До вечера было сделано множество вещей: в риге было настлано двадцать семь постелей из сухой костры, и на них уложили соответственное число людей, освободив от производимого ими смрада тесные избы, в которых мостились их семейства. При этой "эвакуации" насилий не было, но имели свое место энергия и настойчивость обеих женщин, которые сами при этом работали до изнеможения и не пришли обедать до темного вечера,
   Матушка долго и напрасно ждала их и сердилась. Обед весь перестоялся и был испорчен. Отец стыдился покинуть тетю и англичанку одних с больными мужиками и бабами и тоже оставался в риге: он помогал им раскладывать больных и защищать их от сквозного ветра в импровизированном для них бараке.
   Им там было холодновато, но они тотчас же стали легче дышать, а в то же время безопаснее и легче дышалось и тем, которые остались у себя в избах.
   Отец, тетя и Гильдегарда пришли в дом, когда уже был вечер, и ели скоро и с аппетитом, а говорили мало. На лицах у обеих женщин как будто отпечаталось то выражение, какое они получили в ту минуту, когда тетя проговорила:
   - Это ужасно: круглый голод - голод ума, сердца и души... И тогда уже всякий голод!
   Ни тетя, ни Гильдегарда не были теперь разговорчивы и даже отвечали суховато и как бы неохотно,
   Мать им сказала:
   - Извините за обед... Он весь перешел, - вы сами виноваты, что дотянули обед до звезды.
   Гильдегарда ее, кажется, не поняла; но тетя, разумеется, поняла, но небрежно ответила:
   - До звезды!.. Ах да... и ты права: мы в самом деле очень любим звезды... их видеть так отрадно. Там ведь, без сомнения, живут другие существа, у которых, может быть, нет столько грубых нужд, как у нас, и потому они, должно быть, против нас лучше, чище, меньше самолюбивы и больше сострадательны и добры...
   - Но ведь это фантазия, - заметила мама. Тетя ей не отвечала.
   - Притом, мы все очень грешны, - зачем нам мечтать так высоко! молвила мать, конечно без всякого намека для тети.
   Тетя ее слышала и произнесла тихо:
   - Надо подниматься.
   - Да ведь как это сказать...
   Матушка, кажется, побоялась сбиться с линии, а тетя ничего более не говорила: она озабоченно копошилась, ища что-то в своем дорожном бауле, а Гильдегарда в это время достала из темного кожаного футляра что-то такое, что я принял за ручную аптечку, и перешла с этим к окну, в которое смотрелось небо, усеянное звездами.
   Мама вышла. Тетя закрыла баул, подошла к столу, на котором горели две свечки, и обе их потушила, а потом подошла к англичанке и тихо ее обняла. Они минуту стояли молча, и вдруг по комнате понеслись какие-то прекрасные и до сей поры никому из нас не знакомые звуки. То, что я принял за ручную аптечку, была концертина, в ее тогдашней примитивной форме, но звуки ее были полны и гармоничны, и под их аккомпанемент Гильдегарда и тетя запели тихую песнь - англичанка пела густым контральто, а тетя Полли высоким фальцетом.
   Они пели "cantique" {Гимн, песнопение (франц.).} на текст "Приходящего ко мне не изгоню вон" (Иоанна VI, 37), и слова их песни перед звездами (в русском переводе) были таковы;
   Таков как есть, - во имя крови,
   За нас пролитой на кресте,
   За верой, зреньем и прощеньем,
   Христос, я прихожу к тебе.
   Я был поражен и тихой гармонией этих стройных звуков, так неожиданно наполнивших дом наш, а простой смысл дружественных слов песни пленил мое понимание. Я почувствовал необыкновенно полную радость оттого, что всякий человек сейчас же, "таков как есть", может вступить в настроение, для которого нет расторгающего значения времени и пространства. И мне казалось, что как будто, когда они тронулись к нему "за верой, зреньем и прощеньем", и он тоже шел к ним навстречу, он подавал им то, что делает иго его благим и бремя его легким...
