Делать было нечего; Варвара собрала дружков, оправила голову замерзшему Гришке, и с церемониею повели молодых за брачный стол есть когута жареного и пшенную кашу с коровьим маслом.
   Невесело шли поздравления. Гости поздравляли заикаясь и не договаривая приличных случаю двусмысленных острот и обычных прибауток. Прокудин шептал что-то Костику на ухо, а тот, едва понимая пятое слово, вскрикивал: "Не может быть! Эшь она! гади я ее!" Алена толкнула мужа и твердила ему: "Полно срамничать-то, озорник! Полно сестру-то хаить, - ты глянь на нее, какая она: краше в гроб кладут". Настя сидела за масленой кашей и жареным когутом и ни к чему не прикасалась. Она нисколько не изменилась и смотрела тем же равнодушно убитым взглядом, каким глядела час тому назад, когда ее еще сваха Варвара не выводила из-за стола в пуньку. Григорий как-то совсем осовел: он и перезяб, и спать ему хотелось, и он зевал и жался. Сваха Варвара хлопотала около молодых, потчевала их, а сама трещала и, как сорока, оборачивалась на все стороны. Григорий выпил стаканов шесть браги, а Настя и полстакана не могла выпить, потому что брага была хмельная, разымчивая. У нас в такую брагу пенного вина подбавляют, и человек от нее скоро дуреет; а свашенька Варвара поусердствовала для молодых и, отняв для них браги в особый кубан, еще влила туда добрую долю пенника. Никак не могла пить Настя этой браги, с души ее она мутила. Без привычки таки этой браги, сыченой с пенником или с простой полугарной водкой, никак нельзя пить: и не вкусна она, а запах в ней делается отвратительный, и голова вдруг разболевается. А мужики охотно портят вкусную хлебную брагу винной подмесью, потому что с подмесью она крепче, "сногсшибательнее".
   Григорий выпил шестой стакан браги, словно развеселился и стал все засовывать руку за спину жене, стараясь ее как бы обнять; но смелости у него на это недоставало, и рука в половине своего эротического движения падала на лавку сзади Насти. Выпил Григорий еще два стакана, смелее целуясь с женою за каждым "горько"; сваха объявила, что "молодой княгине пора упокой принять", и опять с известными церемониями уложила Настю в ее холодной супружеской спальне. Потом взяла Григорья в чулан в сенях; долго ему говорила и то и се, "ты, - говорит, - дурак сопатый! Чего ты на нее смотришь? Ведь это не про господ, а про свой расход. Другой бы на твоем месте досе... Да где тебе, дуриле лопоухому!"
   - Чего ты ругаешься-то? - гнусил Григорий. - Ты до время не ругайся. Я тебе говорю, не ругайся. Мы свое дело понимаем.
   - То-то! - значительно сказала сваха и, заставив молодого выпить стакан водки, повела его к Насте. В пуньке она опять налила водки и поднесла Насте, но Настя отпросилась от угощенья, а Григорий, совсем уже опьяневший, еще выпил. Сваха тоже выпила и, взяв штоф под мышку, вышла с фонарем вон и затворила за собою пуньку.
   - Настасья! а Настасья! - гнусил Григорий, хватая рукою по кровати.
   - Что? - тихо, но нетерпеливо спросила Настасья.
   - Ты тута? Настя молчала.
   - Тута ты, Настасья? - опять спросил молодой.
   - Да тута, тута! Где ж бы я поделась?
   - То-то, - проговорил молодой.
   А Насте крепко-крепко хотелось не быть теперь тута. Да, говорят у нас, во-первых: "Не так живи, как хочется, а так, как бог велит", а во-вторых, говорят: "Жена человеку всякому богом назначена, еже бог сопряже человек да не разлучает".
   Всю эту ночь у Прокудиных пили да гуляли, и поснули, где кто ткнулся, где кому попало.
   Утром раньше всех к Прокудиным пришла сваха Варвара.
   - Что, как молодые? - спросила.
   - Ничего, спят.
   - Ну, нехай их поспят еще.
