Но и вчера было лето. Еще вчера я любовался своей работой и мною любовались другие, еще вчера я не ощущал веса своего «понедельника». Сегодня тебе не до песен, не до шуток, сегодня кажешься себе неудачником, обиженным судьбою, для которого нет надежды снова стать человеком, и растет в тебе злое чувство, ему этот Рыжий открыл своим поведением зеленую улицу.
   День казался бесконечным. Но вот наконец вечер. Кончили работу, собрали инструменты, ждем машину. Хотим пить. Хотим курить. Курева у нас нет.
   Сидим, ждем машину. Но вот кто-то из нас кого-то оскорбил, задел, и теперь эти двое ругаются, припоминают все пакости, которые один про другого знает. Наконец вскакивают, друг на друга налетают, сейчас будет драка. Я тоже вскакиваю, чтобы разнять их, – нельзя допустить драки. Это мне нелегко удается. Наконец противники разняты, лишь поливают друг друга словесной грязью. Нервы напряжены до предела. Ведь могло произойти что угодно. Наконец – о радость! – машина. Поспешно погрузили инструмент, сели. Едем. И вот – зона. Вернулись… Идем на ужин. После ужина спешу к колодцу, в нем ледяная вода. Раздеваюсь догола, выливаю на себя пять-шесть ведер холодной воды. Хорошо! Ах, хорошо! Хорошо, что есть этот колодец, уже ради него можно жить. Здесь можно остудить нервы. А теперь можно и спать – день кончился.
   Итак, сегодня, 18 июня, в 4 часа дня тридцать два года тому назад на острове Сааремаа родился я для того, чтобы прожить также сегодняшний страшный день. Да, это был действительно страшный день. Как многo значит – воля одного. Он один может делать погоду десятерым. Пожелай он – и мы бы не почувствовали тяжести неволи (как бывает всегда с Иваном Костромским). Но он не захотел, и мы ощутили физически давление одного дня. Может, так это и должно быть? Заключение – это наказание. Мы все десятеро совершили преступления, много преступлений. Многие из нас ненавидят общество, всякое общество. Многие притворяются исправляющимися. И за все это всех нас ненавидит он, этот не очень развитой рыжий парень. Он хочет, чтобы мы почувствовали, почем фунт лиха, и боялись попасть сюда снова; он хочет быть для нас страшным, и хотя он далеко не прав, но вообще-то, может, это справедливо: тюрьма потому и наказание, что она страшна, а страшным людям за страшные деяния и наказание должно быть таким же. Будет им в тюрьме вольно и беззаботно – будут ли они бояться ее тогда? Но что же тогда такие, как Иван? Они к нам относятся по-человечески, вселяют оптимизм и желание вернуться в жизнь, к честным людям, к честным делам. Поэтому Рыжего командир взвода правильно засадил на гауптвахту, он убивает всякую надежду на прощение, искупление, а если нет надежды – зачем тогда и стараться? Можно опять в карцер, в тюрьму, в побег – куда угодно, потому что трудись не трудись – все равно хорошим не станешь.
* * *
   Ночь. Спят арестанты. В секции храп и немного, если быть скромным, несвежий воздух. Но это естественно для помещения, где живут семьдесят человек. Не спит лишь Серый Волк. Не спится ему: одолевают мысли, да и разные ночные происшествия, которыми полна жизнь колонии, не дают спать. Поначалу уснув, он проснулся от дикого, нечеловеческого воя. Вой действительно оказался не человеческим, а кошачьим, кошка спасалась бегством под нары от гнавшегося за ней с недобрым намерением кота. Затем он было уснул опять, но немного погодя послышался другой вой, уже определенно человеческий. Это кричал во сне сосед, захлебываясь отрывистыми похабными ругательствами. После этого Серый Волк уже уснуть не мог, опять появились боли, а вместе с ними и мысли. Мысли и чувства.