   О, какая это была минута! я уткнулся лицом в спинку мягкого кресла и плакал впервые слезами неведомого мне до сей поры счастья, и это довело меня до такого возбуждения, что мне казалось, будто комната наполняется удивительным тихим светом, и свет этот плывет сюда прямо со звезд, пролетает в окно, у которого поют две пожилые женщины, и затем озаряет внутри меня мое сердце, а в то же время все мы - и голодные мужики и вся земля - несемся куда-то навстречу мирам...
   О, если бы за все скорби жизни земной еще раз получить такую минуту при уходе из тела!
   Этот вечер, который я вспоминаю теперь, когда голова моя значительно укрыта снегом житейской зимы, кажется, имел для меня значение на всю мою жизнь.
   XXI
   На другой день перед обедом, когда тетя Полли и Гильдегарда, с помощью отца и двух дворовых, перекладывали в риге больных на свежие подстилки из кострики, на которую разостлали рогожи, в ригу неожиданно вошел исчезнувший по осени с нашего горизонта майор Алымов, а за ним шли его легавый "Интендант" и мальчик с табачным кисетом и с трубкой.
   Я почему-то сразу понял, что майор напрасно вошел сюда, что ему здесь не место, и точно то же самое, очевидно, - подумал мой отец, который, увидав майора, слегка покраснел, передал мне в руки полоскательницу с уксусом и губкой, а сам пошел скорым шагом навстречу Алымову и, здороваясь с ним одною рукою, другою дал знак мальчику, чтобы он удалил отсюда собаку.
   - Ах да!.. здесь гошпиталь! - заметил Алымов. - Это интересно. Я еще теперь только еду домой... Я всю зиму летал и своим мужикам не мешал жить, как им угодно... Ведь мы им, право, только мешаем... Они сами - чудесный народ и всегда как-нибудь обойдутся... А вы представьте меня, пожалуйста, вашей сестрице: я об ней много наслышан.
   Отец представил его обеим дамам, но те поклонились ему через плечо, не отрываясь от своего дела, и отец увел его в дом, а один из дворовых, подавая тете дегтярное мыло и воду, чтобы вымыть руки, доложил ей вкратце, что это за человек г. Алымов и какую он штуку сделал, вымочив в навозной жиже рожь, чтобы сделать ее несъедобной.
   Тетя перевела это по-английски Гильдегарде, а та прошептала: "О, God!" {О боже! (англ.).} и сконфузилась как ребенок.
   Алымов уже не мог ожидать встретить у этих женщин симпатии и за обедом напрасно старался втянуть тетю в разговоры: она или молчала, или говорила с нами, то есть с детьми, а Гильдегарда вовсе не вышла к столу, потому что у нее разболелась голова.
   Новый гость мог беседовать только с моими родителями, да и то отец, по-видимому, не рад был ни его визиту, ни говорливости, но мама в этот раз была к нему внимательна...
   Она в душе недолюбливала тетю Полли, которая всегда "брала все не в меру": то была "проказница", а потом стала "фантазерка" и теперь развела у нас в доме близкое и опасное сношение с больными людьми, чего maman никогда бы не допустила!
   Maman умела говорить немножко "в пику" тем, чьи "правила" ей не нравились, и присутствие майора Алымова давало ей прекрасный повод поиронизировать над причудами и выдумками "филантропок", затеи которых будто нимало не полезны для нашего народа, так как наш народ превосходно верит в бога, и бог спасет его от всяких бедствий.