   Опохмелились, закусили и лясы поточили. Пришли дружки, кое-кто из родных, опять выпили, опять побалакали, да и про молодых опять вспомнили. "Пора подымать!" - сказала Варвара.
   Все согласились, что пора поднимать. Бабы домашние стали собирать новый завтрак для молодых, а Варвара с дружками и другой свахой пошли к пуньке. День был ясный, солнечный, и на дворе стояла оттепель.
   Пришла Варвара с дружками к пуньке, отперла замок, но, как опытная сваха, не отворила сразу дверь, а постучала в нее рукой и окликнула молодых. Ответа не было. Варвара постучала в другой раз, - ответа опять нет. "Стучи крепче!" - сказал Варваре дружко. Та застучала из всей силы, но снова никто ничего не ответил. "Что за лихо!" - промолвила Варвара.
   - Отворяй двери! - сказал дружко.
   Варвара отворила двери, и все вошли в пуньку.
   Григорий лежал навкось кровати и спал мертвым сном; он был полураздет, но не чувствовал холода и тяжело сопел носом. Насти не было. Свахи и дружки обомлели и в недоумении смотрели друг на друга. В самом деле, пунька была заперта целую ночь; Григорий тут, а молодой нет. Диво, да и только!
   - Что ж это, братцы? - проговорил, наконец, один дружко.
   - Это диковина, - отвечал другой.
   - Это неспроста, - сказали свахи.
   - Это его дело, - опять заметил первый дружко. В углу, за сложенными бердами и всякою рухлядью, что-то зашумело.
   - Ах! Ах! - закричали бабы, метнувшись в двери, а за ними выскочили и мужики.
   - Чего вы? чего вы? - проговорил тихий Настин голос.
   - Это молодайка! - воскликнули бабы.
   - А, молодайка!
   - Пойдем.
   Опять отворили двери, и все ввалились в тесную пуньку. Григорий по-прежнему спал почти что впоперек кровати, а Настя сидела на полу в темном уголке, закутанная в белом веретье. Ее не заметили в этом уголке, когда она, не давая голоса, лежала, прислонясь к рухляди, вся закутанная веретьем.
   - Что ты тут делаешь? - спросила ее Варвара.
   - Видишь что... ничего! Скажи ребятам, чтоб вышли.
   Дружки вышли за двери; а Настя встала и протянула руку к паневе. Варвара оглянула ее с плеч до ног и спросила:
   - Что ж это ты дуришь, молодайка?
   Настя ничего не ответила.
   - Что ж это и справда? родителев только страмишь? - проговорила другая сваха.
   А Настя все молчит да одевается.
   - Куда ты? - спросила Варвара, видя, что Настя, одевшись, идет к двери.
   - Умыться пойду.
   - Стой-ка, красавица, так не делается! Подожди мужа. Ты! эй, ты! звала Варвара Григория, толкая его под бок; а он только мычал с похмелья.
   - Вставай, сокол ясный! Вставай, ворона голенастая! полно носом-то водить! - продолжала Варвара.
   Гришка встал, чесал голову, чесал спину и никак не мог очнуться. Насилу его умыли, прибрали и повели с женою в избу, где был готов завтрак и новая попойка. Но тут же были готовы и пересуды. Одни ругали Настю, другие винили молодого, третьи говорили, что свадьба испорчена, что на молодых напущено и что нужно съездить либо в Пузеево к знахарю, либо в Ломовец к бабке. Однако так ли не так, а опять веселья не было, хотя подпили все опять на порядках.
   Хороводились таким манером через пень в колоду до самого обеда. После обеда запрягли трое саней парами и стали собираться ехать к Настиным господам на поклон. Выложила Настя свои заветные ручники, на которых красной и синей бумагой были вышиты петухи, решетки, деревья и павлины, и задумалась над этими ручниками. Ей вспомнились другие дни, другие годы, когда она, двенадцатилетней девочкой, урывала свободный часок от барской работы и проворно метала иглою пестрые узоры ручниковых концов и краснела как маков цвет, когда девушки говорили: "Какие у Насти хорошие ручники будут к свадьбе".
