, и воздвигну простые сердца на ропот к преобиде духа святого.

Видя этакую образность в его живой речи, я было заключил, что он, вероятно, сам из раскольников, и спрашиваю:

- Да ты сам-то каким чудом в единение с церковью приведен?

- Я, - отвечает, - в единении с нею с моего младенчества и пребуду в нем даже до гроба.

И рассказал мне препростое и престранное свое происхождение. Отец у него был поп, рано овдовел; повенчал какую-то незаконную свадьбу и был лишен места, да так, что всю жизнь потом не мог себе его нигде отыскать, а состоял при некоей пожилой важной даме, которая всю жизнь с места на место ездила и, боясь умереть без покаяния, для этого случая сего попа при себе возила. Едет она - он на передней лавочке с нею в карете сидит; а она в дом войдет - он в передней с лакеями ее ожидает. И можете себе вообразить человека, у которого этакая была вся жизнь! А между тем он, не имея уже своего алтаря, питался буквально от своей дароносицы, которая с ним за пазухою путешествовала, и на сынишку он у этой дамы какие-то крохи вымаливал, чтобы в училище его содержать. Так они и в Сибирь попали: барыня сюда поехала дочь навестить, которая была тут за губернатором замужем, и попа с дароносицей на передней лавочке привезла. Но как путь был далекий, да к тому же еще барыня тут долго оставаться собиралась, то попик, любя сынишку, не соглашался без него ехать. Барыня подумала-подумала - и, видя, что ей родительских чувств не переупрямить, согласилась и взяла с собою и мальчишку. Так он сзади за каретою переехал из Европы в Азию, имея при сем путевым долгом охранять своим присутствием привязанный на запятках чемодан, на котором и самого его привязали, дабы сонный не свалился. Тут и его барыня и его отец умерли, а он остался, за бедностию курса не кончил, в солдаты попал, этап водил . Имея меткий глаз, по приказанию начальства, не целясь, вдогон за каким-то беглым пулю пустил и без всякого желания, на свое горе, убил того, и с той поры он все страдал, все мучился и, сделавшись негодным к службе, в монахи пошел, где его отличное поведение было замечено, а знание инородческого языка и его религиозность побудили склонить его к миссионерству.

Выслушал я эту простую, но трогательную повесть старика, и стало мне его до жуткости жалко, и чтобы переменить с ним тон, я ему говорю:

- Так, стало быть, это, что подозревают, будто ты чудеса какие-нибудь видел, это неправда?

Но он отвечает:

- Отчего же, владыко, неправда?

- Как?.. так ты видел чудеса?

- Кто же, владыко, чудес не видел?

- Однако?

- Что однако? Куда ни глянь - все чудо: вода ходит в облаке, воздух землю держит, как перышко; вот мы с тобою прах и пепел, а движемся и мыслим, и то мне чудесно; а умрем, и прах рассыпется, а дух пойдет к тому, кто его в нас заключил. И то мне чудно: как он наг безо всего пойдет? кто ему крыла даст, яко голубице, да полетит и почиет?

- Ну, это-то, мол, мы оставим другим рассуждать, а ты скажи мне, не виляя умом: не было ли с тобою в жизни каких-либо необычайных явлений или чего иного в сем роде?

- Было отчасти и это.

- Что же такое?

- Очень, - говорит, - владыко, с детства я был взыскан божиею милостию и недостойно получал дважды чудесные заступления.

- Гм? рассказывай.