   Алымов был совершенно тех же мнений и при конце обеда резюмировал разговор:
   - Вот я ни во что не мешался... И прекрасно! - К чему?.. Я знаю, что всех спасти нельзя, и нечего пробовать! Не правда ли?.. А если нельзя помочь всем, то какое право мы имеем делать одним людям предпочтение перед другими... Не правда ли? Если уже спасать, то спасать всех людей!.. Это я понимаю... Не правда ли? Но если я этого не могу, то я не мешаюсь... Я отхожу в сторону и ничего не порчу, и... по крайней мере я не посеваю зависти одних к другим, как это на Западе, где все гниет, а не понимают, отчего гниет? Не правда ли?.. Но у нас этого нет... И вот, когда я могу сделать серьезное и существенное дело, которое я, как хозяин, давно задумал, я его и делаю - я возвращаюсь на мой пост, и все мои крестьяне получат ровно! и если они не свиньи, - я оговариваюсь: если только они не свиньи, то они, наверно, теперь поймут, что я для них сделал хорошее, а не дурное, и они благословят меня и отдадут мне долг из нового урожая!
   XXII
   Алымов уехал веселый и вдохновленный насквозь своим монологом, а ввечеру этого же дня к нам приехал из Послова старик крепостной кондитер "бывшей княгини Д*" - очень почтенный человек, обучавшийся своему рукомеслу в Париже. Он желал быть "допущен на очи" к приезжим дамам и в витиевато сложенной речи изложил им, что он "раб своей госпожи, бывшей княгини Д*", и был за границей с покойным князем, и служил "у него при дворе" в Петербурге, а теперь прибыл от своей госпожи, которая "больна мнением": она уже всю зиму не выходит из одной комнаты... в другую переступить боится... а если переступит, то сейчас за беспокоится и говорит: "Я, верно, что-то забыла?.. Скажите мне, что я такое забыла? Боже мой!.. какая я несчастная! Отчего мне никто не хочет напомнить?" А если сделает какое-нибудь распоряжение, то очень странное. "Вот и теперь она прислала меня вам доложить, что от графа пришли в посылке две шкуры от львов, которых он убил, и она желает подарить эти шкуры бедственным людям для их постелей..." Поэтому его госпожа просит тетю и Гильдегарду, если они позволят, привезти к ним эти шкуры, и очень желали бы еще отдать что-нибудь, "что может годиться"... Наши дамы выслушали этот доклад обе вместе, но так как Гильдегарда говорила по-русски очень дурно, то отвечала за себя и за нее тетя Полли.
   Она сказала:
   - Бедным людям может годиться все, что им захотят дать, и даже львиные шкуры годятся, - мы их охотно возьмем и за них очень благодарим, но постилать их мужикам мы не будем.
   - Конечно, сударыня! - с почтительным поклоном отвечал кондитер.
   - Да, мы их отошлем в город и продадим их, а на эти деньги купим что понужнее.
   - Разумеется, сударыня! Как же можно иначе-с! Я это и говорил компаньонке... Львиные шкуры мужикам!.. И много ли это... всего на двух человек... но ведь наша княгиня... оне... больны мнением и, - извините, по-русски я не смел бы сказать о своей госпоже, а скажу по-французски, - оне совсем как perroquet... {Попугай (франц.).} От горя своего в последней разлуке с супругом оне стали совсем в детстве. Если бы вы осчастливили их видеть и сказали бы им, что надо сделать... оне бы рады... И даже, может быть, большие благодеяния могли бы людям сделать... Супругу их мы не можем достаться, потому что он здешних прав не имеет владеть живыми людьми, но мы можем поступить после ее смерти в раздел их дальним родственникам, в жестокие руки... Вы извините меня, что я как раб, и притом смею так говорить; но их племянники и племянницы пишут к их компаньонке и к иерею... и эти им отвечают... Все это на нашу беду!.. Если б госпожа понимала, что можно сделать, - оне бы сделали... Оне теперь двух картофелин в мундирах не докушивают - одну ссылают на подачку бедственным... Я их мнение понимаю: оне алкают добродетели... и не умеют... Оне сказали про вас компаньонке: "Какие это дамы приехали? Говорят, добрые... Ах, когда бы были на свете где-нибудь добрые люди!.. Я даже не верю: говорят эти дамы всюду сами ходят и не боятся... Зачем я так не могу?.." Их ведь так воспитали и... граф (мы их супруга называем для их удовольствия графом - они француз)... граф их робковат, и он им сказал, что надо опасаться голодных людей, - и сам уехал, - и княгиня все боятся и затомили себя в одной комнате в доме... Но если бы кто их посетил, к кому оне, как к вам, расположились своею мечтою...