   Скоро свобода. Осталось двенадцать дней. Скоро другая жизнь, в другом мире, где возможны счастье и любовь… Но мне страшно, я его боюсь, того мира, другого. Здесь нередки случаи, когда люди, которым предстоит освобождение, отказываются выходить на волю. Я их не мог понять, но вот сейчас смутно представляю их ощущения, их страхи; находясь долго в заключении – десять, пятнадцать лет, – они отвыкли от воли, потеряли способность быть самостоятельными, они не знают, как нужно говорить, как держаться; им кажется, что и ходят там, на воле, люди не так, как они, и спят, и едят – все делают иначе. Здесь все известно, здесь тебе приказывают – делай так, ходи так, стань этак, повернись, садись, вставай – все тебе приказывают. И это в течение многих, долгих лет. За это время ты, в сущности, живешь почти беззаботно: пища тебе, хоть какая-нибудь, обеспечена; спать ты будешь – в зоне ли, в карцере, где угодно, но в основном в тепле. Твои дни однообразны, ты отбываешь срок. Но ты считаешь годы, события, месяцы, дни, делаешь это машинально, с тайною надеждой на то, что последний день – конец страшной жизни, после которой ты уже другим человеком начнешь новую. Но вот настал последний день, ты сейчас оставишь позади четырнадцать лет неволи, целую жизнь, и перейдешь в другую, а она тебе неведома, тебе боязно, тобой овладевает страх. Странно, когда решаешься на побег, этого не испытываешь. Тогда совсем другой страх – потерять жизнь. Так или иначе, нo встречаются люди, которые в день освобождения отказываются выходить на волю. Таких, конечно, единицы, но страх, наверное, испытывает каждый, хотя никто в этом не сознается. Впрочем, если у тебя семья и ты побыл здесь сравнительно недолго, наверное, тогда ты знаешь все наперед, тебе известно, что попадешь в привычное окружение, тебе известно, кто и как тебя встретит, ты получал письма и знаешь, какова та свобода, куда ты идешь. Но если ты прожил здесь целую жизнь, если свободу ты помнишь и знаешь только как период скитаний в притворстве, в страхе, если тебя никто не ждет и ты действительно не знаешь, как там живут нормальные люди, – страшновато. Но и интересно, очень интересно.
   Какая она теперь – свобода? Как надо есть вилкой? Смешно, но вилку ты уже так давно в глаза не видел. Как едят из фарфоровой тарелочки? А галстук завязать? Опять ты будешь похож на нильского крокодила, вышедшегo из джунглей в цивилизованный мир. Двенадцать дней… А ведь их было четырнадцать лет. Давно – сто лет назад. И вот осталось двенадцать дней… Невероятно! Что будет?
   Говорят, жить на воле таким, как я, надо буквально невидимкой. Носа нигде не показывай, потому что нас будто бы карают уже за одно то, что мы ранее судимые. За любую мелочь – милиция, за малейшее подозрение – тюрьма. Зеки меня наставляют ежедневно на путь истинный: в общественных местах не показывайся, комсомольцев берегись как огня, а бригадмильцев и дружинников опасайся больше милиции – заклюют и за дело и без…
   Действительно, получается страшная картина, хоть и не освобождайся совсем. Есть и такие, кто дает наколки, где можно легко «работу вымолотить». Но «вымолачивать» я не буду, потому что освобождается уже не волк, а человек, у которого есть, между прочим, совесть. Что же касается отношения общества к освободившимся – вы, мне кажется, судите обо всем, глядя лишь со своей колокольни. Отношение людей ко мне будет такое, какое я заслужу. Я вообще не тешу себя мыслью, что меня встретят с музыкой, и готов к любым трудностям. Поэтому я не боюсь свободы.
   Две жизни – та, которая была, и та, которая начинается, – а граница между ними – узенькая калитка. Сегодня еще по эту сторону калитки, в старой жизни. Последний день. Она остается, она меня отпускает. Но что впереди?
   Мне тридцать два года. . И нет ни образования, ни профессии, ни семьи, ни даже друзей. Тридцать два года пошли насмарку. А ради чего? Ради чего искалечены ноги, нажил язву, как ненормальный, вскакиваю при каждом неожиданном скрипе, шорохе? И жизнь, которая начинается, – я ее совсем не знаю. Ее надо будет осторожно узнавать, изучать. Да, конечно, нужно осторожно, потому что, наверно, встретятся и Рыжие. А сам я? Действительно я уже другой? Здесь – да, а там?.. Ну, что за глупость… Неужели снова стану валяться в коридорах, дрожать в дорожных кюветах? И снова меня сможет бить каждый кому не лень?.. А Сирье…
 
   11.Х. 1963 г.