- Первый раз это было, владыко, в сущем младенчестве. В третьем классе я был еще, и очень мне в поле гулять идти хотелось. Мы, трое мальчишек, пошли у смотрителя рекреацию просить, да не выпросили и решились солгать, а зачинщик всему тому я был. «Давай, говорю, ребята, всех обманем, побежим и закричим: отпустил, отпустил!» Так и сделали; все с нашего слова и разбежались из классов и пошли гулять и купаться да рыбчонку ловить. А к вечеру на меня страх и напал: что мне будет, как домой вернемся? - запорет смотритель. Прихожу и гляжу - уже и розги в лохани стоят; я скорей драла, да в баню, спрятался под полок, да и ну молиться: «Господи! хоть нельзя, чтобы меня не пороть, но сделай, чтобы не пороли!» И так усердно об этом в жару веры молился, что даже запотел и обессилел; но тут вдруг на меня чудной прохладой тихой повеяло, и у сердца как голубок тепленький зашевелился, и стал я верить в невозможность спасения как в возможное, и покой ощутил и такую отвагу, что вот не боюсь ничего, да и кончено! И взял да и спать лег: а просыпаюсь, слышу, товарищи-ребятишки весело кричат: «Кирюшка! Кирюшка! где ты? вылезай скорей, - тебя пороть не будут, ревизор приехал и нас гулять отпустил».

- Чудо, - говорю, - твое простое.

- Просто и есть, владыко, как сама троица во единице - простое существо, - отвечал он и с неописаннейшим блаженством во взоре добавил:

- Да ведь как я, владыко, его чувствовал-то! Как пришел-то он, батюшка мой, отрадненький! удивил и обрадовал. Сам суди: всей вселенной он не в обхват, а, видя ребячью скорбь, под банный полочек к мальчонке подполз в дусе хлада тонка и за пазушкой обитал…

Я вам должен признаться, что я более всяких представлений о божестве люблю этого нашего русского бога, который творит себе обитель «за пазушкой». Тут, что нам господа греки ни толкуй и как ни доказывай, что мы им обязаны тем, что и бога через них знаем, а не они нам его открыли; - не в их пышном византийстве мы обрели его в дыме каждений, а он у нас свой, притоманный и по-нашему, попросту, всюду ходит, и под банный полочек без ладана в дусе хлада тонка проникнет, и за теплой пазухой голубком приоборкается .

- Продолжай, - говорю, - отец Кириак, - о другом чуде рассказа жду.

- Сейчас и про другое, владыко. Это было, как я стал уже дальше от него, помаловернее, - это было, как я сюда за каретою ехал. Взять меня надо было из российского училища и сюда перевести перед самым экзаменом. Я не боялся, потому что первым учеником был и меня бы без экзамена в семинарию приняли; а смотритель возьми да и напиши мне свидетельство во всем посредственное. «Это, говорит, нарочно, для нашей славы, чтобы тебя там экзаменовать стали и увидали, каковых мы за посредственных считаем». Горе было нам с отцом ужасное; а к тому же, хотя отец меня и заставлял, чтобы я дорогою, на запятках сидя, учился, но я раз заснул и, через речку вброд переезжая, все книжки свои потерял. Сам горько плачучи, отец прежестоко меня за это на постоялом дворе выпорол; а все-таки, пока мы до Сибири доехали, я все позабыл и начинаю опять по-ребячьи молиться: «Господи, помоги! сделай, чтобы меня без экзамена приняли». Нет; как его ни просил, посмотрели на мое свидетельство и велели на экзамен идти. Прихожу печальный; все ребята веселые и в чехарду друг через дружку прыгают, - один я такой, да еще другой, тощий-претощий, мальчишка сидит, не учится, так, от слабости, говорит: «лихорадка забила». А я сижу, гляжу в книгу и начинаю в уме перекоряться с господом: «Ну что же? думаю, ведь уж как я тебя просил, а ты вот ничего и не сделал!» И с этим встал, чтобы пойти воды напиться, а меня как что-то по самой середине камеры хлоп по затылку и на пол бросило… Я подумал: «Это, верно, за наказание! помочь-то бог мне ничего не помог, а вот еще и ударил». Ан смотрю, нет: это просто тот больной мальчик через меня прыгнуть вздумал, да не осилил, и сам упал и меня сбил. А другие мне говорят: «Гляди-ка, чужак, у тебя рука-то мотается». Попробовал, а рука сломана. Повели меня в больницу и положили, а отец туда пришел и говорит: «Не тужи, Кирюша, тебя зато теперь без экзамена приняли». Тут я и понял, как бог-то все устроил, и плакать стал… А экзамен-то легкий-прелегкий был, так что я его шутя бы и выдержал. Значит, не знал я, дурачок, чего просил, но и то исполнено, да еще с вразумлением.

