Дон-Кихот отвечал согласием. Ему это внимание, как видно, понравилось, и он на другой же день крикнул: "Зинобей!" и явился в Протозаново.
   Сойдясь лицом к лицу с бабушкой, они оба, кажется, были друг другом немножко поражены и долго молчали. Бабушка, однако, первая перервала эту паузу и сказала:
   - Вот ты какой!
   - Да, - отвечал Рогожин, - вот этакой, я весь тут.
   - Не грузен; а все воюешь.
   - Да, на соколе мяса немного, на тетере его больше бывает.
   - Это ты что же... меня, что ли, тетерей зовешь?
   - Нет, я это просто так, к слову.
   - Просто к слову, так садись до обеда и скажи мне, пожалуй, что такая за притча, что я тебя ни разу не видала. Столько времени здесь живу и, кажется, всех у себя перевидела, а тебя не видала. Слышу ото всех, что живет воин галицкий, то тут, то там является защитником, а за меня, за вдову, ни разу и заступиться не приехал... Иль чем прогневала? Так в чем застал, в том и суди.
   - Что мне судить? - коротко ответил Рогожин, - дела не было, так оттого и не ехал.
   - А так без дела разве нельзя, или грех по-соседски повидаться?
   - Да что же... по-соседски... Какие мы соседи? Я бедный дворянин, а вы богатая княгиня, совсем не пара, и я не знал, как вы это примете, - а я горд.
   - Господи мой! да довольно того - сосед и дворянин, а ты еще с достоинством носишь свое звание, чего же еще нужно?
   - Да, я дворянин как надо, меня перервать можно, а вывернуть нельзя.
   - Молодец!
   Они подружились, и когда гость уезжал, княгиня у него осведомилась:
   - Ты ведь женат?
   - Женат.
   - Так не обидься, пожалуйста, я тебе в бричку сослала шелковый отрез на платье... Не тебе, понимаешь, а жене твоей... на память и в благодарность, что пешком шла, когда ты мне трубача привез, - добавила княгиня, видя, что гость начал как-то необыкновенно отдуваться и хлопать себя пальцем по левой ноздре.
   - Гм! жене... Ну, пускай так будет этот раз на память! - позволил Дон-Кихот, - но только... вперед этого больше не надо.
   И он потом, сделавшись коротким и близким приятелем в доме княгини, никогда не принял себе от нее ничего, ни в виде займа, ни в виде подарка. Как с ним ни хитрили, чтоб обновить его костюм или помочь упряжной сбруишкой, - не решались ни к чему приступить, потому что чувствовали, что его взаправду скорее перервешь, чем вывернешь. От бабушки принимали пособие все, но Дон-Кихот никогда и ничего решительно, и княгиня высоко ценила в нем эту черту.
   - Тут уже не по грамоте, а на деле дворянин, - говорила она своим близким, - богат как церковная мышь, есть нечего, а в мучной амбар салом не сманишь: "перервешь, а не выворотишь".
   Эти слова Рогожина в присловье пошли, а сам он тут свою кличку получил. Бабушка сказала ему:
   - Какой ты Доримедонт Рогожин, ты Дон-Кихот Рогожин!
   А он отвечал:
   - Я бы счастлив был, но только не в том месте родился.
   Прозвание ему, однако, нравилось.
   Но вместе с тем с этой же своей поездки к бабушке Дон-Кихот сразу махнул рукой на свою семейную жизнь.
   - Его точно песья муха у меня укусила, - рассказывала бабушка, - так от меня и побежал на своих одрах странствовать и подарок мой жене насилу к Рождеству привез. И где он в это время был? - нечего не известно. Слышали только, что там чиновник но дороге встречный обоз в грязь гнал, на него кто-то налетел, накричал, кнутом нахлестал и уехал... По рассказам соображаем - это наш Дон-Кихот: там офицера на ярмарке проучил; там жадного попа прибил; тут злую помещицу в мешке в поле вывез - все Дон-Кихот, все он, наш сокол без мяса. К концу года, гляжу, ко мне и возвращается "Дома, говорит, день пробыл и жене гостинец отдал, а жить мне у себя нельзя: полиция ищет, под суд берут".
