- Где ты? - шепотом спросил Степан.
   - Вот я, - отвечала шепотом же Настя, не оправившаяся от своей тревоги.
   - Скорей! - Степан нашел ее руку и повел.
   - Скорей! скорей иди! - говорил он.
   Настя, спотыкаясь, насилу поспевала за Степаном.
   - Куда ты ведешь меня? - спрашивала она его, задыхаясь от усталости.
   - Иди, после будем говорить, - отвечал Степан, шагая по целому снегу.
   За коноплями, где была выставлена несвоженная пенька, показались сани, запряженные пегою лошадью, и на них сидел человек.
   - Скорей! - крикнул он, завидя Степана с Настею. Степан обхватил Настю рукою, и они бегом побежали к саням.
   Добежав до саней, Настя упала на них. Степан тоже прыгнул в сани, а сидевший в них мужик сразу погнал лошадь. Это был Степанов кум Захар. Он был большой приятель Степану и вызвался довезти их до Дмитровки. Кроме того, Захар дал Степану три целковых и шесть гривен медью, тулуп для Насти, старые валенки, кошель с пирогами и старую накладную, которая должна была играть роль паспорта при встрече с неграмотными заставными солдатами. Это было все, чем мог поделиться Захар с своим другом.
   Лошадь у Захара была чудесная: сытая, крепкая и проворная. К утру они, не кормя ни разу, приехали в Дмитровку. У заставы друзья простились. Захар поехал на постоялый двор кормить лошадь, а Степан с Настею отправились в обход города и, выйдя опять на большую дорогу, пошли по направлению к Севску. Решено у них было идти в Николаев, где, слышно, живет много наших беглых, приписаться там и жить под чужими именами. Для осторожности они положили не называть друг друга при людях своими именами. Настасья называла Степана Петром, а он ее Марьею. Дорогою они то шли пешком, то подъезжали, за дешевую плату, на обратных подводах. Таким образом на шестой день к вечеру они добрались до Н-а и остановились ночевать на постоялом дворе у какого-то орловского дворника. В это время в Н-е был полицмейстером толстый полковник, известный необыкновенною ловкостью в преследовании раскольников и беспаспортных. Его знали по целой Черниговской губернии, а в Дубовке, в Новозыбкове, в Клинцах, в Климовом посаде и вообще, где жили русские беспоповцы, его боялись как огня; матери даже детей пугали им, как на Кавказе пугали именем Алексея Петровича Ермолова. У полковника каждый дворник был на отчете, и на заставах стояли солдаты, обязанные спрашивать у всех паспорты. Но как дворникам не всегда была охота допытывать своих гостей, а люди могут проходить в город и не в заставу, а по всякой улице, то полковник от времени до времени делал ночные ревизии по постоялым дворам и забирал всех, кто казался ему подозрительным. От самого Орла до самого Киева спросите любого пешехода, он и теперь еще непременно скажет, что нет строже города как Н-н. "Обойди ты Нежин да пройди умненько Киев, так и свет белый тирад" тобой откроется, - ступай - посвистывав!" Так говорят до сих пор, хоть нынче уж в Н-не не те порядки, какие были назад тому четыре, пять лет.
   Сделал полковник ночью ревизию в дворе орловского мещанина и забрал на съезжую Степана и Настю. Растерявшаяся и перепуганная Настя спросонья ничего ни могла разобрать: мундиры, солдаты, фонари, ничего она не понимала, о чем ее спрашивают, и не помнила, что отвечала. До съезжей их вели рядом с Степаном, но ни о чем не позволяли говорить. Настя была спокойна: она только смотрела в глаза Степану и пожимала ему руку. Они были связаны рука за руку тоненькою веревочкою. Степан был бледен и убит.