- Ах ты, - говорю, - отец Кириак, отец Кириак, да ты человек преутешительный!.. - Расцеловал я его неоднократно, отпустил и, ни о чем более не расспрашивая, велел ему с завтрашнего же дня ходить ко мне учить меня тунгузскому и якутскому языку .

Глава четвертая

Но отступив со своею суровостию от Кириака, я зато напустился на прочих монахов своего монастырька, от коих, по правде сказать, не видал ни Кириакова простодушия и никакого дела на службу веры полезного: живут себе этаким, так сказать, форпостом христианства в краю язычников, а ничего, ленивцы, не делают - даже языку туземному ни один не озаботился научиться.

Щунял я их, щунял келейно и, наконец, с амвона на них громыхнул словом царя Ивана к преподобному Гурию , что «напрасно-де именуют чернецов ангелами, - нет им с ангелами сравнения, ни какого-либо подобия, а должны они уподобляться апостолам, которых Христос послал учить и крестить!»

Кириак приходит ко мне на другой день урок давать и прямо мне в ноги:

- Что ты? что ты? - говорю, подымая его, - учителю благий, тебе это не довлеет ученику в ноги кланяться.

- Нет, владыко, уж очень ты меня утешил, так утешил, что я и в жизнь не чаял такого утешения!

- Да чем, - говорю, - божий человек, ты так мною обрадован?

- А что велишь монахам учиться, да идучи вперед учить, а потом крестить;ты прав, владыко, что такой порядок устроил, его и Христос велел, и приточник поучает: «идеже несть учения души, несть добра». Крестить-то они все могучи, а обучить слову нетяги .

- Ну, уж это, - говорю, - ты меня, брат, кажется, шире понял, чем я говорил; этак ведь, по-твоему, и детей бы не надо крестить.

- Дети христианские другое дело, владыко.

- Ну да; и предков бы наших князь Владимир не окрестил , если бы долго от них научености ждал.

А он мне отвечает:

- Эх, владыко, да ведь и впрямь бы их, может, прежде поучить лучше было. А то сам, чай, в летописи читал - все больно скоро варом вскипело, «понеже благочестие его со страхом бе сопряженно». Платон митрополит мудро сказал: «Владимир поспешил, а греки слукавили, - невежд ненаученных окрестили». Что нам их спешке с лукавством следовать? ведь они, знаешь, «льстивы даже до сего дня». Итак, во Христа-то мы крестимся, да во Христа не облекаемся. Тщетно это так крестить, владыко!

- Как, - говорю, - тщетно? Отец Кириак, что ты это, батюшка, проповедуешь?

- А что же, - отвечает, - владыко? - ведь это благочестивой тростью писано, что одно водное крещение невежде к приобретению жизни вечной не служит.

Посмотрел я на него и говорю серьезно:

- Послушай, отец Кириак, ведь ты еретичествуешь.

- Нет, - отвечает, - во мне нет ереси, я по тайноводству святого Кирилла Иерусалимского правоверно говорю. «Симон Волхв в купели тело омочи водою, но сердце не просвети духом, и сниде, и изыде телом, а душою не спогребеся, и не возста». Что окрестился, что выкупался, все равно христианином не был. Жив господь и жива душа твоя, владыко, - вспомни, разве не писано: будут и крещеные, которые услышат «не вем вас», и некрещеные, которые от дел совести оправдятся и внидут , яко хранившие правду и истину. Неужели же ты сие отметаешь?

Ну, думаю, подождем об этом беседовать, и говорю:

- Давай-ка, - говорю, - брат, не иерусалимскому, а дикарскому языку учиться, бери указку, да не больно сердись, если я не толков буду.

- Я не сердит, владыко, - отвечает.