   Уселись поезжане. Настю с мужем посадили на задние сани; с ними села сваха Варвара, а за ними ехали верхами двое дружек. Из господского дома поезд прежде всех завидели девушки, забегали и засуетились, повторяя: "Молодые, молодые, на поклон едут!" Господа спали после обеда, но, услышав суету, встали. Барин надел ватный кашемировый халат и подпоясался, а барыня сняла со шкафа бутыль с зоревой настойкой и нацедила два графинчика водки. Поезд остановился у крыльца и не сходил с саней. Только один дружко слез с лошади и, отдав повод своему товарищу, вошел в хоромы.
   - Здравствуй, Тихон! - сказал барин, увидя вошедшего знакомого парня.
   - Здравствуй, Митрий Семеныч!
   - Что, брат, скажешь?
   - К твоей милости.
   - Ты дружком, что ли? - спросил барин, глядя на перевязанный красным платком рукав Тихоновой свиты,
   - Точно так, Митрий Семеныч! Молодые к тебе поклониться приехали: прикажешь принять?
   - Как же, как же, Тихон! Веди молодых; спасибо, что вспомнили.
   - Ну, вот благодарение тебе, - отвечал Тихон и вышел снова в сени.
   На санях в ту же минуту началось движение. Бабы, мужики вставали, отряхивались и гурьбою полезли в прихожую. Тем временем барыня подала мужу в руки целковый, себе взяла в карман полтинник, а детям раздала кому четвертак, кому двугривенный, а Маше, как самой младшей, дала пятиалтынный. Дети показывали друг другу свои монеты и толковали, как они их положат на тарелку, когда придет время "отдаривать" Настю.
   Отворилась дверь в маленький залец, и выступила из передней Настя и рядом с ней опять страшно размасленный Григорий. Поезжане стали за ними. В руках у Насти была белая каменная тарелка, которую ей подали в передней прежние подруги, и на этой тарелке лежали ее дары. Григорий держал под одною рукою большого глинистого гусака, а под другою такого же пера гусыню.
   Молодые вошли, поклонились и стали у порога не зная, что им делать.
   - Здравствуйте, друзья мои, Григорий Исаевич и Настасья Борисовна!
   - Здравствуйте, Митрий Семеныч! - отвечали разом все поезжане.
   - И с хозяюшкой твоей и с детками, - подсказал кто-то из-за двери.
   Молодые оба молчали.
   - Спасибо, спасибо вам, что вспомнили меня.
   - Да как же, Митрий Семеныч! - ответил кто-то из поезжан.
   - Неш мы какие, прости господи...
   - Мы твоей милости повсегды...
   - Мы порядки соблюдаем, как по-божому, значит.
   - Что ж ты невеселая такая, Настя? - спросила барыня.
   - Не огляделась еще, сударыня! - ответила сваха Варвара.
   - То-то, ты не скучай.
   - А ты поклонись сударыне-то, - опять подсказала Варвара, толкая Настю под локоть.
   Настя стояла и не поклонилась сударыне.
   - Ну так что же: поздравить надо молодых-то, что ли? - спросил барин.
   - Да, надыть поздравить, Митрий Семеныч, да дары принять, - отвечал дружко.
   Григорий поставил на пол гусей, которые крикнули с радости и тотчас же оставили на полу знаки своего прибытия, а Настя подошла с своей тарелкой к барину.
   Барин взял рюмку травника, поднял ее и проговорил:
   - Ну, дай же вам бог жить в счастье, радости, совете, любви да согласии! - выпил полрюмки, а остальным плеснул в потолок.
   - Спасибо тебе, Митрий Семеныч, на добром слове! - сказал Прокудин, а за ним и другие повторили то же самое. Настя подала барину ручник, а барин положил на тарелку целковый.
   Так Настя одарила всю господскую семью и последний подала хорошенький ручник Маше.
   Маша забыла положить свой пятиалтынный на тарелку и, держа его в ручонках, бросилась на шею к Насте.
   - Ишь как любит-то! - заметила Варвара, поцеловав свесившуюся через Настино плечо руку девочки.
   Между тем стали потчевать водкою поезжан, и начались приговорки: "горько", да "ушки плавают". Насте надо было целоваться с мужем, и Машу сняли с ее рук и поставили на пол.