   В части их рассадили по разным местам. Настю на женскую половину, а Степана на мужскую. Настя этого не ожидала. Она говорила: "Это мой муж. Не разлучайте меня с мужем". Ее, разумеется, не послушались и толкнули в двери. Она ждала, что днем ее спросят и сведут с Степаном, но ее целый день даже никто и не спросил. Она всех расспрашивала сквозь дверную решетку о Степане, но никто ей ничего не отвечал, а иные из солдат еще посмеивались.
   - Я Степан, - говорил один.
   - Брешет, молодка, он Сидор. Вот я так настоящий Степан.
   - Ну-к что ж, что не Степан! Я хочь не Степан, дак еще лучше Степана разуважу, - отвечал первый, и поднимался хохот. В коридоре хохотали солдаты, а в арестантской две нарумяненные женщины, от которых несло вином и коричневой помадой. Настя перестала спрашивать и молча просидела весь день и вторую ночь.
   На другой день взяли Настю к допросу; после нее допрашивали Степана. Они оба разбились в показаниях, и еще через день их перевели в острог. Идучи с Степаном, Настя уговаривала его не убиваться, но он совсем был как в воду опущенный и даже не обращал на нее никакого внимания. Это больше всего огорчало Настю, и она не знала ни дня, ни ночи покоя и недели через две по прибытии в острог родила недоношенного, но живого ребенка. Дитя было мальчик.
   Увидев малютку, Настя, кажется, забыла свое горе. Она его не спускала с рук и заворачивала в свою юбку.
   В арестантской казарме было холодно и сыро. С позеленелых стен и с закоптелого потолка беспрестанно падали холодные, грязные капли; вонючие испарения стоявшего в угле деревянного ушата делали атмосферу совсем негодною для дыхания. Ребенка негде было ни выкупать, ни согреть, ни обсушить. Он недолго терпел неприветливую встречу, приготовленную ему во Христе братьями на этом свете: попищал, поморщился и умер. Настя рыдала так, что все арестантки с нею плакали. Когда пришел солдат, чтобы взять мертвого младенца, Настя схватила трупик, прижала его к себе и не выпускала. Солдат дернул ребенка за ножки. Настя еще крепче прижала дитя и, упав с ним на нары, закрыла его своим телом. Солдат рассердился и ударил Настю. Она не трогалась.
   - Как ты смеешь драться? Ты не смеешь бить женщину. Она больная, а ты ее еще толкаешь! Позови смотрителя! - кричали арестантки.
   - Цыц! - крикнул на них солдат.
   - Что цыц! Нечего. Всех не перебьешь. Позови смотрителя.
   Солдат плюнул и вышел.
   - Смотрителя! смотрителя! - кричали женщины. - Смотрителя, а то будем весь день кричать.
   Стража знала, что если не удовлетворить требования арестанток, то они исполнят свою угрозу и будут кричать, пока не придет смотритель. Позвали смотрителя.
   Чиновник, опытный в обращении с заключенными, пришел в форменном сюртуке и в сопровождении четырех солдат.
   - Что за шум? - крикнул он.
   - Евстафьев бабу обидел, ваше скородие, - отвечало несколько голосов.
   - Чем он ее обидел? Говори одна кто-нибудь!
   Вышла маленькая, черноволосая бабочка из бродяг и рассказала всю историю.
   - Взять мертвеца, - скомандовал смотритель.
   Солдаты взялись за Настю, которая, не поднимаясь с нар, держала под своею грудью мертвого ребенка и целовала его красненькие скорченные ручки.
   - Взять! - повторил опять чиновник.
   Солдаты подняли Настю, развели ей руки и взяли у нее ребенка.
   Она упала в ноги смотрителю и закричала.
   - Тсс! - произнес, топнув ногою, смотритель.
   - Не могу! не могу, - говорила Настя, ударяя себя одною рукою в грудь, а другою крепко держалась за полу смотрительского пальто. - Только дайте мне показать его отцу. Хоть мертвенького показать, - захлебываясь рыданиями, просила Настя.