И точно, удивительно был благодушный и откровенный старик и прекрасно учил меня. Толково и быстро открыл он мне все таинства, как постичь эту молвь , такую бедную и немногословную, что ее едва ли можно и языком назвать. Во всяком разе это не более как язык жизни животной, а не жизни умственной; а между тем усвоить его очень трудно: обороты речи, краткие и непериодические, делают крайне затруднительным переводы на эту молвь всякого текста, изложенного по правилам языка выработанного, со сложными периодами и подчиненными предложениями; а выражения поэтические и фигуральные на него вовсе не переводимы, да и понятия, ими выражаемые, остались бы для этого бедного люда недоступны. Как рассказать им смысл слов: «Будьте хитры, как змии , и незлобивы, как голуби», когда они и ни змеи и ни голубя никогда не видали и даже представить их себе не могут. Нельзя им подобрать слов: ни мученик, ни креститель, ни предтеча, а пресвятую деву если перевести по-ихнему словами шочмо Абя, то выйдет не наша богородица, а какое-то шаманское божество женского пола, - короче сказать - богиня. Про заслуги же святой крови или про другие тайны веры еще труднее говорить, а строить им какую-нибудь богословскую систему или просто слово молвить о рождении без мужа, от девы, - и думать нечего: они или ничего не поймут, и это самое лучшее, а то, пожалуй, еще прямо в глаза расхохочутся.

Все это мне передал Кириак, и передал так превосходно, что я, узнав дух языка, постиг и весь дух этого бедного народа; и что всего мне было самому над собою забавнее, что Кириак с меня самым незаметным образом всю мою напускную суровость сбил: между нами установились отношения самые приятные, легкие и такие шутливые, что я, держась сего шутливого тона, при конце своих уроков велел горшок каши сварить, положил на него серебряный рубль денег да черного сукна на рясу и понес все это, как выученик, к Кириаку в келью.

Он жил под колокольнею в такой маленькой келье, что как я вошел туда, так двоим и повернуться негде, а своды прямо на темя давят; но все тут опрятно, и даже на полутемном окне с решеткою в разбитом варистом горшке астра цветет.

Кириака я застал за делом - он низал что-то из рыбьей чешуи и нашивал на холстик.

- Что ты это, - говорю, - стряпаешь?

- Уборчики, владыко.

- Какие уборчики?

- А вот девчонкам маленьким дикарским уборчики: они на ярмарку приезжают, я им и дарю.

- Это ты язычниц неверных радуешь?

- И-и, владыко! полно-ка тебе все так: «неверные» да «неверные»; всех один господь создал; жалеть их, слепых, надо.

- Просвещать, отец Кириак.

- Просветить, - говорит, - хорошо это, владыко, просветить. Просвети, просвети, - и зашептал: «Да просветится свет твой пред человеки, когда увидят добрыя твоя дела».

- А я вот, - говорю, - к тебе с поклоном пришел и за выучку горшок каши принес.

- Ну что же, хорошо, - говорит, - садись же и сам при горшке посиди - гость будешь.

Усадил он меня на обрубочек, сам сел на другой, а кашу мою на скамью поставил и говорит:

- Ну, покушай у меня, владыко; твоим же добром да тебе же челом.

Стали мы есть со стариком кашу и разговорились.

Глава пятая

Меня, по правде сказать, очень занимало, что такое отклонило Кириака от его успешной миссионерской деятельности и заставило так странно, по тогдашнему моему взгляду - почти преступно или во всяком случае соблазнительно относиться к этому делу.

- О чем, - говорю, - станем беседовать? - к доброму привету хороша и беседа добрая. Скажи же мне: не знаешь ли ты, как нам научить вере вот этих инородцев, которых ты все под свою защиту берешь?

- А учить надо, владыко, учить, да от доброго жития пример им показать.

- Да где же мы с тобою их будем учить?

- Не знаю, владыко; к ним бы надо с научением идти.

- То-то и есть.