   И старик вдруг упал на колени, воздел руки вверх и зашептал придыханьем, рыдая:
   - Рабыни господни!.. Умилосердитесь... Разрушьте совет нечестивых!.. Придите!.. Вложите ей мысль... Она ведь добра... Быть может, она завещает отпустить нас на волю!
   А пока он рыдал и это высказывал, тетя и Гильдегарда переслались друг с другом своими говорящими глазами, и ответ их был готов.
   - Он есть тут лешад? - спросила Гильдегарда, касаясь своим пальцем до груди слуги.
   Как квакерша, она никому не говорила "вы" и, не желая говорить "ты" тем, с кем это было неудобно, употребляла местоимения в третьем лице, касаясь при этом рукою того человека, к которому относились ее слова.
   Кондитер был прислан с кучером в рессорной рассыльной тележке, и когда Гильдегарда получила ответ, что есть на чем ехать, - она сейчас же встала и взяла со стола импровизированную шляпу, сшитую ей вчера тетею из серого коленкора.
   Тетя сказала ей одно только слово:
   - Конечно!
   Им было достаточно этого слова, чтобы понять в нем все, что было нужно.
   Но этот день, о котором я рассказываю, приводя к концу мои воспоминания о наших домашних событиях при проводах голодного года, - был днем удивительных сюрпризов.
   XXIII
   Гильдегарда, уехавшая в сумерки, не возвратилась к ночи.
   Для расстояния в четыре или в пять верст, которое отделяло нашу деревушку от богатого села Послова, было довольно времени, чтобы съездить в два конца и иметь достаточно времени для делового разговора или для первого знакомственного визита к избалованной и одичавшей капризнице и недотроге, какою все, и не без основания, считали "бывшую княгиню" Д*, но Гильдегарда не возвращалась.
   Отца это обеспокоило, и он хотел непременно послать за ней свои дрожки в Послов, - даже и maman находила это необходимым, но тетя настойчиво потребовала, чтобы этого не делали.
   Тетя сказала о Гильдегарде:
   - Она без надобности нигде тратить время не станет, а если она находит, что ей там есть дело, то для чего ее отрывать оттуда по нашим соображениям, когда она пошла туда по воле бога?
   Maman было неприятно, что тетя так бесцеремонно думает, будто их туда и сюда посылает бог.
   Она это ей и сказала, конечно с смягчающей шуткой, но та ей ответила совершенно серьезно:
   - Я не возьму моих слов назад: бог действительно посылает туда и сюда всех тех, кто ищет везде исполнить не свою волю, а послужить другим.
   Тетя согласилась только на то, чтобы отец послал верхового проехать до Послова и посмотреть: не случилось ли с Гильдегардой и ее кондитером что-нибудь в дороге? А негласно посланному ведено было как-нибудь разузнать: отчего не возвращается англичанка?
   Посланный скоро возвратился и привез известие, что путники доехали благополучно и что англичанка у госпожи Д* и выходила с ней на балкон. Тетя улыбнулась и сказала:
   - Вот видите: она ее уже выводит на чистый воздух. Утром Гильдегарда вернулась и сказала что-то тете очень тихо, - в ответ на что та покраснела и ответила:
   - Для чего ей это делать? Я сама сейчас к ней поеду. Брат! дай мне лошадь в Послово.
   Такой оборот был неожидан и невероятен: эти две женщины, соперничество которых когда-то было таким непримиримым, что никто не мог думать об их встрече, шли нынче навстречу друг другу и даже спешили одна другую предупредить в этом движении!..
   Для чего это им было нужно?