   Смотритель махнул солдату, державшему под рукою завернутого в тряпку ребенка. Солдат сейчас по этому знаку вышел за дверь с своей ношей. Настя выпустила смотрительскую полу и, как бешеная кошка, бросилась к двери; но ее удержали три оставшиеся солдата и неизвестно для чего завели ей назад руки.
   - Злодей! черт! Чтоб тебя гром разбил! Чтоб ты своих детей не взвидел, анафема! - кричала Настя, без слез, дерзко смотря в глаза смотрителю.
   - В карцер ее, - скомандовал смотритель.
   Солдаты вывели Настю за двери. Но, когда они вышли, чиновник, выйдя вслед за арестанткой, отменил свое приказание и велел ее отвести не в карцер, а в больницу.
   Через полчаса смотритель сам зашел в больницу. Настя сидела на полу и рыдала. Койки все были заняты, и несколько больных помещались на соломенных тюфяках на полу.
   Увидев смотрителя, она стала на колени, сложила руки и, горько плача, сказала:
   - Голубчик вы мой! Не сердитесь на меня. Я не помню, что я говорила. Дайте мне... Пустите меня к моему деточке! Дайте мне хоть посмотреть на него, на крошечного!
   Настя опять зарыдала, и нельзя было разобрать за рыданиями, что она еще говорила.
   - Слушай! - произнес смотритель.
   Настя рыдала.
   - Слушай! - повторил он. - Слушай! тебе говорю, а то уйду, если будешь реветь.
   - Нет, нет, я... перестану... не буду... Только пус... пус... пустите меня к ребенку! - говорила шепотом Настя, сдерживая душившие ее рыдания.
   - Не реви, будь смирная, я тогда велю тебя пустить. Настя махнула рукою, сжала свою грудь и тем же тихим, прерывающимся голосом отвечала:
   - Да... я... бу...ду смир...смир...смир...ная. Вели...те меня пустить к моему ре...бенку.
   Она сидела смирно и плакала, всхлипывая, как наказанное дитя. Даже глаза ее глядели как-то детски,
   Смотритель посмотрел на Настю и вышел.
   Как только ушел смотритель, Настя бросилась к окну, потом к двери, потом опять к окну. Она хотела что-то увидеть из окна, но из него ничего не было видно, кроме острожной стены, расстилающегося за нею белого снежного поля и ракиток большой дороги, по которой они недавно шли с Степаном, спеша в обетованное место, где, по слухам, люди живут без паспортов. С каждым шумом у двери Настя вскакивала и встречала входившего словами: "Вот я, вот! Это за мною? Это мое дитя там?" Но это все было не за нею.
   Наконец часа через полтора пришел солдат и крикнул: "Бродяга Настасья!"
   Настя вскочила с окна и бросилась к нему, говоря:
   - Это я, я. Скорее, скорей, миленький.
   - Погоди. Поспеешь с козами на торг! - отвечал солдат и не спеша повел Настю в часовню.
   Часовенка, где ставили мертвых, была маленькая, деревянная. Выстроена она была на черном дворе и окрашена серою краской. Со двора острожного ее было совсем не видно. Убранство часовни состояло из довольно большого образа Знамения божией матери, голубого деревянного креста, покрытого белым ручником, да двух длинных скамеек, на которых ставили гробы. Теперь одна из этих скамеек была пуста, а на другой лежал Настин ребенок.
   Настя, вскочив в часовню, бросилась к своему сокровищу, обняла дитя и впилась в него губами.
   А ребенок был такой маленький и худенький. Еще в материной утробе он заморился, и там ему было плохо; там он делил с матерью ее горе и муки. Теперь он лежал твердый, замерзший. На нем уже была надета рубашечка, которую ему сшили и прислали Настины подруги, арестантки бродяжного отделения. А личико у него было синее, сдвинутое в горькую гримасу, с каким-то старческим выражением невыносимой муки. Точно он, взглянув на что-то ужасное, почувствовал ужасную боль, сморщился отстой боли и умер, унося с собою в могилу знак оттиснутой на нем земной муки.