- Да, учить надо, владыко; и утром сеять семя, и вечером не давать отдыха руке, - всё сеять.

- Хорошо говоришь, - отчего же ты так не делаешь?

- Освободи, владыко, не спрашивай.

- Нет уж, расскажи.

- А требуешь рассказать, так поясни: зачем мне туда идти?

- Учить и крестить.

- Учить? - учить-то, владыко, неспособно.

- Отчего? враг, что ли, не дает?

- Не-ет! что враг, - велика ли он для крещеного человека особа: его одним пальчиком перекрести, он и сгинет; а вражки мешают ,- вот беда!

- Что это за вражки?

- А вот куцые одетели, отцы благодетели, приказные, чиновные, с приписью подьячие.

- Эти, стало быть, самого врага сильней?

- Как же можно: сей род, знаешь, ничем не изымается, даже ни молитвою, ни постом.

- Ну, так надо, значит, просто крестить, как все крестят.

- Крестить… - проговорил за мною Кириак, и - вдруг замолчал и улыбнулся.

- Что же? продолжай.

Улыбка сошла с губ Кириака, и он с серьезною и даже суровою миной добавил:

- Нет, я скорохватом не хочу это делать, владыко.

- Что-о-о!

- Я не хочу этого так делать, владыко, вот что! - отвечал он твердо и опять улыбнулся.

- Чего ты смеешься? - говорю. - А если я тебе велю крестить?

- Не послушаю, - отвечал он, добродушно улыбнувшись, и, фамильярно хлопнув меня рукою по колену, заговорил:

- Слушай, владыко, читал ты или нет, - есть в житиях одна славная повесть.

Но я его перебил и говорю:

- Поосвободи, пожалуйста, меня с житиями: здесь о слове божием, а не о преданиях человеческих. Вы, чернецы, знаете, что в житиях можно и того и другого достать, и потому и любите все из житий хватать.

А он отвечает:

- Дай же мне, владыко, кончить; может, я и из житий что-нибудь прикладно скажу.

И рассказал старую историю из первых христианских веков о двух друзьях - христианине и язычнике, из коих первый часто говорил последнему о христианстве и так ему этим надокучил, что тот, будучи до тех пор равнодушен, вдруг стал ругаться и изрыгать самые злые хулы на Христа и на христианство, а при этом его подхватил конь и убил. Друг христианин видел в этом чудо и был в ужасе, что друг его язычник оставил жизнь в таком враждебном ко Христу настроении. Христианин сокрушался об этом и горько плакал, говоря: «Лучше бы я ему совсем ничего о Христе не говорил, - он бы тогда на него не раздражался и ответа бы в том не дал». Но, к утешению его, он известился духовно, что друг его принят Христом, потому что, когда язычнику никто не докучал настойчивостью, то он самс собою размышлял о Христе и призвал его в своем последнем вздохе.

- А тот, - говорит, - тут и был у его сердца: сейчас и обнял и обитель дал.

- Это опять, значит, все дело свертелось «за пазушкой»?

- Да, за пазушкой.

- Вот это-то, - говорю, - твоя беда, отец Кириак, что ты все на пазуху-то уже очень располагаешься.

- Ах, владыко, да как же на нее не полагаться: тайны-то уже там очень большие творятся - вся благодать оттуда идет: и материно молоко детопитательное, и любовь там живет, и вера. Верь - так, владыко. Там она, вся там, сердцем одним ее только и вызовешь, а не разумом. Разум ее не созидает, а разрушает: он родит сомнения, владыко, а вера покой дает, радость дает… Это, я тебе скажу, меня обильно утешает; ты вот глядишь, как дело идет, да сердишься, а я все радуюсь.

- Чему же ты радуешься?

- А тому, что все добро зело.

- Что такое: добро зело?

- Все, владыко: и что нам указано и что от нас сокрыто. Я думаю так, владыко, что мы все на один пир идем.

- Говори, сделай милость, ясней: ты водное крещение-то просто-напросто совсем отметаешь, что ли?

- Ну вот: и отметаю! Эх, владыко, владыко! сколько я лет томился, все ждал человека, с которым бы о духовном свободно по духу побеседовать, и, узнав тебя, думал, что вот такого дождался; а и ты сейчас, как стряпчий, за слово емлешься! Что тебе надо? - слово всяко ложь, и я тож. Я ничего не отметаю; а ты обсуди, какие мне приклады разные приходят - и от любви, а не от ненависти. Яви терпение, - вслушайся.

- Хорошо, - отвечаю, - буду слушать, что ты хочешь проповедовать.

- Ну, вот мы с тобою крещены, - ну, это и хорошо; нам этим как билет дан на пир; мы и идем и знаем, что мы званы, потому что у нас и билет есть.

- Ну!

- Ну а теперь видим, что рядом с нами туда же бредет человечек без билета. Мы думаем: «Вот дурачок! напрасно он идет: не пустят его! Придет, а его привратники вон выгонят». А придем и увидим: привратники-то его погонят, что билета нет, а хозяин увидит, да, может быть, и пустить велит, - скажет: «Ничего, что билета нет, - я его и так знаю: пожалуй, входи», да и введет, да еще, гляди, лучше иного, который с билетом пришел, станет чествовать .

- Ты, - говорю, - это им так и внушаешь?

- Нет; что им это внушать? это я только про себя так о всех рассуждаю, по Христовой добрости да мудрости.

- Да то-то; мудрость-то его ты понимаешь ли?

- Где, владыко, понимать! - ее не поймешь, а так… что сердце чувствует, говорю. Я, когда мне что нужно сделать, сейчас себя в уме спрашиваю: можно ли это сделать во славу Христову? Если можно, так делаю, а если нельзя - того не хочу делать.

- В этом, значит, твой главный катехизис ?

- В этом, владыко, и главный и не главный, - весь в этом; для простых сердец это, владыко, куда как сподручно! - просто ведь это: водкой во славу Христову упиваться нельзя, драться и красть во славу Христову нельзя, человека без помощи бросить нельзя… И дикари это скоро понимают и хвалят: «Хорош, говорят, ваш Христосик - праведный» - по-ихнему это так выходит.

- Что же… это, пожалуй, хоть и так - хорошо.

- Ничего, владыко, - изрядно; а вот что мне нехорошо кажется: как придут новокрещенцы в город и видят всё, что тут крещеные делают, и спрашивают: можно ли то во славу Христову делать? что им отвечать, владыко? христиане это тут живут или нехристи? Сказать: «нехристи» - стыдно, назвать христианами - греха страшно.

- Как же ты отвечаешь?

Кириак только рукой махнул и прошептал:

- Ничего не говорю, а… плачу только.

Я понял, что его религиозная мораль попала в столкновение с своего рода «политикою». Он Тертуллиана «О зрелищах» читал и вывел, что «во славу Христову» нельзя ни в театры ходить, ни танцевать, ни в карты играть, ни многого иного творить, без чего современные нам, наружные христиане уже обходиться не умеют. Он был своего рода новатор и, видя этот обветшавший мир, стыдился его и чаял нового, полного духа и истины.

Как я ему это намекнул, он мне сейчас и поддакнул.

- Да, - говорит, - да, эти люди плоть, - а что плоть-то показывать? - ее надо закрывать. Пусть хотя не хулится через них имя Христово в языцех .

- А зачем это к тебе, говорят, будто инородцы и до сих пор приходят?

- Верят мне и приходят.

- То-то; зачем?

- Поспорят когда или поссорятся, и идут: «Разбери, говорят, по-христосикову».

- Ты и разбираешь?

- Да, я обычай их знаю; а ум Христов приложу и скажу, как быть.

- Они и примут?

- Примут: они его справедливость любят. А другой раз больные приходят или бесные, - просят помолиться.

- Как же ты бесных лечишь? отчитываешь, что ли?

- Нет, владыко; так, помолюсь, да успокою.

- Ведь на это их шаманы слывут искусниками.