   Но тетя уехала, и цель ее поездки оставалась загадкою, а прежде, чем она успела вернуться к нам, прискакал сам на себя не похожий Алымов.
   Он был бледен, расстроен и растрепан, его кок упал и повис, галстук сбился набок, и венгерка расстегнута...
   - А что я вам говорил! - начал он, входя в залу и ни с кем не здороваясь.
   Отец посмотрел на него и сказал:
   - Я не помню, что такое вы мне говорили.
   - Я говорил вам вчера... и вашей сестре, что наши люди - это не люди, а это скоты!
   - Ну, хорошо... я этого что-то не помню; но, впрочем, что ж дальше?
   - Моя яровая рожь вся тю-тю!
   - Как?
   - Тю-тю вся до последнего зерна!
   - Но ведь она была у вас под замком?
   - Под большим американским замком, которого невозможно ни отпереть без ключа, ни сбить, не разорив двери.
   - Ну и что же?
   - Просверлили дыры в досках в полу и все выпустили!
   - Когда же это?
   - Почему же я могу это знать! Меня всю зиму не было дома... А Кромсай, подлец, которому я, как вольному человеку, поручал наблюдать и обещал дать ему за это теленка, говорит: "Должно быть, зимой помаленьку цедили". - "А куда же, спрашиваю, они ее дели?" - "Должно быть, говорит, слопали..." Ну, не скоты ли?.. Ведь она, говорю, была вонючая!.. я ее нарочно припоганил! "Так, говорит, поганковатую, верно, и слопали". А чего "верно", когда он сам же, подлец, ее и лопал!
   - Почему же вы это узнали?
   Алымов закашлялся, покраснев, и, вытащив из кармана венгерки мужичью трубку с медной крышкой, швырнул ее на стол и закричал:
   - Смотрите ее!.. Вот почему!.. Это его, подлеца, трубка... Не правда ли? ее под амбаром нашли... Он еще и всю усадьбу сжечь мог. Я их теперь всех, подлецов, разнесу... Я им сказал: "Я прямо поеду к исправнику: и потребую сюда временное отделение земского суда... Пусть вас всех заберут и заморозят!.." А он еще этот Кромсайка... вообразите, дает мне вроде родительского наставления... "Погоди, говорит, ты еще млад человек, тебе еще много веку надо на земле жить да радоваться... а ты себя укорачать хочешь... Это моя трубка, ничего что она моя... У меня ее, брат, украли да тебе подкинули... Это все вороги... народ воровской - шельмы... А ты их не замай... прости... бог с ними... Ты уж того, что пропало, не воротишь, а потерпи - оно само вернее в другой оборот придет... А то укоротят тебе веку..." Вообразите, красным петухом меня пугать стал!. "Спалят, - говорит, - дело суседское: разве какому-нибудь жигуну огонька сунуть долго! У тебя постройка хозяйственная - весь двор в кольце - запылает, и живой не выпрыгнешь". Стращать меня!.. Не правда ли? Но это неправда!.. Я не француз из города Бордо... я не поеду в Африку львов стрелять, а сейчас прямо к губернатору.
   Отец стал его уговаривать и увел к себе в кабинет, потому что в это время возвратилась тетя и отец не хотел ей показывать Алымова, положение которого было и крайне смешно и жалостно.
   Впрочем, на этот раз отец мой имел удачу: он успокоил майора и уговорил его побывать у губернатора, но не сильно жаловаться и лучше простить мужиков, не разыскивая, кто из них "полопал" припоганенную рожь.