   Дошло потчевание до Варвары. Она взяла рюмку, пригубила и сказала: "Горько что-то!" Молодые поцеловались. Варвара опять пригубила и опять сказала: "Еще горько!" Опять молодые поцеловались, и на Настином лице выразилось и страдание и нетерпеливая досада.
   А Варвара после второго целованья сказала: "Ну дай же бог тебе, Григорьюшка, жить да богатеть, а тебе, Настасьюшка, спереди горбатеть!" - и выпила. Все общество рассмеялось.
   Дружки дольше всех суслили свои рюмки и все заставляли молодых целоваться. Потом угощали других поезжан.
   А барыня тем временем подошла к молодым, да и спрашивает:
   - Что ж, Григорий, любишь ты жену?
   - Как же, сударыня, жену надыть любить.
   - Все небось целуетесь?
   Григорий засмеялся и провел рукавом под носом.
   - Ну, ишь барыне хочется, чтоб вы поцеловались, - встряла Варвара.
   На Настином лице опять выразилась досада, а Григорий облапил ее за шею и начал трехприемный поцелуй.
   Но за первым же поцелуем его кто-то ударил палкою по голове. Все оглянулись. На полу, возле Григория, стояла маленькая Маша, поднявши высоко над своей головенкой отцовскую палку, и готовилась ударить ею второй раз молодого. Личико ребенка выражало сильное негодование.
   У Маши вырвали палку и заставили просить у Григория прощения. Ребенок стоял перед Григорьем и ни за что не хотел сказать: прости меня. Мать ударила Машу рукою, сказала, что высечет ее розгою, поставила в угол и загородила ее тяжелым креслом.
   Девочка, впрочем, и не вырывалась из угла; она стояла смирно, надув губенки, и колупала ногтем своего пальчика штукатурку белой стены. Так она стояла долго, пока поезд вышел не только из господского дома, но даже и из людской избы, где все угощались у Костика и Петровны. Тут ничего не произошло выходящего из ряда вон, и сумерками поезд отправился к Прокудину; а Машу мать оставила в наказание без чая и послала спать часом раньше обыкновенного, и в постельке высекла. У нас от самого Бобова до Липихина матери одна перед другой хвалились, кто своих детей хладнокровнее сечет, и сечь на сон грядущий считалось высоким педагогическим приемом. Ребенок должен был прочесть свои вечерние молитвы, потом его раздевали, клали в кроватку и там секли. Потом один жидомор помещик, Андреем Михайловичем его звали, выдумал еще такую моду, чтобы сечь детей в кульке. Это так делал он с своими детьми: поднимет ребенку рубашечку на голову, завяжет над головою подольчик и пустит ребенка, а сам сечет, не державши, вдогонку. Это многим нравилось, и многие до сих пор так секут своих детей. Прощение только допускалось в незначительных случаях, и то ребенок, приговоренный отцом или матерью к телесному наказанию розгами без счета, должен был валяться в ногах, просить пощады, а потом нюхать розгу и при всех ее целовать. Дети маленького возраста обыкновенно не соглашаются целовать розги, а только с летами и с образованием входят в сознание необходимости лобызать прутья, припасенные на их тело. Маша была еще мала; чувство у нее преобладало над расчетом, и ее высекли, и она долго за полночь все жалостно всхлипывала во сне и, судорожно вздрагивая, жалась к стенке своей кровати.
   Беда у нас родиться смирным да сиротливым - замлут, затрут тебя, и жизни не увидишь. Беда и тому, кому бог дает прямую душу да горячее сердце нетерпеливое: станут такого колотить сызмальства и доколотят до гробовой доски. Прослывешь у них грубияном да сварою, и пойдет тебе такая жизнь, что не раз, не два и не десять раз взмолишься молитвою Иова многострадательного: прибери, мол, толоко, господи, с этого света белого! Семья семьею, а мир крещеный миром, не дойдут, так доедут; не изоймут мытьем, так возьмут катаньем.