- Так, владыко, - не ровен шаман; иные и впрямь немало тайных сил природных знают; ну да ведь и шаманы ничего… Они меня знают и иные сами ко мне людей шлют.

- Откуда же у тебя и с шаманами приязнь?

- А вот как: ламы буддийские на них гонение сделали ,- их, этих шаманов, тогда наши чиновники много в острог забрали, а в остроге дикому человеку скучно: с иными бог весть что деется. Ну я, грешник, в острог ходил, калачиков для них по купцам выпрашивал и словцом утешал.

- Ну и что же?

- Благодарны, берут Христа ради и хвалят его: хорош, говорят, - добр. Да ты молчи, владыко, они сами не чуют, как края ризы его касаются.

- Да ведь как, - говорю, - касаются-то? все ведь это без толку!

- И, владыко! что ты всё сразу так сунешься! Божие дело своей ходой, без суеты идет. Не шесть ли водоносов было на пиру в Канне , а ведь не все их, чай, сразу наполнили, а один за другим наливали; Христос, батюшка, сам уже на что велик чудотворец, а и то слепому жиду прежде поплевал на глаза, а потом открыл их ; а эти ведь еще слепее жида. Что от них сразу-то много требовать? Пусть за краек его ризочки держатся - доброту его чувствуют, а он их сам к себе уволочет.

- Ну вот, уже и «уволочет»!

- А что же?

- Да какие ты слова-то неуместные употребляешь.

- А чем, владыко, неуместное, - слово препростое. Он, благодетель наш, ведь и сам не боярского рода, за простоту не судится. Род его кто исповесть; а он с пастухами ходил , с грешниками гулял и шелудивой овцой не брезговал, а где найдет ее, взвалит себе, как она есть, на святые рамена и тащит к отцу. Ну а тот… что ему делать? - не хочет многострадального сына огорчить, - замарашку ради его на двор овчий пустит.

- Ну, - говорю, - хорошо; в катехизаторы ты, брат Кириак, совсем не годишься, а в крестители ты, хоть и еретичествуешь немножко, однако пригоден, и как себе хочешь, а я тебя снаряжу крестить.

Но Кириак ужасно взволновался и расстроился.

- Помилуй, - говорит, - владыко: к чему тебе меня нудить? Да запретит тебе Христос это сделать! И ничего из этого не последует, ничего, ничего и ничего!

- Отчего же это так?

- Так; потому что сия дверь для нас затворена.

- Кто же ее затворил?

- А тот, который имеет ключ Давидов : «Отверзаяй и никтоже отворит, затворяяй и никтоже отверзет». Или ты Апокалипсис позабыл?

- Кириак, - говорю, - многия книги безумным тя творят .

- Нет, владыко, я не безумен, а ты меня если не послушаешь, то людей обидишь, и духа святого оскорбишь, и только одних церковных приказных обрадуешь, чтобы им в своих отчетах больше лгать да хвастать.

Я его перестал слушать, однако не оставлял мысли со временем его перекапризить и непременно его послать. Но что бы вы думали? - ведь не один простосердечный ветхозаветный Аммос , собирая ягоды, вдруг стал пророчествовать, - и мой Кириак мне напророчил, и его слова «да запретит тебе Христос» начали действовать. В это самое время я, как нарочно, получил из Петербурга извещение, что, по тамошнему благоусмотрению, у нас в Сибири увеличивается число буддийских капищ и удваиваются штаты лам . Я хоть и в русской земле рожден и приучен был не дивиться никаким неожиданностям, но, признаюсь, этот порядок contra jus et fas изумил меня, а что гораздо хуже, - он совсем с толку сбивал бедных новокрещенцев и, может быть, еще большей жалости достойных миссионеров. Весть с этим радостным событием, во вред христианству и в пользу буддизма, как вихрем разнеслась по всему краю. Для ее распространения скакали лошади, скакали олени, скакали собаки, и Сибирь оповестилась, что «все преодолевший и все отвергший» бог Фо