   VIII
   Настя лежала в больнице; С тех пор как она тигрицею бросилась на железные ворота тюрьмы за уносимым гробиком ее ребенка, прошло шесть недель. У нее была жестокая нервная горячка. Доктор полагал, что к этому 'присоединится разлитие оставшегося в грудях молока и что Настя непременно умрет. Но она не умерла и поправлялась. Состояние ее духа было совершенно удовлетворительное для тюремного начальства: она была в глубочайшей апатии, из которой ее никому ничем не удавалось вывести ни на минуту.
   Степана она видела только один раз, когда он с другим арестантом, под надзором двух солдат, приходил в больницу с шестом, на котором выносили зловонную больничную лохань. Настя взглянула на его перебритую голову, ахнула и отвернулась к стене.
   Благодаря сенатору, который в этот год ревизовал присутственные места О-ой губернии, к-ой земский суд не замедлил доставить н-ской городской полиции справки, затребованные о Степане и Насте. Дело о них перешло в уездный суд, и месяца через три вышло решение: "Задержанных в г. Н-не крестьян Степана Лябихова и Настасью Прокудину наказать при н-ской городской полиции, Степана шестьюдесятью, а Настасью сорока удаpaми розог через нижних полицейских служителей и затем отправить по этапу в к-сий земский суд для водворения в жительстве".
   Решение это надлежащим порядком было приведено в исполнение: Степана и Настю высекли розгами и повели домой тою же дорогою, которою они оттуда бежали.
   Нечего рассказывать ни о Степане, ни о Насте, как они шли и что они думали? Кажется, ни о чем. Аппарат мыслительный в них испортился. Истрепались эти люди.
   Жила ли в них еще любовь? Надо полагать, что жила. Степан на каждой остановке все, бывало, взглянет на Настю и вздохнет. Говорить им между собою было невозможно, но два раза Настя улучила случай и сказала: "Не грусти, Степа; я все рада за тебя принять". А Степан раз сказал ей: "Вот теперь было бы идти-то нам, Настя! Тепло, везде ночлег, - нигде бы не попались".
   Под Королевцем Степан стал жаловаться на голову. Все его сон одолевал. Несколько этапов его везли на подводе, и он все спал крепким, тяжелым сном. Настя все порывалась к нему подойти, да ее не пускали. "Не расходиться! не расходиться!" - кричал ундер и толкал ее в пару с другой бродяжной.
   В Дмитровке вывели утром этап и стали поверять у ворот.
   - Степан Лябихов! - крикнул делавший перекличку ундер.
   - Болен, - отвечал за Степана этапный.
   - Остается, стало? - спросил перекликавший.
   - Оставлен, - отвечал этапный.
   Этого удара Настя уж никак не ожидала. Она все-таки видела Степана, и хоть не могла с ним говорить, не могла, даже и не рассчитывала ни на какое счастье, но видеть, видеть его было для нее потребностью. А теперь нет Степана; он один, больной, без призора. Настя просила оставить ее; она доказывала, что они с Степаном по одному делу, что их по закону нельзя разлучать. Над ней посмеялись и повели ее.
   Рассыльный станового привел Настю к Прокудиным сумасшедшею. Она никого не узнавала. То она сидела спустя голову, молчала и, как глухонемая, не отвечала ни на один вопрос, то вдруг пропадала, бегала в одной рубашке по полям, звала Степана и принимала за него первого встречного мужчину. Целовала, плакала над ним и звала к себе, с собою, шла куда попало и с кем попало. Были добрые люди, которые этим пользовались и даже хвалились. Жалости достойна была бедная Настя, и Степан, умерший от тифа в дмитровском остроге, был гораздо ее счастливей.
   Перестали сумасшедшую Настю считать человеком и стали называть ее не по-прежнему Настькой-прокудинской, а Настей-бесноватой.
   Крылушкин узнал о Настином несчастии от Костиковой жены, которая ездила к нему советоваться о своей болезни, и велел, чтоб ее непременно к нему привезли: что он за нее никакой платы не положит. Убравшись с поля, взяли Настю и отправили в О. к Крылушкмну.
   Она не узнала ни Крылушкина, ни Пелагеи. Через год ровно наведались к Насте. Она была в своем уме. С простоты рассказали ей, что она делала в сумасшествии, принимая всех за Степана. Загорелась бедная баба. Сначала и верила и не верила; но ей назвали Сидора, Петра, Ивана, и так все доказательно, что она перестала сомневаться. Крылушкин, узнав об этом, очень сердился, но уж было поздно. Настя считала себя величайшей грешницей в мире, изнуряла себя самым суровым постом, молилась и просила Крылушкина устроить ее в монастырь, где она находила усладу своей растерзанной душе. Игуменья душою была рада угодить Силе Иванычу и приютить Настю, да, посоветовавшись с секретарем консистории, отказалась, потому что, по правилам, ни женатому мужчине, ни замужней женщине нельзя поступить в монастырь.
   - Все мне это замужество мое везде стоит, - проговорила Настя, когда Крылушкин объявил ей отказ на ее просьбу о помещении в женский монастырь. Буду с вами доживать век, - добавила она. - Уж никуда от вас не пойду.
   - И благо, Настя. Будем жить чем бог пошлет; будем друг друга покоить. Спасибо, что домашние-то не требуют, - отвечал Крылушкин.
   Так она и жила. Домашние Настю к себе не требовали.
   Тем временем приехал в нашу губернию новый губернатор. Прогнал старых взяточников с мест и определял новых. Перетасовка шла по всем ведомствам. Каждый чиновник силился обнаружить как можно более беспорядков в части, принятой от своего предшественника, и таким образом заявить губернатору свою благонамеренность, а в то же время дать и его превосходительству возможность заявить свою деятельность перед высшим начальством.
   В одну прекрасную июльскую ночь ворота крылушкинского дома зашатались от смелых ударов нескольких кулаков. Крылушкин выглянул в окно и увидел у своих ворот трое дрожек и человек пятнадцать людей, между которыми блестела одна каска. Крылушкин узнал также по воловой дуге полицмейстерские дрожки. Как человек совершенно чистый, он спокойно вышел из комнат и отпер калитку.
   - Крылушкин дома? - спросил полицмейстер.
   - Его, сударь, перед собой изволите видеть, - спокойно отвечал старик.
   Полицмейстер смешался, ничего не сказал Крылушкину, но, оборотясь к людям, скомандовал всем войти и ввести в двор экипажи.
   Крылушкин крикнул Насте, чтобы она подала ключ от ворот, и трое дрожек взъехали на зеленый двор Силы Ивановича.
   - Пожалуйте, господа! - отнесся полицмейстер к двум господам, из которых один был похож на англичанина, а другой на десятеричное i. - Понятые и Егоров за нами, а остальным быть здесь до приказания, - закричал он.
   Два господина, шесть мещан и полицейский унтерофицер направились за полковником к крыльцу, а остальные, крикнув: "Слушаем, ашекобродие!", остались около дрожек.
   - Веди, - обратился полицмейстер к Крылушкину.
   - Милости просим, - отвечал старик и пошел вперед по лестнице.
   В доме сделалась тревога, никто не спал, и везде зажглися свечи.
   - Это что у тебя за люди? - спросил полицмейстер, указывая на стоявших в двери Пелагею и Настю.
   - Одна, сударь, кухарка, а другая нездорова была, лечилась...
   - Паспорта есть у них?
   - Какие ж паспорта! Одна здешняя мещанка, а другая из соседнего уезда; всего за сорок верст.
   - Которая из уезда?
   - Вот эта, Настасья.
   Полицмейстер махнул унтеру головой; тот отвечал: "Слушаю, ашекобродие!"