   Мысья.
 
   Последняя ночь… Завтра, 12 октября, Серый Волк выходит из клетки на волю. Нет… Серого Волка больше не будет. Освобождается гражданин, у которого есть имя, отчество, фамилия и, как я уже сказал, совесть.
   А теперь подведем баланс:
 
   5 лет 7 месяцев
   +
   8 лет 7 месяцев 15 дней
 
   Итого: 14 лет 2 месяца и 15 дней. Из этого срока один год в карцерах, пять лет в строгорежимных тюрьмах, остальное в колониях, причем только в строгих и особо строгих.
   Более чем достаточно…
   Как все последние ночи, я сегодня тоже не сплю. Какой там сон, ведь завтра – свобода! Свобода! Настоящая свобода. Уже не нужно будет опасаться ареста, врать на каждом шагу и дрожать за каждое слово, не надо больше играть роль человека. Завтра я получу паспорт и стану гражданином, мне будут говорить «товарищ» – ведь так обращаются друг к другу люди на воле. Вечером приходили парни из погрузки, принесли кое-что из одежды, у меня же ничего нет. Георгий принес брюки, Быдло – рубашку, а Росомаха у кого-то выиграл свитер, и свитер теперь тоже вернется на волю; и потом мы попрощались, больше я их не увижу, потому что завтра в то время, когда меня выведут за зону, они будут на работе.
   Пробили отбой, зеки укладывались спать, а мы еще долго сидели, о чем-то говорили, «чифирили», пока нас не разогнали надзиратели. Странное это ощущение – товарищи твои остаются в заключении, а ты среди них почти вольный. Вот я завтра буду ходить по поселку без конвоя, могу идти, куда хочу, а их поведут на работу под конвоем. А еще вчера так вели на работу и меня. Вчера я был заключенный, вчера, если бы нарушил запретную зону, меня могли бы застрелить. И вот – один день, один час, одна минута, и я перехожу из одной жизни в другую.
   Думаю иногда, поверили бы мне такие же, каким был я сам четырнадцать или даже двадцать лет назад, если бы я им все рассказал о своей жизни? Поверили бы они мне, поняли бы меня? Те, кто ищет счастья, не зная о том, что так или иначе его надо заслужить – трудом, страданием, именно заслужить, создать, сделать самому. Такие, каким я был прежде, никому не верят. В своих неудачах они винят других, страдать они не хотят, труда боятся. Они охотно, слепцы, идут навстречу ложной романтике и, мечтая о подвигах, приключениях, совершают пошлости, преступления. А грязь их не отталкивает, все глубже и глубже засасывает, они в ней тонут. И они мне, наверное, не поверили бы, потому что они ничему и никому не верят, даже самим себе.
   Вот они-то мне сейчас и дают наколки, где «работу можно вымолотить», предсказывают, что не удастся удержаться на воле, что скоро опять сюда вернусь, страшат тем, что меня за непочтительные мысли об администрации могут просто убить. Они-то действительно почти не бывают на воле, считают, что нет на свете ничего хорошего, ни любви, ни дружбы, ни чести. Но таких, как Арсен и Росомаха, Георгий и Быдло, – их больше. Они тоже не скоро отвыкнут от жаргона и мата, но они не стесняются мечтать вслух о хорошей девушке, которая им поверит, они изобьют того, кто пытается доказать, что Россию когда-нибудь победят, они выделывают чудеса с баграми, и они-то знают, что я сюда больше никогда не вернусь…
   Итак, завтра свобода. Как бы там ни было, но ясно одно: пусть мир полон негодяев и подлецов, пусть они встречаются на каждом шагу, в каком угодно положении, пусть они есть – это еще не значит, что и я должен быть подлецом. Кто знает, может, будет и у меня еще Родина.