   Губернатор дал ему тот же самый совет, которому Алымов и внял, и смилостивился над мужиками, - он "простил их". А за то его бог простил, и пропажа его "возвратилася другим оборотом": дивный урожай, следовавший за голодным сороковым годом, обсеменил его поля самосевом, и Алымов "сжал, где не сеял"
   XXIV
   Свидание же тети Полли с бывшей княгиней Д*, вероятно, имело что-то неудобопередаваемое. Тетя вернулась домой в сумерки, когда все мы, дети, сидели вокруг Гильдегарды Васильевны в отведенной для них комнате. Англичанка показывала сестре моей, как надо делать "куадратный шнурок" на рогульке, и в то же время рассказывала всем нам по-французски "о несчастном Иуде из Кериота". Мы в первый раз слышали, что это был человек, который имел разнообразные свойства: он любил свою родину, любил отеческий обряд и испытывал страх, что все это может погибнуть при перемене понятий, и он сделал ужасное дело, "предав кровь неповинную".
   В это время в комнату вошла тетя Полли и, сказав всем нам общее приветное слово, опустилась на стоявшее в углу кресло.
   - Что же вы замолкли? - сказала она, - продолжайте говорить, о чем вы говорили.
   Гильдегарда Васильевна мельком взглянула на нее, и продолжала об Иуде, и закончила, что если бы он был без чувств, то он бы не убил себя, а жил бы, как живут многие, погубивши другого.
   Тетя прошептала:
   - Правда.
   Англичанка спустила паузу и сказала:
   - Ты довольна собой или нет?
   Тетя Полли хрустнула пальцами руки и отвечала:
   - Не знаю, но... она так трогательна, она переносит на меня такие чувства, что мне хочется плакать.
   В голосе у нее в самом деле звучали слезы. Англичанка опять дала паузу и потом тихо сказала:
   - Титания...
   Но тетя перебила скороговоркою:
   - Ах, конечно, конечно!.. Титания, дорассветная Титания, которая еще не видит, что она впотьмах целовала... осла!..
   - Я этого не сказала, - заметила, смутясь, Гильдегарда.
   - Ничего, мой друг! Ничего! я знаю, что ты не хочешь, чтобы я "предавалась воспоминаниям", ну и карай меня!
   Тетя ласково кинула на плечи англичанке свои руки и сказала:
   - Ты Петр, и это значит: "камень"; и ты блаженна, - но прости нас грешных!
   И она, кажется, хотела спуститься и стать на колени, только Гильдегарда успела схватить ее под плечи и воскликнула:
   - Полли! Полли! Неужели я тебя оскорбила?!
   - Нет, - отвечала тетя, - мне просто... хочется плакать.
   Они обнялись, и тетя два раза всхлипнула, потом утерла слезы и, улыбнувшись, сказала:
   - Вот когда аминь!
   Свидание это имело также и другие разнообразные добрые последствия, из числа которых два были очень замечательны. Первое состояло в том, что больных в нашей местности с этих пор уже не приходилось более класть на кострике в холодной риге, потому что "бывшая княгиня" построила "для всей местности" прекрасную больницу и обеспечила ее "на вечные времена" достаточным содержанием; и второе: слезы кондитера, рыдавшего и воздымавшего руки к "рабыням господним", были отерты: в Поелове было написано завещание, дававшее после смерти Д* "всем волю".
   Это было величайшее событие во всей губернии, которая такого примера даже немножко испугалась.
   А кроме того, в день отъезда от нас тети и Гильдегарды, "бывшая" Д* сама приехала к нам, чтобы еще раз видеть обеих этих женщин.
   Я ее помню, эту "Титанию", - какая она была "нетленная и жалкая": вся в лиловом бархатном капоте на мягчайшем мехе шеншела, - дробненькая, миниатюрная, с крошечными руками, но припухлая, и на всех смотрела с каким-то страхом и недоверием. Ее лицо имело выражение совы, которую вдруг осветило солнце: ей было и неприятно и больно, и в то же время она чувствовала, что не может теперь сморгнуть в сторону.
   Мне показалось, что вот это и есть он сам - воплощенный голод ума, сердца, чувств и всех понятий.
   Тете некогда было с нею теперь заниматься, потому что, узнав об их отъезде, пришло множество больных, и все ожидали у балкона, на котором тетя и Гильдегарда их осматривали, обмывали и, где было необходимо, - делали проколы и надрезы.
   "Бывшую" Д* посадили в кресло на этом же балконе, Она сама не хотела отсюда удалиться и смотрела с величайшим вниманием на все, что делала тетя, и, наконец, даже сама захотела принять хоть какое-нибудь непосредственное участие и сказать человеку хоть теплое слово.
   К этому и представился повод в том случае, который особенно поразил внимание ее голодного ума.
   В числе женщин, пришедших с больными детьми стояла баба неопределенных лет, худая, с почерневшей кожей; она была беременна и имела при себе трех детей, из которых двое тянулись за материну юбку, а третье беспомощно пищало у ее изможденной груди.
   У всех детей лица были в красных отметках наружной болезни, которую в крестьянстве называют "огник",
   Это поразило даму, и она устремила на бабу пристальный взор и, не умея соразмерять голоса, сказала ей строго:
   - Это зачем столько?!
   - Что, матушка?
   - Зачем столько... детей?
   - Да ведь как же мне быть-то? замужем я... сударынька!
   - Ну и что же такое!.. И я замужем... Детей нет.
   - Ваше дело иное, сударынька...
   - Отчего дело иное? Пустяки!
   - Как пустяки, болезная: вы живете в таких-то широких хоромах... Накось какое место... займаете... простор вам... разойдетесь и не сустретитесь; а у нас избы тесные, все мы вместях да вместях...
   - Ну и не надо!
   - Да и не надо, а приключается.
   Тут сразу и баба и дама остановились, и тетя расхохоталась, а Гильдегарда сконфузилась. Тогда и "бывшая" Д* что-то поняла и, осмотрев бабу в лорнет, проговорила:
   - Saves-vous: elle est maigre, mais... {Знаете: она тощая, но... (франц.).} Дама вдруг вздрогнула, несколько раз перекрестилась и прошептала:
   - Retire-toi, Satan! {Отойди, сатана! (франц.).}
   XXV
   Прощаясь с тетей, дама еще выкинула претрогательную штуку, которая была бы в состоянии очень сконфузить тетю, если бы та не была находчива.
   Когда тетя простилась и с этою дамою и со всеми нами, и перецеловала всех окружавших ее дворовых женщин и горничных девушек, и уже занесла ногу на спускную ступеньку коляски, - "бывшая" Д* ринулась к ней, как дитя к страстно любимой няньке, и закричала:
   - Arretez! Arretez! {Остановитесь! Остановитесь! (франц.).}
   - Что вам угодно, princesse? {Княгиня (франц.).}
   - Вот именно... вот и об этом... Если можно... я могу буду вам это отдать?
   Она держала вынутый из кармана капота конверт.
   - Что это такое?
   - Мой testament... {Завещание (франц.).} я всех на волю.
   - Ах, это надо послать в опекунский совет!
   - Да, вот уж это именно вы... Я боюсь сделать именно так, как не надо. Тетя взяла конверт.
   - И еще... мне скажите, - проговорила и запнулась Д*: - что я могу буду или нет к вам написать?
   - Пожалуйста!
   - И вы мне будет писать ответ!
   - Непременно!
   - Тогда... еще одно... Я могу буду вас попросить...
   - Все, что угодно.
   - Не пишите мне princesse, а... напишите мне...
   - Просто ваше имя?
   - Нет!.. напишите мне просто: ты! Тете, вероятно, показалось, что она ослышалась, и она недоумело и тихо спросила:
   - Что?
   А та ей робко и краснея прошептала:
   - "Ты"! я хочу: "ты"!
   Тогда тетя вдруг вся вспыхнула, нагнулась к ней, поцеловала ее и сказала ей твердо и громко:
   - Хорошо: я тебе напишу "ты" и буду о тебе думать с любовью, которой "ты" стоишь.
   Тут и произошло для финала нечто смутившее тетю, потому что бывшая ее соперница и "бывшая" Д* вдруг сжала в своих руках и поцеловала ее руку!..