   Перешли в зал. Полицмейстер сел, расставил ноги и не снял каски. Англичанин сел весьма благопристойно; а десятеричное i стал у клавикордов и наигрывал одною рукою юристен-вальс.
   - Позвольте мне, господа, как хозяину, узнать теперь, чему я обязан вашим посещением? - отнесся Крылушкин к полицмейстеру.
   - А это ты сейчас, братец, узнаешь. Ты, кажется, оратор и оператор? сказал полицмейстер.
   I улыбнулся, англичанин покраснел и насупился, а Крылушкин переспросил:
   - Что изволите говорить, сударь?
   - Ты лечишь?
   - Лечу, милостивый государь.
   - А кто тебе дал право лечить?
   - Тут, сударь, такое право: ходит ко мне народ, просит помощи, а я не отказываю и чем умею, тем помогаю. Вот и все мое право. По моему разуму, на всяком человеке лежит такое право помогать другим, чем может и чем умеет.
   - X-м, этого недостаточно, - проговорил англичанин, потянувшись на стуле и глядя на носки своих сапог. - Надо иметь диплом, для того чтобы лечить.
   - Это, сударь, кто доктором слывет, действительно так: а кто по-простонародью простыми травками да муравками пользует, так у нас и отроду-родясь про эти дипломы не слыхано. Этак во всякой деревне и барыне и бабке, которая дает больному лекарствица, какого знает, надо диплом иметь? Что это вы, сударь! Пока человек лекаря с дипломом-то сыщет, его уж и в поминанье запишут. Мы впросте помогаем, чем умеем, и только; вот и все наши дипломы.
   - Вы не то же самое, что деревенская лекарка. Та подает пособие скорое, до прибытия врача; это всякому позволено. А вы лечите болезни хронические, проговорил англичанин.
   - Какие-с?
   - Хронические, застарелые.
   - А точно, лечу-с. Вылечивал много болезней, от которых не только здешние, но и столичные доктора отказывались.
   Англичанин улыбнулся.
   - Вы принимаете больных не только соседних, но вон вы сами сказали, что у вас есть больная даже и из уезда.
   - Действительно-с. У меня бывают больные из разных мест, и даже из Москвы. Благодарю моего бога, люди кое-где знают и верят.
   - А объявляешь ты своевременно о приезжих полиции? - спросил полицмейстер.
   Крылушкин взглянул на него и, ничего не отвечая, опять отнесся к англичанину с вопросом:
   - Вы, милостивый государь, верно, доктор?
   - Я инспектор врачебной управы.
   - Конечно, в университете воспитывались?
   Англичанин смешался и отвечал:
   - Да.
   - Это и видно.
   - Почему же вы это заметили? - спросил, улыбаясь, англичанин.
   - Да вот, сударь, умеете с людьми говорить. Я ведь стар уже, восьмой десяток за половину пошел. Всяких людей видал. Покойнику государю, Александру Павловичу, представлялся и обласкан словом от него был. В целом городе, благодарение богу, известен не за пустого человека, и губернаторы, и архиереи, и предшественники вот его высокоблагородия не забывали, как меня зовут по имени и по батюшке.
   Полицмейстер сконфузился, англичанин взглянул на него и стал опять смотреть на свои сапоги, улыбнулось, а Крылушкин взял стул и, подвинув его под себя, проговорил:
   - Извините, господа! Старые ноги устают.
   - Сделайте милость, - поспешно отвечал англичанин и опять закраснелся.
   Все не знали, что им делать. Крылушкин вывел их из затруднения.
   - Что ж, господа чиновники, не имею чести знать вас по именам: обыск угодно произвести? Все молчали.
   - Ведь это что же! Ваше дело подначальное. Обижаться на вас нечего. Извольте смотреть, что вам угодно.
   - Позвольте паспорты ваших больных? - спросил полицмейстер.
   - Я уж вам докладывал, сударь, что у меня нет никаких паспортов. Все мои теперешние больные люди обапольные, знаемые. А вот это, что вы изволили видеть, - обратился он к инспектору и понижая голос, - так привезена была в совершенном помешательстве рассудка. Какой же от нее паспорт было требовать?
