы, и мы их сейчас спустим. Хочешь, пойдем с нами в цукерню : я угощу тебя сладким тестом и глинтвейном.

Я поблагодарил его и отказался.

- Ну как хочешь! - сказал Пенькновский, - а то бы пошел, и отлично бы накатились. Но все равно, иди домой и непременно разведай завтра, узнала ли меня твоя мать - и если узнала, ты побожись, что это не я.

- Пожалуй.

XXII

Так, в такой обстановке и среди таких элементов я ориентировался в живописном городе, который почитается колыбелью просвещения для всего русского народа, - и, по стечению обстоятельств и по избранию моей матери, в течение десяти лет кряду был моею житейскою школою.

Это десять многознаменательных для меня лет, окончательно сформировавшие мой характер.

После того, что я описал, я непосредственно заболел; поводом к этому недугу, как матушка отгадала, действительно была простуда, полученная мною во время курения у форточки.

У меня сделалась лихорадка и колотье в ушах - болезнь, конечно, не важная, но, однако, она мешала моим и служебным и учебным занятиям. Первый блин шел комом; я только начал уроки, только подал просьбу об определении меня на службу, и сейчас же слег.

В это время, помимо болезни, со мною случилось еще две неприятности: во-первых, Кирилл явился ко мне прощаться, а как я тотчас не встал с постели, то его приняла матушка и дала ему рубль, и этим бы все могло благополучно и кончиться; но, тронутый этою благодатью, Кирилл захотел блеснуть умом и, возмнив себя чем-то вроде Улисса , пустился в повествование о том, как мы дорогой страждовали и как он после многих мелких злоключений был, наконец, под Королевцем крупно выпорон.

Услыхав из своей комнаты, что дело дошло до королевецких происшествий, я чрезвычайно оробел, а когда матушка вдобавок к этому еще спросила: за что же именно его так обидели, страх мой уже не знал пределов, - но коварный мужичонка отлично нашелся. Немножко помямлив и почесавшись, он с достоинством отвечал:

- Эх, государыня-матушка, если всю правду говорить, как перед богом, то, вздохнув ко всевышнему, ничего я больше за собою не знаю, как это господь наказал меня за мое лакомство.

- За какое лакомство? - сказала maman.

- А что я о ту пору, лба не перекрестя, морковь ел.

После такого объяснения Кирилл был отпущен, и эта беда сплыла, но зато на место ее близилась другая: через несколько дней, во время самого жестокого пароксизма лихорадки, в доме получилось на мое имя письмо. Находясь в нестерпимом жару болезни, я ничего не понял: ни адреса на конверте, ни того, что стояло на вынутом мною листке; бумага трепетала в моей руке, и строки тряслись и путались, а глаза ничего не видали. Тогда матушка, вынув из моих дрожащих рук это письмо, взглянула на первые его строки и вся изменилась в лице, воскликнув:

- Боже мой! кто это смеет тебе писать такое письмо?

- Что там такое, maman? - осведомился я, едва шевеля своими смягнущими губами .

- Письмо начинается со слов: «Праотцев, ты дурак!»

«Плохо!» - подумал я, заключая по слогу, что это, верно, энергическая Тверь сносится с вежливым Киевом!

- Тебя бранят, - продолжала матушка, показывая мне листок, на котором я теперь при новом толчке, данном всем моим нервам, прочел несколько более того, что было сказано: «Праотцев! ты дурак и подлец…» Дальше нечего было и читать: я узнал руку Виктора Волосатина и понял, что это отклик на мою борзенскую корреспонденцию к его сестре, потому что вслед за приведенным приветствием стояли слова: «Как смел ты, мерзавец, писать к моей сестре». Читая эти слова, я вспомнил, что их точно так же читает теперь и моя мать, и потому быстро разорвал письмо и, отвернувшись к стене, проспал целые сутки.