Тетрадь четырнадцатая

Год 1963

   Это не шторм, нет, просто сильный ветер. Шумит море. Волны одна за другой ударяются в пристань яхт-клуба в Тори. Вдали, в море, словно в тумане, видна темная полоска – это остров Абрука. А километрах в двух от берега плоским блином лежит остров Лаямадала. На волнах у пристани качаются яхты, кричат чайки, пахнет водорослями, йодом, рыбой – морем… Даже не верится, что я на родине. Вот каменная дорога через разлив, по этой дороге мальчишкой, с ватагой моих подчиненных, бежал я, прыгая с камня на камень, в яхт-клуб. Это только название – дорога, на самом деле просто большие камни, наваленные как попало; они образовали что-то наподобие каменного забора, и тянется этот забор каменной тропинкой через разлив, метров пятьсот. По этой тропинке можно отсюда, из яхт-клуба, дойти прямо до улицы Лоодзи, где когда-то я жил с мамой, отцом, братом и сестрой. Там наш старенький голубой дом. Стою у пристани. Когда-то, мальчишками, мы прыгали здесь в воду и плыли через залив, соревнуясь в скорости. На той стороне – другой яхт-клуб. Здесь мы ныряли, тоже соревнуясь, кто дольше пробудет под водой.
   Где сейчас все мои тогдашние друзья?.. Где Вальдур, Свен, Арно, Велло? Сколько прошло лет… Сколько жизни прожито…
   Даже не верится, что я на родном острове.
   Но это так. Стоит только повернуть голову налево – и я увижу башни старой крепости, окруженной зеленым древним парком, где двадцать с лишним лет тому назад собрались трое совсем молодых и совсем глупых искателей приключений, чтобы отправиться в мир на поиски счастья и всего необычного, что в этом мире можно найти.
   Жизнь нам казалась тогда простой: будь смелым, ловким, сильным – и ты победишь все трудности. Это сугубо физическое понятие, но другого мы не знали…
   «Кайяк! Кайяк!» – это кричат чайки, кружа над пристанью, иногда они стремительно падают в море и тут же взмывают вверх и опять кричат: «Кайяк! Кайяк!» Они говорят по-эстонски: «кайяк» по-эстонски чайка. Люблю этих птиц, как и воробьев. Воробьев люблю за их оптимизм, чаек – за то, что они птицы моей родной стихии – моря. Они отважные, чистые, красивые.
   Изменился остров Сааремаа. Изменился и город Кингисепп. Подумать только – в нашем маленьком городишке, который когда-то можно было за полчаса пройти пешком из конца в конец, ходит автобус… Улицы заасфальтированы, и дороги острова – тоже. А в парке опять живут белки… мои дорогие белки! Они имеют собственные дачи, построенные для них людьми, но предпочитают жить где-то высоко на каштанах.
   Наши белочки – гордость горожан, они не боятся человека, смело прыгают на плечи прохожих, лазят к ним в карман, за пазуху в поисках лакомств, которые люди для них всегда носят в карманах. Во время войны они куда-то исчезли, но теперь появились снова в наших парках, живут, прыгают, принимают дань от поклонников, за что позволяют себя фотографировать. А парки у нас очень красивые.
   Остров изменился, город изменился, но не изменилось море. По-прежнему шумит оно, по-прежнему зеленое.
   Остров наш – самый красивый в мире, другого такого нет!
   Вчера был на кладбище. Полдня искал могилу отца, совсем заросла она мохом и травой. Пришлось немало около нее потрудиться.
* * *
   Чувствую себя на родине грустно, я здесь как чужестранец, приехавший в качестве туриста. От родного языка отвык, разговариваю с акцентом, и если кому говорю, что я островитянин, смотрят на меня с сомнением, не верят. Мне разрешено быть на острове десять дней. Поселился в гостинице, отдыхаю. Посетил крепость, музей, ходил смотреть на наш дом, плаваю, катаюсь на лодках. А в том, что плохо стал говорить на родном языке, удивительного ничего нет: ведь я столько лет не был на родине, не говорил, не читал, не писал на родном языке.
   Могилу Сирье я долго искал. Я помню хорошо то место, где ее похоронили, помню белый деревянный крестик. Но не оказалось на этом месте ни могилы, ни креста. На этом месте стоит гордая, даже несколько высокомерная мраморная ограда, а в ограде тяжелая, тоже мраморная плита, заставленная сверху горшками цветов. И чужие имена в изголовье. Кого-то похоронили на ее могиле… А может, я перепутал? Спросить не у кого, где живут ее дядя и тетя, да и живы ли они – не знаю. Но я не ошибся – она была похоронена здесь. Неподалеку от этого места растет молодая елочка. Я положил свои цветы на ее ветки. Она, наверное, помнит, когда хоронили Сирье, ведь она видела это.