   VI
   Головы свои потеряли Прокудины с Настею. Пять дней уже прошло с ее свадьбы, а все ни до какого ладу с нею не дойдут. Никому не грубит, ни от чего не отпирается, даже сама за работу рвется, а от мужа бегает, как черт от ладана. Как ночь приходит, так у нее то лихорадка, то живот заболит, и лежит на печке, даже дух притаит. Иной раз сдавалось, что это - она притворяется, а то как и точно ее словно лихорадка колотила. Старшая невестка, Домна, хотела было как-то пошутить с ней, свести ее за руку с печки ужинать, да и оставила, потому что Настя дрожмя дрожала и ласково шепотом просила ее: "Оставь меня, невестушка! оставь, милая! Я за тебя буду богу молить, - оставь!" Домна была баба веселая, но добрая и жалостливая, она не трогала больше Насти и даже стала за нее заступаться перед семейными. Она первая в семье стала говорить, что Настя испорчена. Бог ее знает, в самом ли деле она верила, что Настя испорчена, или нарочно так говорила, чтоб вольготнее было Насте, потому что у нас с испорченной бабы, не то что с здоровой, - многого не спрашивают. Дьявола, который сидит в испорченной, боятся. Оттого-то, как отольется иной бабочке житьецо желтенькое, так терпит-терпит, сердечная, да изловчится как-нибудь и закричит на голоса, ну и посвободнее будто станет.
   В Насте этакой порчи никакой никто не замечал из семейных, кроме невестки Домны. И потому Исай Матвеич Прокудин, сказавши раз невестке: "Эй, Домка, не бреши!", запрег лошадь и поехал к Костику, а на другой вечер, перед самым ужином, приехал к Прокудиным Костик.
   - Вот! - крикнул Исай Матвеич, увидя входящего в дверь Костика. Только ложками застучали, а он и тут. Садись, сваток, гость будешь.
   Исай Матвеич помолился перед образами и сел в красном угле, а за ним села вся семья, и Костик сел.
   - А где же Настя? - спросил Костик, осмотревши будто невзначай весь стол. - Аль она у вас особо ужинает?
   - Нет, брат, она у нас совсем не ужинает, - отвечал Прокудин, нарезывая большие ломти хлеба с ковриги, которую он держал между грудью и левою ладонью.
   - Как не ужинает?
   - Да так, не ужинает, да и вся недолга; то живот, то голова ее все перед вечером схватывают, а то лихорадка в это же время затрепит.
   - Что такое! - нараспев и с удивлением протянул Костик.
   - Да уж мы и сами немало дивуемся. Жалится все на хворость, а хворого человека нельзя ж неволить. Ешьте! Чего зеваете! - крикнул Прокудин на семейных и начал хлебать из чашки щи с жирною свининою.
   - Что ж это за диковина? - опять спросил Костик, еще не обмакнувший своей ложки. - Да где же она у вас?
   - Кто? Настя-то?
   - Да.
   - А не знаю; гляди, небось на печке будет.
   Костик молча встал с лавки и пошел к печке, где ни жива ни мертва лежала несчастливая Настя, чуя беду неминучую.
   - Что ты лежишь, сестра? - спросил вслух Костик, ставши ногою на приставленную к печке скамью и нагнувшись над самым ухом Насти.
   - Не по себе, братец! - отвечала Настя и поднялась, опершись на один локоть.
   - Что так не по себе?
   - Голова болит.
   - Живот да голова - бабья отговорка. Поешь, так полегчает. Вставай-ка!
   - Нет, брат, силушки моей нет. Не хочу я есть.
   - Ну, не хочешь, поди так посиди.
   - Нет, я тут побуду.
   - Полно! Вставай, говорю.
   Костик скрипнул зубами и соскочил с скамейки. Настя охнула и тоже спустилась с печи. Руку ей смерть как больно сдавил Костик повыше кисти.
   - Подвиньтесь! - сказал Прокудин семейным, - дайте невестке-то место.
   Семья подвинулась, и Настя с Костиком сели.
   - Ешь! - сказал Костик, подвинув к сестре ломоть хлеба, на котором лежала писаная ложка. Настя взяла было ложку, но сейчас же ее опять положила, потому что больно ей было держать ложку в той руке, которую за минуту перед тем, как в тисках, сжал Костик в своей костливой руке с серебряными кольцами.