   - Это не отговорка, - сказал полицмейстер.
   - Да я, кажется, сударь, и ни от чего не отговариваюсь. Все как оно есть, так вам и докладываю. Милуйте, жалуйте, за что почтете.
   - Покажите ваших больных.
   - Господин доктор! нельзя ли вас просить одних пройти со мною. Вы знаете, нездорового человека все тревожит. Особенно простого человека, непривычного к этому.
   - Да, да, - торопливо проговорил англичанин. - Я вас прошу не беспокоиться. Я завтра днем к вам заеду.
   - Очень ценю ваше доверие, - отвечал Крылушкин с вежливым поклоном, на который англичанин отвечал таким же поклоном.
   - Вот лекарства мои, не угодно ли обревизовать?
   - Это по вашей части, - заметил полицмейстер, обращаясь к i и напоминая Сквозника-Дмухановского в сцене с Гюбнером.
   - Та, - отвечало i, тоже напоминая Гюбнера в сцене с Сквоэником-Дмухановским.
   Травы все оказались безвредными. Забрали только несколько порошков, опечатали их и составили акт, к которому за неграмотных понятых подписался полицейский служитель из евреев.
   Полицмейстер отвел англичанина в сторону и долго очень горячо с ним разговаривал. Англичанин, по-видимому, не мог убедить полицмейстера и тоже выходил из себя. Наконец он пожал плечами и сказал довольно громко: "Ну, если вам угодно, так я вас прошу об этом в личное для меня одолжение. Я знаю мнения его превосходительства, как его врач, и ручаюсь вам за ваше спокойствие".
   Полицмейстер поклонился и, выходя, сказал ундеру: "Ступай, не надо ничего". Аптекарь взял опечатанные порошки и вместе с полицмейстером и с инспектором уехали с двора Крылушкина, а за ними пошли, переговариваясь, понятые и солдаты.
   Крылушкин, проводив нежданных гостей, старался, как мог, успокоить своих домашних. Уговорил всех спать спокойно и, когда удостоверился, что все спят, сел, написал два письма в Москву и одно в Петербург, а в семь часов напился чайку и, положив в карман свои письма, ушел из дома.
   IX
   Крылушкин был на почте, отдал свои письма, а потом пошел к архиерею, беседовал с ним наедине с полчаса и вышел от него довольно спокойный. Архиерей у нас в то время был очень хороший человек, простодушный, добрый, открытый и не способный отказать ни в чем, что было в его власти или силе. Крылушкина он знал за человека, достойного всякого уважения, и принимал его без чинов. При губернской перестановке на месте из старых лиц с весом оставались только предводитель да архиерей. Предводителя не было в городе, и Крылушкин в защиту себе мог поставить только одного архиерея.
   Но пока преосвященный написал к губернатору письмо и пока губернатор прочел это письмо и собрался призвать чиновника, чтобы поручить ему рассмотреть и по возможности удовлетворить ходатайство архиерея, случилось следующее происшествие.
   В восемь часов утра пришел к Силе Ивановичу во двор квартальный с четырьмя десятскими и спросил хозяина. Ему Палагея отвечала, что хозяина нет дома, что он вышел и она не знает, когда возвратится. Квартальный объявил, что он имеет предписание забрать и тотчас доставить во врачебную управу всех находящихся у Крылушкина больных, которые могут ходить. Защиты не у кого было искать. Квартальный забрал старуху с грыжей, одиннадцатилетнюю девочку с золотушным гноетечением, молодую бабу с расперетницей да Настю и под полицейским прикрытием повел их во врачебную управу.
   Сила Иваныч, выйдя успокоенный от архиерея, зашел в городской сад, погулял, посмотрел на Оку, отдохнул на лавке и поплелся домой. До его дома было добрых три версты, и старик пришел только около одиннадцати часов.