   Так вот… Жил когда-то человек, женщина. Была она добрая, ласковая, обыкновенная. Счастья хотела, любить хотела, никому не сделала зла. Она была скромная и смелая, та женщина, что когда-то жила… А теперь ее нет, как будто и не было ее совсем. Теперь никто даже не знает, где она похоронена.
   Прощай, моя добрая, такого друга у меня больше никогда не будет…
 
   Расставался с родиной долго, бродил по Вышгороду, по узким улицам старого Таллина, съездил на Пирита, где всегда многолюдно. А Пирита течет все так же, как и много лет назад.
   Когда собрался уезжать, на вокзале случайно встретил Мишку Проныру. Он стоял с большим коричневым чемоданом и на блатной мотив мурлыкал какую-то песенку, озабоченно озираясь по сторонам. Я вспомнил нашу давнюю встречу, когда «тяпнули» с ним за пропавшую жизнь, вспомнил все пережитое за последние годы, и как-то обидно стало, ведь жизнь-то оказалась не пропавшей, ее можно было спасти.
   Догнав его, я крикнул:
   – Здорово, Проныра! – Он оглянулся и… пошел от меня, прибавив шагу. Я побежал за ним: – Ты что же, брат, старых друзей не узнаешь? – Тут он поставил чемодан и, как-то смущенно улыбаясь, сказал:
   – Здорово, ты откуда приканал?
   На этот раз ему можно было знать.
   – Да вот, посетил родные края, – ответил я.
   – Опять в беге, что ли? – спросил он будто нехотя.
   Я рассказал о себе. Он слушал внимательно, его когда-то плутоватые, а теперь погрустневшие глаза словно выражали недоверие, и я понял, что он не очень-то поверил моему рассказу.
   – А ты все «углы вертишь»? – спросил я подозрительно, кивая на чемодан.
   Тут Мишка разразился такой бранью, какую мне, в прошлом известному мастеру этого жанра, и то редко приходилось слышать. Я слушал его с истинным наслаждением. Однако прохожие, не столь компетентные в этом виде искусства, и оказавшийся поблизости милиционер оглядывались на нас с выразительностью, отнюдь не говорившей о признательности.
   Я осведомился у Мишки, что, собственно, вызвало у него такое «вдохновение». И вот что он мне рассказал.
   Он живет в Таллине, «углы не вертит». Последний «вертанул» шесть лет назад, и пять из этих шести ему внушали, что это нехорошее дело – «вертеть углы». Он согласился и уже год изготовляет чемоданы в какой-то артели. Все-таки остался верен чемоданам…
   Женился он, маленьким Проныренком обзавелся, однако где-то на Кавказе у него отыскалась многочисленная родня – чуть не целый аул, – и он их навестил. Когда собрался домой, родственники надавали много подарков, но Мишка привез только полный чемодан винограда.
   Вместе с ним в купе ехал гражданин, у которого был такой же, как у Мишки, чемодан. По прибытии в Таллин гражданин перепутал и унес Мишкин чемодан. И теперь нужно найти этого гражданина и съездить ему по уху, чтобы не трепал Мишкины нервы, и вернуть виноград маленькому Проныренку.
* * *
   Пошли в ресторан при вокзале, заняли столик. Тяпнули, помолчали. Потом я спросил:
   – А… какой у него нос?.. У Проныренка?
   – Обыкновенный, – сказал Мишка, и мы весело засмеялись. Я поинтересовался, почему он, собственно, совершил такую непонятную штуку – женился.
   – О, душа любезный, – сказал он, – втюрился Мишка…
   – Потому и завязал? – спросил я.
   Мишкин нос зашевелился, совершил небольшой круг вокруг своей оси. Он закурил и сообщил:
   Ты что думаешь, это тебе пятьдесят четвертый год? Или думаешь – Мишка дурак? Или слепой? Ты ничего не знаешь. Вот поживешь – увидишь. Ты думаешь, еще есть воры? Не ищи – нету. Сейчас не так, как было раньше. Тебя в тюрьме только надзиратели охраняли, а здесь с тебя не спускают глаз: жена – раз, уголовный розыск – два, милиционер – три, бригадмильцы – четыре, дружинники – пять, – Мишкины пальцы один за другим растопырились. – Без прописки не проживешь и двух дней, а говорить нужно научиться во что бы то ни стало на грамотном языке, без всяких там междометий и прочих словечек…
   Тяпнули, закусили, повздыхали.