   - Кушай, невестушка! - сказал Прокудин, а Костик опять скрипнул зубами, и Настя через великую силу стала ужинать.
   Больше за весь ужин ничего о ней не говорили. Костик с Исаем Матвеичем вели разговор о своих делах да о ярмарках, а бабы пересыпали из пустого в порожнее да порой покрикивали на ребят, которые либо засыпали, сидя за столом, либо баловались, болтая друг дружку под столом босыми ножонками.
   Отошел незатейливый ужин. Исай Матвеевич с Костиком выпили по третьему пропускному стаканчику, - закусили остатком огурца и сели в стороне, чтобы не мешать бабам убирать со стола. Костик закурил свою коротенькую трубочку и молча попыхивал и поплевывал в сторону. Исай Матвеевич кричал на ребят, из которых одни червячками лезли друг за другом на высокие полати, - а другие стоя плакали в ожидании матерей, с которыми они опали по лавкам. Настя стояла у столба под притолкой, сложа на груди руки, и молчала. Мужики вышли на двор управить на ночь скотину. Впрочем, мужиков дома, кроме самого Исая Матвеевича, оставалось только двое: Григорий да его двоюродный брат Вукол. Домниного мужа и двух других старших сыновей Прокудина не было дома, - они были на Украине.
   Костик выкурил свою трубочку, выковырял пепел, набил другую и снова раскурил ее, а потом он встал с лавки и, подойдя к двери, сказал:
   - Поди-кась ко мне, сестра, на пару слов.
   Настя спокойно вышла за братом. Домна глянула на захлопнувшуюся за невесткою дверь и продолжала собирать со стола объедки хлеба и перепачканную деревянную посуду.
   - Ты что это так с мужем-то живешь? - спросил Костик за дверью Настю, стоя с нею в темных сенях.
   - Как я живу, братец, с мужем? - проговорила окончательно сробевшая перед братом Настя.
   - Как! Разве ты не знаешь, как ты живешь?
   - Да как же я живу?
   - Что ты огрызаешься-то! Нешто живут так по-собачьи! - крикнул Костик.
   - Я не живу по-собачьи, - тихо отвечала Настя.
   - Стерва! - крикнул Костик, и послышалась оглушительная пощечина, вслед за которой что-то ударилось в стену и упало.
   Домна отскочила от стола и бросилась к двери.
   - Куда! - крикнул Исай Матвеевич на Домну. - Не встревай не в свое дело; пошла назад!
   Домна повернулась к столу, смахнула в чашку хлебные крошки и, суя эту чашку в ставец, кого-то чертакнула.
   - Кого к чертям-то там посылаешь? - спросил Прокудин старшую невестку.
   Домна ничего не отвечала, но так двинула горшки, что два из них слетели с полки на пол и разбились вдребезги.
   - Бей дробней! - крикнул с досадою Прокудин.
   - И так дробно! - отвечала Домна, подбирая мелкие черепочки разбитых горшков.
   - Да что ты, сибирная этакая...
   - Что! горшок разбила. Эка невидаль какая!
   - Голову бы тебе так разбить...
   Но в это время в сенях послышался раздирающий крик. Домна, не дослушав благожеланий свекра, бросилась к двери и на самом пороге столкнулась с Костиком.
   - Совладал, родной! - сказала она ему с насмешкой и укором.
   - Куда? - крикнул опять Прокудин. - Домна, вернись!
   Но Домна не обратила никакого внимания на слова Прокудина и, выскочив в сени, звала:
   - Настя! Настя! где ты? Настасья? Это я, откликнись, глупая.
   Никто не откликается. Домна шарила руками по всем углам, звала Настю, искала ее в чулане, но Насти нигде не было.
   Домна вернулась в избу, ни на кого не взглянула и молча засветила у каганца лучинную засветку.
   - Куда с лучиной? - крикнул Прокудин.
   - Настасью искать.
   - Чего ее искать?
   - Того, что нет ее.
   - До ветру пошла.
   - А може и за ветром.
   - Брось лучину! воротится небось.