   О доме своем он и не имел никаких забот: всем хозяйством правила "барыня Аксютка"; она продавала заезжим прасолам овец и яловиц, пеньку, холст и посконь и запивала с ними продажные сделки чайком "с подливочкой", и в той приятной жизни полнела и была счастлива.
   Впрочем, о "барыне Аксютке" знали очень мало и никогда о ней в бабушкином обществе не говорили и Дон-Кихота о ней не спрашивали, за что он, вероятно, и был очень благодарен.
   Бабушка находила в Рогожине очень много прекрасного и, разумеется, приобщила его к своей коллекции, но в обстоятельства его семейной жизни не входила. Она знала только одно, что он "женат глупо", и больше ничего знать не хотела.
   Время свое Доримедонт Васильич препровождал самым странным и невозможным образом когда ему не угрожал суд, он исчезал на своих одрах и где-то странствовал и потом вдруг как снег на голову являлся в Протозаново.
   Бабушка знала, что это значит, и обыкновенно всегда встречала его одним вопросом:
   - Что, батюшка мой, верно опять победил какого-нибудь врага?
   - Ну так что ж! - отвечал односложно Дон-Кихот.
   - Ничего: тебе, добру молодцу, исполать, и полезай теперь скорей на полать да получше прячься.
   - А меня здесь не заметят?
   - Ну, где тебя заметить, ты все равно что нос на жидовской роже незаметен.
   Рогожин успокоивался и жил во флигелях у княгини, ночуя нередко в одной комнате с исправником и сидя с ним рядом за обеденным столом.
   Времена и нравы теперь так переменились, что это многим, вероятно, покажется совершенно невероятным, но это было именно так, как я рассказываю. В дом княгини Варвары Никаноровны нельзя было приехать с выемкой Выборному исправнику, да и никому другому, ничто подобное никогда и в голову не могло прийти. Благодаря такому сочетанию обстоятельств Дон-Кихот преспокойно жил в Протозанове и в долгие зимние вечера служил бабушкиному обществу интересною книгой. Он развлекал всех своими рассказами, имевшими всегда своим предметом рыцарское благородство и носившими на себе особый отпечаток его взглядов и суждений. Рогожин не любил ничего говорить о себе и, вероятно, считал себя мелочью, но он, например, живообразно повествовал о честности князя Федора Юрьича Ромодановского, как тот страшные богатства царя Алексея Михайловича, о которых никто не знал, спрятал и потом, во время турецкой войны, Петру отдал; как князю Ивану Андреевичу Хованскому-Тарарую с сыном головы рубили в Воздвиженском; как у князя Василия Голицына роскошь шла до того, что дворец был медью крыт, а червонцы и серебро в погребах были ссыпаны, а потом родной внук его, Михайло Алексеич, при Анне Ивановне шутом состоял, за ее собакой ходил и за то при Белгородском мире тремя тысячами жалован, и в посмеяние "Квасником" звался, и свадьба его с Авдотьей-калмычкой в Ледяном доме справлялась... Как Салтыковы ополячились; как Василий Нарышкин с артиллериею и пехотою богача Сибирякова дом осадил и силою у него пять тысяч рублей вымогнул, а потом в том же дому у него без совести бражничал. А князь Иван Васильевич Одоевский даже со столов при карточной игре у Разумовского деньги воровал.
   Все гости слушали эти рассказы, и словно переживали все, что излагал пред ними Рогожин, и "страхом огораживались" от ужасавшего их захудания рода, которое, вероятно, и тогда уже предвиделось.
   По крайней мере бабушка, по своей безбоязненности смотреть вперед, и тогда уже об этом говорила.
   Все это были беседы бесконечные, но не бесплодные, и в них коротались дни, а когда Дон-Кихот вдруг исчезал, эти живые беседы обрывались, и тогда все чувствовали живой недостаток в Рогожине. Возвращался он, и с ним в Протозаново возвращалось веселье. Приезжал ли он избитый и израненный, что с ним случалось нередко, он все равно нимало не изменялся и точно так же читал на память повесть чьего-нибудь славного дворянского рода и пугал других захуданием или декламировал что-нибудь из рыцарских баллад, которых много знал на память.
   В то время, когда бабушка ожидала к себе петербургского графа Функендорфа, Рогожин находился налицо в Протозанове: он только что возвратился откуда-то после жестокой битвы, в которой потерял глаз.
   - Батюшка мой, как тебя обработали! - произнесла, увидав его, бабушка. - Ты ведь теперь кривой останешься?
   - Да ничего... один глаз целый остался, - отвечал Рогожин и больше ничего не рассказывал; но люди через Зинку разузнали, что было побоище страшное, что Дон-Кихот где-то далеко "с целым народом дрался".
   Вся история, сколько помню, состояла в том, что где-то на дороге у какой-то дамы в карете сломалось дышло, мужики за это деревцо запросили двадцать рублей и без того не выпускали барыню вон из деревни. Дон-Кихот попал на эту историю и сначала держал к мужикам внушительную речь, а потом, видя бессилие слов, вскочил в свой тарантас и закричал:
   - Зинобей! Зинка бей! бей! бей! Зинобей!
   Зинка подобрал вожжи и в свою очередь завизжал:
   - Эх вы, караси! ну-ка-си! помахивай-ка-си!
   И одры разлетелись, сделали с горы круг; за ними закурило и замело облако пыли, и в этом облаке, стоя на ногах посреди тарантаса, явился Рогожин в своей куртке, с развевающимся по ветру широким монашеским плащом. Все это как воздушный корабль врезалось - и тут и гик, и свист, и крик "бей", и хлопанье кнута, и, одним словом, истребление народов!
   Люди сидевшей в карете дамы, воспользовавшись этою сумятицею, скорее по лошадям, и ускакали, а мужики вдруг сообразили, что Дон-Кихот один, а их много, и приняли его в переделку. Обоих путников страшно избили, и они, по показанию Зинки, три дня валялись возле речки на лугу за горою. Пансо был избит совершенно понапрасну: слушая призыв "бей! Зинка бей!", он все-таки никогда никого не бил и в этом деле тоже оставался ни пред кем не повинным. Мужики этого ничего не разбирали, и от них досталось даже и коням Дон-Кихота, которых изувечили, и тарантасу, в котором изломали колесо и украли из него железный шкворень.
   Несчастные бог весть как собрались с силами, вымыли у реки опустевшую орбиту выбитого глаза Дон-Кихота, подвязали изорванные мочалы упряжи и на трех колесах, при содействии деревянного шкворня, дотащились до Протозанова, где в незаметности остались ожидать, не станут ли их разыскивать.
   Мужики, с которыми происходил этот последний бой, были, однако, не из сутяжливых: они, покончив дело своею расправой, ничего более не искали, и Дон-Кихот, успокоясь на этот счет и поправясь в силах и здоровье, теперь опять уже расправлял свои крылья и, нося руки фертом, водил во все стороны носом по воздуху, чтобы почуять; не несет ли откуда-нибудь обидою, за которую ему с кем-нибудь надо переведаться.
   В это-то самое время у бабушкиного крыльца и застучали колеса кареты петербургского графа.
   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
   Княгиня обедала по-деревенски, довольно рано, в два часа. Не изменяя для архиерея своего места в церкви, она, разумеется, не нарушала и порядков своего дома ни для какого гостя. Званый гость ожидался сверх положения четверть часа, и если он в течение этой четверти часа не приезжал, то стол начинался. Гость, опоздавший и приехавший во время обеда, имел неудовольствие получать все блюда с начала и видеть, как все ради его одного сидят и ожидают, пока он вступит в очередь. Это было ему наказание за неаккуратность.
   Губернатору и графу Функендорфу угрожало то же самое: в зале пробило уже два часа, а они еще не жаловали. Обладавшие аппетитом гости напрасно похаживали около окон и посматривали на открытую дорогу, на которой должен был показаться экипаж, - однако его не было. Проходила уже и отсроченная четверть часа, и княгиня готовилась привстать и подать руку Рогожину, который имел привилегию водить бабушку к столу, как вдруг кто-то крикнул: "Едут!"
   Все сунулись к окнам, разумеется все, кроме княгини; бабушка, конечно, не тронулась; она сидела в углу дивана за круглым столом и удержала при себе Марью Николаевну. Любопытство княгини ограничивалось только тем, что она со своего места спросила глядевших в окно:
   - Как они?
   Ей отвечали:
   - В четвероместной карте, ваше сиятельство.
   - Гм... в четвероместной?
   - Да-с, четвероместной, ваше сиятельство.
   - Гм... Патрикей, слышишь! сообрази сервиз.
   Патрикей поклонился и вышел прибавить сервиза; а в это время с наблюдательного поста, откуда видно было, как приезжие высаживались, подан голос, что приезжих только трое, а не четверо, и все мужчины.
   - Кто же третий?.. молодой кто-нибудь... Верно, секретарек при нем?
   - Нет-с, не секретарек, а это... это Иван Петрович Павлыганьев.
   Бабушка наморщила лоб и переспросила:
   - Кто-о?
   - Павлыганьев!.. предводитель Павлыганьев!
   - Быть этого не может!
   - Он-с.
   - Кто же у них на передней лавке сидел?
   - Да он и сидел, - отвечал Дон-Кихот.
   - Что ты, батюшка, вздор говоришь.
   - Нет-с, не вздор, я сам видел, как карету открыли!
   И Рогожин круто повернулся на каблуке и, сделав княгине гримасу и укоризненный жест рукою, прошипел с пеной у рта:
   - А это всё вы-с!
   - Ну, оставь это покамест, - отвечала бабушка, но Дон-Кихот был не в расположении оставлять и настойчиво продолжал:
   - Вы его советовали выбрать!
   - Доримедонт Васильич, умилосердись же, ради бога, оставь! Я, так и я: ведь не прежде холмов я создана и могу ошибаться, но не время теперь об этом говорить, когда люди входят.
   Они действительно входили. В зале уже слышались шаги и сухой, немножко недовольный кашель, очевидно исходивший от лица, которому желалось бы, чтоб его встретили.
   Дьяконица Марья Николаевна уже начала приседать и подпрыгивать, а бабушка с Дон-Кихотом перекинулась последними летучими фразами.
   Она шептала:
   - Бога ради, оставь!
   А он отвечал:
   - Ну уже это извините-с: не покорюсь!
   - Прошу тебя, Доримедонт Васильич! - и бабушка, не докончив последней фразы, перевела глаза с Дон-Кихота на двери, в которые входили гусем: губернатор, за ним высокий, плотно выбритый бело-розовый граф, с орденскою звездой на фраке, и за ним опять последним Павлыганьев.
   При появлении этой добродушной толстой фигуры Дон-Кихот громко щелкнул каблуками и повернулся к нему спиной... Бабушка теперь уже не могла усмирять расходившегося дворянина: она выслушивала, как губернатор репрезентовал ей заезжего гостя и потом как сам гость, на особом французском наречии, на котором говорят немцы, сказал княгине очень хитро обдуманное приветствие с комплиментами ее уму, сердцу и значению.
   Все это было не в ее вкусе, но она смолчала и пригласила гостей присесть на минуту, а потом сейчас же почти встала и, подав руку графу, отправилась к столу.
   В этой спешности проминули все опасности со стороны Марьи Николаевны, которая по этому случаю была очень счастлива и, подхватив под руку Дон-Кихота, просила его:
   - Батюшка Доримедонт Васильич, усади ты меня, голубчик, так, чтобы меня не видно было, если он по-французски заговорит... А то я, ей-богу, со страху "вуй" {да (франц. - oui)} отвечу.
   - Не бойтесь! - отвечал Рогожин, становясь с Марьей Николаевной в самую последнюю пару, и, усадив ее за столом ниже большой соли и заслонив своим локтем, добавил ей:
   - Но если непременно захотите по-французски отвечать, то не забудьте, что надо сказать не просто "вуй", а "вуй, мусье".
   - Это я выговорю, - ответила, успокоясь, Марья Николаевна; но только оказалось, что все ее беспокойство было совсем напрасно: граф был сильно занят разговором с княгинею, которая его слушала с очевидным вниманием и, по-видимому, не обращала ни на что более внимания. Но это только так казалось, потому что когда Рогожин спросил предводителя: не было ли ему беспокойно ехать в карете на передней лавочке, а тот ему ответил, что это случилось по необходимости, потому что его экипаж дорогою сломался, то княгиня послала Дон-Кихоту взгляд, который тот должен был понять как укоризну за свое скорое суждение.
   Обед кончился благополучно: гость был разговорчив; бабушка внимательно его слушала. В словах его для княгини было много любопытного, она опознавала по ним знамения времени и духа общества в столице, в которую снаряжалась. Вопросами дня тогда был чугуевский бунт: казаки не хотели быть уланами и на все делаемые им убеждения отвечали, что они "воле правительства подчиняются, но своего желания не имеют". Из этого был сделан бунт. Газет тогда по деревням мало получали, но о чугуевском деле в Протозанове знали по слухам, и когда были новые слухи, ими особенно интересовались. Граф же был близок к источникам всех новостей и рассказал об ужасах усмирения, но не так подробно, как знал об этом Рогожин и как он рассказал уже ранее. Бабушка это заметила и, почесав своим белым пальцем левую бровь, молвила:
   - Мы как-то немножко иначе про это слышали.
   - А как же вы слышали?
   Княгиня посмотрела из-под руки на Дон-Кихота и мягко проговорила:
   - Говорят, Аракчеев с Клейнмихелем из Харькова совсем без сердец прикатили...
   - Знаете, ваше сиятельство... здесь нельзя было спрашивать сердце!
   - Спрашивать сердце всегда и везде должно.
   - Это как судить...
   - Как судить?.. помилуйте: сорок гробов перед экзекуциею на площади было поставлено... Разве это в христианской земле так можно?
   Граф молчал.
   - А скажите: правда ли, будто одна казачка, у которой двух сыновей насмерть засекли...
   - Подвела внучат?
   - Да, будто она еще подвела внучат?
   - Правда; ужасное упорство!
   - И так им и сказала: "Учитесь, хлопцы, умирать как ваши батьки"?
   - Этими самыми словами.
   - И ее взяли?
   - Вероятно.
   - А что с нею сделали?
   - Этого, право, не знаю.
   Бабушка задумалась и потом вздохнула и, во всю грудь положив на себя широкий крест, произнесла:
   Граф, по-видимому, удивлялся: молитвенное воззвание княгини его смущало: он, очевидно, недоумевал, коего духа эта странная вдовица; а она продолжала:
   - Грустно это, граф... Безбожное дело сделалось! люди были верные, семь лет назад все на видную смерть шли. Не избыть срама тем, кем не по истине это дело государю представлено.
   - Сам граф представлял.
   - Аракчеева не сужу, но опасаюсь, что чрез это неблагодарностью родину клепать станут, а чрез то верных род ослабеет, а лицемерные искательства возвысятся. Хотелось бы хвалить тех, кто, у престола стоя, правду говорить не разучился.
   Графу это показалось положительно грубым и неуместным, и он, отведя княгиню из-за стола на ее обычное место в гостиной, хотел дать этому разговору другое направление. Он указал, что истинной верности, как хочет княгиня, можно ждать только от родовой аристократии.
   Бабушку это кольнуло: она терпеть не могла этого новомодного тогда у нас слова, под которым, по ее своеобразным понятиям, пробирался в русское общество самый пустой и вредный вздор, в целях достижения которого затевали майораты.
   - Что это за аристократия? Где эта аристократия? Никакой этой пустой затеи у нас в России не было и нет, да и быть не должно.
   - Почему же вы так говорите? - спросил несколько сконфуженный граф.
   - Говорю так потому, что так думаю, а думаю так потому, что на свою русскую природу надеюсь, ибо доброю ее почитаю и знаю, что русский человек никогда того не захочет, чтобы всех детей для одного заделить. Петр Первый этого желал и не достиг - будто как сам бог этому противился: кто заведет майорат, глядишь, и род вымирает; ясно господь глаголет: сие ему неугодное и нам не нужно. У нас есть знать, именитые роды, от знатных дел и услуг предков государству прославившиеся; вот это помнить надо, а у нас родовое-то все с Петра раскрадено да в посмех дано. Дворянство через то страдает, что прибыльщики да компанейщики не за заслуги в дворяне попадать стали, а за прислужничество; старая же знать, мало честь соблюдая, с ними мешалась. Толстой, да Меншиков, да Шафиров всем путь показали к барышничеству. Меншикову да Шафирову это не диво - оба выскочки, а Толстому стыд. Да и сам Таврический через подставных людей в откупах участвовал, а Соловой уже и прямо открыто в это дело сунулся, да за собой повел и Юрия Долгорукого и Гагарина с Куракиным. Не погнушались заодно идти с Походяшевыми, Хлюстиными, Ворожейкиными да Кондолинцевыми. И довели дело до такой наглости, что через них купец Курчанинов дерзнул правительству предложение сделать пятьдесят миллионов прирастить, чтоб ему бороды на откуп дали. Позье бриллиантщик всем, кто к нему цугом приезжал, отказывал, потому что брали, да и не платили; а Иван Васильич, князь Одоевский, тайный советник был и вотчинной коллегии президент, а до того замотался, что всех крестьян продал: крепостных музыкантов играть по дворам посылал и тем жил, а потом и этих своих кормильцев продал да стал с карточных столов деньги красть... Не раз бит... Рюриков-то потомок: помилуйте, какую отсель теперь аристократию выводить! Нет, нам эта багатель не к прибыли: нам надо помнить, что горе тому, у кого имя важнее дел его...
   - Во всяком случае, - заметил граф, - как ни плохи иные отдельные лица, а поместное дворянство все-таки вечная сила...
   - Нет, не вечная, - отвечала княгиня. - Что тут вечного: зрячий да слабый на слепого да сильного сел, да и едет. Наше крепостное владение - это слепой безногого возит. Это не вечно так будет: слепой прозрит, а зрячий совсем расслабнет, если раньше на своих ногах идти не научится... Говорят, будто правнук Головина хочет свое имение Воротынец в лотерею разыгрывать?
   - Это верно.
   - Господи боже мой!.. Этакого срама на Руси еще не было... Пять тысяч живых людей в лотерею пустить!
   Граф уже глядел на пессимистку скучным и утомленным взглядом и, не зная, куда с ней далее повернуть, молвил:
   - Вы мнительны, княгиня: в России есть прекрасные дворяне!
   - Есть, - отвечала бабушка, - и я сама имею счастие многих знать с духом и с благородным сердцем, но только все они вроссыпь приходят... Склейки нет, без призвания к делу наша дворянская сила в пустоцвет идет, а заботливые люди чудаками кажутся. Вон у меня человека видите... вон тот, что у окна с предводителем стоит разговаривает... Рогожин, бедный дворянин, весьма замечательный.
   - Это вон тот... рыжий, кривой, в куртке?
   - Да; это у него костюм такой... Он весь оригинальный: сам золотой, а глаза были изумрудные, - теперь один остался, но он очень благороден и в чудака обратился.
   - Как он худ, точно meurt de faim {умирает с голода (франц.)}.
   - Да, все с ним бывает, - отвечала бабушка, - он и голодает подчас и в горах, вертепах и в пропастях скрывается, а все в себе настоящий благородный дух бережет. Это, что я вам о захудавшей нашей знати сказала, я себе не приписываю: это я все от него знаю. Это он всё нам все эти сказания проповедует... Стыдит нас.
   - С какою же целию он все это рассказывает?
   - Всё заботится, чтобы "дух благородства поддержать от захудания". Надеется, видно! Я ведь вам самую малую часть его слов привела, а он ужасно много знает.
   Я его так и называю свиток. Он скручен весь, а если его раскатать, то я и не знаю, как он обширен будет! Мне кажется, один своим благородством удивить свет может. Все в нем писано: и великие дела для возбуждения духа, и позорное слово для угрожения, и мои беззакония тоже в нем заключаются.
   - Ваши беззакония! - произнес с улыбкой граф. - Это интересно: я думаю, это белая строка в свитке.
   - Не скажите. Ведь я его постоянно прячу и от властей скрываю... это беззаконие.
   Граф полюбопытствовал, как и отчего княгиня укрывает Дон-Кихота, а бабушка ему все это рассказала и тем до того оживила беседу, что граф начал смеяться, и шутить, и повторять рогожинское присловье: "перервать можно, а вывернуть нельзя".
   - Да вам не угодно ли с ним немножко сблизиться и поговорить? Он очень интересен, - проговорила княгиня и, получив от графа звук вроде и да и нет, возвысила голос и позвала:
   - Доримедонт Васильич! смею тебя побеспокоить на минутку?
   Рогожин бросил предводителя и, подойдя к княгине, щелкнул, по своему обычаю, каблуком и уставил на нее свой изумрудный глаз.
   - Вот, друг мой, граф желает с вами познакомиться, - и, обратясь затем к графу, она добавила: - имею честь представить вашему сиятельству, Доримедонт Васильич Рогожин, и добрый и честный дворянин, каких...
   Но, не договорив этого слова, княгиня вдруг побледнела и сдвинула брови, заметив, что граф подал Рогожину два пальца.
   Она была обижена за Рогожина и боялась, что тог вспылит; но Рогожин ее успокоил:
   - Не обижайтесь, княгиня, - сказал он, - я бедный человек, мне его ни одного пальца не нужно. Пусть Павлыганьеву целую руку даст, тот его в собрание на обед позовет. Поезжайте, граф, меня там не будет.
   Этой непредвиденной сцены никто не умел передать во всех подробностях, и я передаю ее вкратце. Знаю только, что все это случилось так, как никто не хотел и не думал. Граф действительно ехал с тем, чтобы проследить тропу к бабушкиному сердцу и состоянию; чутье княгини не ошибалось: он хотел искать ее руки; конечно, желал быть вежлив, но меж тем неожиданно обидел Рогожина и сам обиделся. Княгиня, считая графа случайным посетителем, всемерно решилась при нем себя сдерживать, чтобы не нажить врага для своей местности, и между тем не сдержалась; Рогожин тоже сделал то, чего совсем не ожидал: он хотел терзать предводителя и, отозванный бабушкой от этой работы, сорвал все зло на графе.
   Словом, тут надо всеми было какое-то одержание: точно какой-то дух бурен слетел и все возмутил и все перепутал, так что никто в своем поведении не узнавал своих планов и намерений. Все до того перебуровилось, что предводитель, для которого был подан особый дормез, бросил туда одну шинель, а сам опять сел на передней лавочке, и когда граф говорил: "Это нельзя; это невозможная женщина!", то предводитель с губернатором наперерыв отвечали:
   - Мы очень рады, что вы сами ее изволили видеть.
   Граф тем развлек тяжесть мыслей, что стал выспрашивать губернатора насчет этого "бродяги с зеленым глазом", который так дерзко с ним обошелся. Что касается княгини, то за нее граф еще не знал, как взяться. Он имел на нее планы, при которых вредить ей не было для него выгодно: довольно было дать ей почувствовать, что сила не на ее стороне, но это гораздо благонадежнее было сделать не здесь, где она вокруг обросла на родных пажитях, а там, в Петербурге, где за ней стать будет некому.