   – Тряпки и часы обесценены, за них ни черта не возьмешь, разве если что-нибудь заграничное попадется… А деньги… За мелочью не погонишься, а большие деньги все на сберкнижках.
   Налили, выпили, повздыхали.
   – Раньше, бывало, пробежишь по карманам – на базаре, в трамваях. Смотришь, к вечеру, мало-помалу приличный заработок набран. Теперь же и карманы… Ну что в них найдешь? Разве что вытянешь перчатки у какого-нибудь ротозея. Как выдумали эти новые деньги невероятно малого размера… так спрячут – не найдешь. Да еще одеваться стали непонятно, ты себе не представляешь! Моды всякие… Ты, например, уверен, что карман на своем месте, где ему быть полагается, а его уже переместили в другое место, где тебе в голову не придет его искать.
   Налили, выпили, задумались.
   – И как тут жить… при такой ситуации? Только дураку неясно, что надо менять пластинку. А ты? Что же…
   Мишка не закончил вопроса, но я понял его.
   – Нет, Миша, не я тот дурак. И время тут ни при чем.
   Тут откуда-то сбоку послышалась знакомая речь; оглянувшись, я увидел за столом в углу компанию молодых людей. Это были даже не молодые люди, а скорее ребята по двадцать лет и меньше. Но эти парни – семь морд – с длинными до плеч волосами, одеты чудно, шпарили по «фене» так, что душа радовалась, на них глядя.
   – Однако врешь ты маленько, – сказал я Проныре, – еще, видать, не перевелись мушкетеры. – И показал на компанию в углу.
   – Эти-то пугалы… мушкетеры?! Петухи несчастные, – буркнул Мишка презрительно, и кончик его носика зашевелился, описывая круги. – Этих я знаю, они тут всегда. У них у всех приличные папочки-мамочки имеются, и, будь спокоен, если они кого и обворовывают, так своих любезных родителей. От вольной жизни, кроме жаргона, где-то нахватанного, у них ничего нет.
   – А лихо как пьют-то, – заметил я, – и девчонки у них интересные…
   К ним действительно подсели две крали в невероятно коротких юбочках, с прическами необъятной высоты и глазами под китайца – точно девицы из фленсбургского порта. Мишка досадливо махнул рукой, и мы занялись воспоминаниями.
   – Ты куда думаешь определиться? – спросил Мишка. – Здесь остаешься?
   Он задел за больное место. Ведь не все мои бывшие дружки такие, как Мишка, иной из них хуже врага, да и последние не перевелись. И еще здесь на каждом шагу преследуют воспоминания…
   – Уеду отсюда. Хочу новой жизни, на новом месте.
   Мишка что-то заерзал на стуле, с беспокойством поглядывая на часы, потом виновато сказал:
   – Ну, ты прости, мне пора. Ждут меня. – Понятно – жена… Тяпнули еще, повздыхали, затем, пожав руки друг другу, расстались. Вернее, я остался сидеть с недопитой бутылкой коньяку, а Михаил Карапетян ушел домой, к своей семье.
   Какое-то хорошее чувство появилось у меня к этому смешному человеку. На столе он забыл сигареты, я закурил. Противно, погасил.
   В углу все еще заседала лихая компания, шпарила по «фене», пропивала пот родительский. Тут еще появился деятель один – длинный, костлявый, одет небрежно, в изношенном коричневом костюме. Лет ему сорок, а может, и больше. Лицо – большое, угрюмое – покрыто шрамами, на руках все объясняющие татуировки. Сел за столик рядом, заказал пиво. На меня он не обращал ни малейшего внимания, но с какой-то жадной тоской стал наблюдать за компанией в углу, и вот на его равнодушном лице появилось красноречивое выражение надежды, загорелись глаза. Он, подавшись вперед, остро прислушивался к пьяному гомону за столом в углу.
   Однако точно так же, как недавно Мишка, он скоро отвернулся от них, но с каким-то совершенно другим – жалким выражением разочарования на лице, словно его только что подло обманули. Это был не человек – сплошная хандра. Тут он обратился ко мне.
   – Курить есть?
   Я подал ему сигарету, он закурил, быстро допил свое пиво и, ни разу не взглянув в тот угол, ушел.
   Смешно мне что-то стало. Видно, Мишка во многом прав: кое-кто ищет и не находит. Впрочем, кто ищет – тот найдет. Только смотря как выйдет: ищешь одно – найдешь другое…
   Я встал из-за стола, направился на перрон. Скоро мой поезд.
* * *
   И опять дорога. И опять ритмичный стук колес. А впереди – жизнь. Кто знает, может быть, не все еще потеряно…

ОТ АВТОРА

   Уважаемые читатели!
   После опубликования «Записок Серого Волка» мне поступает множество писем. Получаю письма от студентов, военнослужащих, педагогов, инженеров, словом, людей всевозможных профессий. И, разумеется, от заключенных. Многие из тех, кто имел отношение к уголовному миру, выражают благодарность за то, что мне удалось по возможности правдиво изобразить жизнь людей, живших жестокой и суровой жизнью вора. Однако недавно я получил послание (целая тетрадь, исписанная от корки до корки – кодекс воровского «закона»), в котором меня упрекают в плохом знании этого «закона». Высказывается соображение, что я, возможно, не был в «законе».
   Я очень хотел бы сказать, что не был вором, хотя почти полжизни воровал и некоторое время общался также с «законниками». Вор, кем бы он себя ни считал – «законником», «честнягой», «одиночкой» – существо жестокое, беспринципное и настолько аморальное и отвратительное, что назваться им хотя бы из «тщеславия» (как выражается мой корреспондент) не делает чести никому. Это из тех явлений, которыми не гордятся нормальные люди. Мне всегда были ненавистны жестокость и подлость. А воровал и совершал другие преступления в силу обстоятельств и собственного характера тоже.
   Люди, подобные мне, есть еще, и я уверен в том, что человеческое в них найдет их, сколько бы ни прошло времени. И такие люди о «законе» этом говорить не станут, они о нем забудут.
   В моей же книге изображена жизнь преступника (неважно, «штопорило» он, «краснушник» или «майданник») – волка, поставившего себя против общества, стремящегося жить за счет других.
   Книг о «перековке» преступников написано немало, но я вовсе не стремился создать такую книгу. Я хочу сказать в этой книге всем тем, кто потерял веру во все лучшее, потерял веру в свои силы, я хочу сказать им, что они могут стать сильными, и что не нужно бояться жизни, а нужно стремиться к ней.
   Я рассказал о своей жизни для того, чтобы поддержать тех, кто ищет, по-настоящему ищет пути в жизнь. И, судя по многим письмам от заключенных, я сделал эту работу не напрасно.
   Приведу выдержку из письма бывшего вора. Его пишет человек, проживший долгую и бесполезную жизнь:
   «…вот я здесь. Позади десятка два с половиной неправильной жизни, а впереди… три тысячи сто десять дней заключения. Возраст солидный – 20 ноября стукнет 46 лет. Что будет – не знаю. Но жить, думаю, стоит. Вы, Серый Волк, еще раз убедили меня в этом».
   Фраза из другого письма:
   «Раньше, перед выходом на свободу, я строил какие-то планы, а сейчас стараюсь не думать об этом. Будь что будет. Вы знаете, иногда я придумывал для себя и для других конец такой, который удалось достичь Вам, но в глубине души не верил в достижение подобной мечты…».
   Таких писем очень много. Да, люди ищут, потому что хотят жить, но они… не верят. Не верят себе, не верят другим. А начинать надо с себя. Вот об этом я больше всего хотел рассказать.
   Здесь воспользуюсь случаем, чтобы ответить всем тем, кто в своих письмах интересуется, что стало дальше с Серым Волком. Вышел я из неволи неподготовленным к свободе, было невероятно трудно утвердить себя в большой жизни, завоевать доверие и равноправие, но об этом я подробно расскажу в продолжении «Записок Серого Волка». Сейчас я работаю именно над этой книгой.
 
   Ахто Леви