   Домна лучины не бросила и вышла с нею в сени; влезла с нею на потолок, зашла в чулан, заглянула в пуньку, а потом, вернувшись, острекнула лучину о загнетку и оказала:
   - Ну теперь уж сами поищите...
   - Кого поискать?
   Домна ничего не отвечала и, подозвав к себе плачущего пятилетнего сына, утерла ему нос подолом его рубашонки и стала укладывать его спать.
   - Где Настасья-то? - спросил Прокудин. Домна молчала.
   - Слышишь, что ли? Что я тебя спрашиваю! Где Настасья?
   - А мне почем знать, где она? может, в колодце, може, в ином месте. Кто ее знает.
   - Да что ты нынче брешешь!
   - Что мне брехать. Брешет брех о четырех ног, а я крещеный человек.
   - Не видал жены? - спросил Прокудин вошедшего Григорья.
   - Нет, не видал.
   - Что за лихо! Подите-ка ее поищите.
   Ребята пошли искать Настю, и Костик злой-презлой пошел с ними, поклявшись дать Настасье здоровую катку за сделанную для нее тревогу. Но Насти не нашли ни ночью, ни завтра утром и ни завтра вечером.
   Ночью на другой день в окно маслобойни Прокудина, откуда мелькал красноватый свет, постучался кто-то робкою рукою.
   Костик и Прокудин, сидевшие вдвоем за столом в раздумье, как быть с пропажею бабы, тревожно переглянулись и побледнели. Стук опять повторился, и кто-то крикнул: "Отопритесь, что ли?"
   Костику и Прокудину голос показался незнакомым, однако они встали оба вместе, вышли в сени и, посмотрев в дырку, прорезанную сбоку дверной притолки, впустили позднего посетителя.
   Гость был один, и лицо его нельзя было рассмотреть в сенях. Пушистый снег как из рукава сыпался с самого вечера, и запоздалый гость был весь обсыпан этим снегом. Его баранья шапка, волосы, борода, тулуп и валенки представляли одну сплошную белую массу. Это был почтовый кузнец Савелий. Узнав его, когда кузнец вошел в маслобойню и стряхнулся, Костик плюнул и сказал:
   - Тьфу, чтоб тебе пусто было! напужал только насмерть.
   - Что больно пужлив стал? - спросил кузнец, обивая шапку и собираясь распоясываться.
   - Да ведь ишь ты какой белый! - отвечал спохватившийся Костик.
   - Белый, брат! Ты гляди, снег-то какой содит, страсть! и подземки крутить начинает.
   - Откуда ж тебя бог несет, дядя Савелий? - спросил Прокудин.
   - А ты, дядя Исай, прежде взыщи гостя, а там спрашивай. Эх ты, голова с мозгом!
   Прокудин достал из поставца полштоф и стаканчик и поднес Савелию.
   - Куда ж, мол, едешь-то?
   - Ехал было к тебе.
   - По дороге, что ль?
   - Нет, изнарочна.
   - Что так?
   - Так, спроведать задумал,
   - Нет, неправда?
   - Да правда ж, правда.
   - Ты, парень, что-то говоришь, да не досказываешь.
   - Вот те и раз! Вот за простоту-то мою и покор. Что ж, как живешь-можешь, Матвеевич?
   - Ничего, твоими молитвами!
   - Ну, брат, по моим молитвам давно бы вытянулся. Моя молитва-то: не успеешь лба путем перекрестить, то туда зовут, то туда кличут; хоть пропади! Хозяюшка как?
   - Ничего; что ей на старости делается!
   - Детки? невестка молодая?
   - Да ты говори, что хочешь сказать-то?
   Прокудин и Костик зорко смотрели в глаза кузнецу,
   - Что сказать-то?
   - Да что знаешь о невестке?
   - Она у меня.
   - Что врешь?
   - Ей, право.
   - Как так?
   - Да гак, меня вчера дома не было, ездил в город; а она прибегла к хозяйке вся дроглая, перепросилась переночевать, да так и осталась. Нонеча она молчит, а мы не гоним. Такая-то слабая, - в чем жизнь держится, куда ее прогнать. А под вечер я подумал: бог, мол, знает, как бы греха какого не было, да вот и прибежал к вам: