Мы много раз видели чернобородого молодого человека, обычно издали: он либо шел где-то у самого горизонта, либо стоял, склонив голову, на какой-нибудь скале. Хотя однажды моя дочь стирала в ручье и, подняв взгляд от белья, увидела сквозь камыши его мертвые глаза. А в другой раз мой старший сын загнал в заросли раненого снежного леопарда и увидел, как чернобородый разговаривал со стариком. А еще раз, тогда была пора жатвы, я встал очень рано и увидел, что он сидит у колодца и смотрит на нашу дверь, хотя меня он тогда не заметил. Старика мы видели тоже, только не так часто. А последние два года мы их и вовсе не встречали, пока…. – Он снова беспомощно покосился на Ахуру.
   Между тем девочка пришла в себя. На сей раз она испугалась Ахуры гораздо меньше, но добавить к рассказу старика ничего не смогла.
   Путники стали собираться в дорогу. Мышелов заметил, что семейство, в особенности женщина с ребенком, втайне злится на девочку за то, что та пыталась их предостеречь, поэтому на пороге он обернулся и сказал:
   – Если с головы девочки упадет хоть один волос, мы вернемся вместе с чернобородым, ведомые зеленым светом, и месть наша будет ужасной.
   С этими словами он швырнул на пол несколько золотых и вышел.
   А девочка, несмотря на то что семейство считало ее союзницей демонов или, вернее, благодаря этому, стала жить с тех пор припеваючи, считая себя по крови гораздо выше своих родичей и бесстыдно играл на их страхе перед Фафхрдом, Мышеловом и Чернобородым, в результате заставила отдать ей все золотые, после чего, благополучно добравшись до отдаленного города, купила себе весьма соблазнительный наряд и после хитро задуманной комбинации сделалась женой сатрапа и прожила жизнь в неге и довольстве – такой бывает судьба многих романтичных людей, если, конечно, они достаточно романтичны.
   Выйдя из дома, Мышелов увидел, что Фафхрд отважно пытается вернуть себе прежнее воинственное настроение.
   – Поторопись, подмастерье демона! – приветствовал он Мышелова. – Нас ждет встреча с дивной снежной страной, нам нельзя мешкать!
   Когда они немного отъехали, Мышелов добродушно осведомился:
   – Но как же нам быть с верблюдом, Фафхрд? Он ведь подохнет от простуды.
   – Не вижу причин, по которым снег может быть полезен для людей и вреден для животных, – нашелся Фафхрд. Затем он привстал в стременах и, обернувшись к дому, закричал: – Эй, парень! Который с топором! Когда подойдут твои годы и ты почувствуешь в костях странный зуд, обернись лицом к северу. Там ты найдешь страну, где сможешь стать настоящим мужчиной.
   Но в душе друзья понимали, что все это – пустая болтовня, что другие звезды мерцают теперь в их гороскопе, и прежде всего та, что светится желто-зеленым огнем. По мере их продвижения в глубь долины, безмолвие и отсутствие зверей и насекомых стали постепенно угнетать путников, они почувствовали, что над ними нависло нечто мрачное и таинственное. Отчасти эта тайна заключалась и в Ахуре, но друзья воздерживались от расспросов, смутно осознавая, какая буря пронеслась недавно у нее в голове.
   В конце концов Мышелов высказал вслух мысли, не дававшие покоя им обоим.
   – Да, я очень боюсь, что Анра Девадорис, пытавшийся сделать нас своими учениками, сам был только учеником, но таким способным, что это делает честь его учителю. Чернобородого уже нет, однако остался безбородый. Как там говорил Нингобль? Не просто существо, но тайна? Не отдельная личность, а мираж?
   – Клянусь всеми блохами, что кусают великого Антиоха, и всеми вшами, что ползают по его супруге! – прозвучал позади пронзительный и нахальный голос. – Как я понимаю, вы, господа обреченные, уже знаете, что содержится в письме, которое я вам доставил.
   Приятели крутанулись в седлах. Рядом с верблюдом стоял – до этого, возможно, прятавшийся в кустах – нагло ухмыляющийся темнокожий уличный мальчишка, типичный уроженец Александрии; казалось, он только что вышел из Ракотиса [бедный квартал древней Александрии], а за ним вот-вот появится тощая дворняжка, обнюхивающая его следы. (Мышелов и впрямь ждал, что пес сейчас появится на самом деле.)
   – Кто тебя послал, парень? – осведомился Фафхрд. – Как ты сюда попал?
   – А сам ты как думаешь? – отозвался мальчишка. – Лови! – Он бросил Мышелову вощеную дощечку. – Послушайте-ка моего совета и смывайтесь отсюда, пока не поздно. А что касается вашего похода, то Нингобль, по-моему, уже вытащил колышки шатра и взял ноги в руки. Всегда готов помочь в беде, этот мой милый хозяин.
   Мышелов разорвал шнурок, развернул табличку и прочитал:
   «Привет вам, мои отважные бродяги. Вы сделали много, но главное еще впереди. Внемлите зову. Следуйте на зеленый свет. Но потом будьте крайне осторожны. К сожалению, больше ничем помочь вам не могу. Отошлите с мальчиком покров, чашу и сундучок в качестве первой выплаты».
   – Ах ты мерзкое семя Локи! Отродье Регина! [в скандинавской микологии сказочный колдун-кузнец, брат дракона] – взорвался Фафхрд. Мышелов, оглянувшись, некоторое время наблюдал, как верблюд бодро трусит к Затерянному Городу, а на спине у него трясется мальчишка. Ветер донес отголосок его пронзительного и нахального смеха.
   – Вот, – заметил Мышелов, – мы и лишились щедрот сирого и убого Нингобля. Теперь, по крайней мере, нам не нужно ломать голову, что делать с верблюдом.
   – Плевать! – отозвался Фафхрд. – Очень нам нужны его цацки и эта скотина. Пусть катится куда угодно со своими сплетнями!
   – А гора не слишком-то высокая, – часом позже заметил Мышелов, – хотя и не маленькая. Интересно, кто проложил эту тропинку и ухаживает за ней?
   С этими словами он повесил на плечо моток длинной тонкой веревки с крюком на конце, из тех, что используют для горных восхождений.
   Смеркалось; сумерки буквально наступали путникам на пятки. Узкая тропинка, словно бы появившаяся ниоткуда и поначалу чуть заметная, вилась вокруг громадных валунов, бежала по гребням становившихся все более отвесными склонов, усеянных камнями. Разговор, за которым друзья пытались скрыть озабоченность, завершился способом, который использовали Нингобль и его подручные, – те общались либо непосредственно, мысленно, либо с помощью крохотных свистков, издававших тончайший, недоступный человеческому уху звук, улавливаемый другим свистком или же летучей мышью.
   На мгновение весь мир словно замер, и с туманной вершины засиял зеленый свет, но это было, вероятно, игрой последних лучей заходящего солнца. В воздухе послышался странный звук, едва уловимый шепот, как будто оркестр невидимых насекомых настраивал свои инструменты. Ощущения эти были столь же неуловимы, как и сила, заставлявшая путников двигаться вперед, – зыбкая сила, которую они могли оборвать, как паутинку, но им и в голову не приходило сделать это.
   Как будто повинуясь какому-то невысказанному слову, Фафхрд и Мышелов посмотрели на Ахуру. Под их взглядами девушка на миг преобразилась – раскрылась диковинным ночным цветком и стала еще больше похожа на ребенка. Казалось, будто некий гипнотизер, удалив с поверхности ее разума лепестки, оставил лишь прозрачное озерцо, но из его неведомых глубин поднимались темные пузырьки.
   Приятели почувствовали, что их чувство к Ахуре вновь ожило, но стало гораздо сдержаннее. Словно горы во мгле, сердца их умолкли, когда девушка сказала:
   – Анра Девадорис был моим братом. Мы с ним близнецы.


11. Ахура Девадорис


   – Отца я не знала, он погиб еще до нашего рождения. Мать, женщина в общем-то неразговорчивая, сказала мне однажды: «Ахура, твоим отцом был грек, очень добрый и ученый человек, любивший смеяться». Она была скорее суровой, чем красивой, и солнце просвечивало сквозь кольца ее крашеных черных волос, когда она произносила эти слова.
   Мне показалось тогда, что мать проговорила слово «твой» с легким нажимом. Понимаете, мне было интересно знать, кто такой Анра, и я спросила о нем у старой Береники, нашей ключницы. И та рассказала, что видела, как мать в одну ночь родила нас обоих.
   В другой раз Вероника рассказала, как погиб мой отец. Почти за девять месяцев до нашего рождения его нашли однажды утром прямо у нашей двери, забитого насмерть. Решили, что это дело рук портовых рабочих-египтян, занимавшихся по ночам разбоем и грабежами. Впрочем, в ту пору Тиром правили Птоломеи и разбойников никто не судил. Отец погиб ужасной смертью – его лицо было превращено камнями в месиво.
   Позже старая Вероника рассказала мне и о матери, заставив меня поклясться Афиной и Сетом, а также Молохом, который проглотит меня, нарушь я клятву, что буду об этом молчать. Вероника поведала, что моя мать принадлежит к персидскому роду, в котором когда-то давно пять дочерей были жрицами, от рождения считавшимися женами злого персидского божества. Объятия смертных им возбранялись, они должны были проводить ночи наедине с каменным изваянием божества, которое находилось в далеком храме на полпути к краю света. В тот день матери дома не было, и старая Вероника повела меня вниз, в подвальчик, располагавшийся прямо под спальней матери, где показала три шероховатых серых камня, которые торчали между кирпичами, и сказала, что они из того самого храма. Старой Беренике явно нравилось меня пугать, хотя сама она смертельно боялась моей матери.
   Я, конечно, сразу же отправилась к Анре и все ему рассказала….
   Змеившаяся по гребню тропа пошла круто вверх. Кони двинулись шагом: первым ехал Фафхрд, за ним – Ахура, следом – Мышелов. Морщины на лице Фафхрда разгладились, однако он оставался все время настороже, а Мышелов же выглядел просто умным мальчиком.
   Ахура между тем продолжала:
   – Мне трудно объяснить свои отношения с Лирой – мы были столь близки, что даже само слово «отношения» звучит грубовато. Гуляя в саду, мы любили играть в одну игру: он закрывал глаза и пытался угадать, на что я смотрю. В других играх мы, бывало, менялись ролями, но в этой – никогда.
   Он изобретал все новые и новые разновидности этой игры и не хотел играть ни во что другое. Порой я забиралась по стволу оливы на черепичную крышу – Анра не умел лазить по деревьям – и часами смотрела вокруг. Потом я спускалась и рассказывала ему, что мне удалось увидеть: красильщиков, расстилающих мокрое зеленое полотно на солнце, чтобы его лучи окрасили ткань в пурпур; шествие жрецов вокруг храма Мелькарта; галеру из Пергама, на которой поднимали парус; греческого чиновника, нетерпеливо объясняющего что-то своему писцу-египтянину; двух дам с руками, окрашенными хной, которые посмеивались над какими-то матросами в юбочках; одинокого таинственного иудея, а брат говорил мне, что это за люди, о чем они думают и что собираются делать. Он обладал довольно своеобразным воображением: когда позже я стала выходить на улицу, как правило, выяснялось, что он прав. Кажется, в то время я думала, что он как бы разглядывал картинки, запечатлевшиеся у меня в мозгу, и видел в них больше, чем я. Мне это нравилось. Ощущение было очень приятным.
   Конечно, наша удивительная близость объяснялась еще и тем, что мать, особенно после того, как изменила свой образ жизни, не позволяла нам выходить на улицу и общаться с другими детьми. У этой строгости была и другая причина. Анра был очень болезненным мальчиком. Однажды он сломал себе руку в кисти, и она очень долго не заживала. Мать позвала раба, разбиравшегося в таких вещах, и тот сказал, что, по его мнению, кости у Анры становятся слишком хрупкими. Он рассказал о детях, чьи мышцы и сухожилия постепенно превратились в камень, и бедняги стали живыми статуями. Мать ударила его по лицу и выгнала из дому, а в результате лишилась верного друга, потому что тот раб для нее кое-что значил.
   Но даже если бы Анре и разрешили выходить на улицу, он все равно не смог бы. Однажды, уже после того, как меня стали выпускать, я уговорила его пойти со мной. Он не хотел, но я стала смеяться над ним, а насмешек он не выносил. Едва мы перелезли через садовую стену, он упал в обморок, и я, сколько ни старалась, не могла привести его в чувство. В конце концов я перелезла назад, открыла изнутри калитку и втащила его в сад, но старая Вероника заметила меня, и мне пришлось рассказать ей, что произошло. Она помогла мне втащить его в дом, а потом жестоко высекла – она знала, что я никогда не осмелюсь рассказать матери, что брала брата с собой на улицу. Пока она отхаживала меня кнутом, Анра пришел в себя, но потом болел целую неделю. С тех пор я до сегодняшнего дня больше над ним не смеялась.
   Сидя в доме затворником, Анра почти все свое время посвящал учению. Пока я глазела, сидя на крыше, или вытягивала всякие истории из старой Береники и других рабов, а позднее выходила в город и собирала для него всякие городские сплетни, он сидел в отцовской библиотеке и читал либо изучал все новые языки по всяким грамматикам и переводам. Мать научила нас обоих читать по-гречески, а я навострилась от рабов болтать по-арамейски и чуть-чуть на других языках и научила его. Но читал Анра гораздо больше меня. Он полюбил буквы так же страстно, как я полюбила город. Для него все они были живыми существами. Я помню, как он показывал мне египетские иероглифы и говорил, что это – звери и насекомые. А потом показывал иератические и демотические письмена [иератическое письмо – разновидность древнеегипетского письма (скоропись), возникшая из иероглифов; демотическое письмо – упрощенная форма предыдущего] и объяснял, что это – те же самые насекомые и звери, только замаскированные. Но самым занимательным, по его словам, был древнееврейский язык, потому что там в каждой букве есть своя магия. Это было еще до того, как он выучил древнеперсидский. Иногда проходили годы, прежде чем нам удавалось узнать, как произносятся слова на выученном нами языке. И это стало моим главным заданием, когда я начала выходить в город по его поручениям.
   Отцовская библиотека осталась такой же, какой была при его жизни. В корзинах аккуратно стояли свитки с трудами всех знаменитых философов, историков, поэтов, риторов и грамматистов. Но в углу, в мусоре, вместе с какими-то черепками и обрывками папируса валялись свитки совсем иного рода. На обороте одного из них отец, вероятно в виде насмешки, когда-то написал своим размашистым почерком: «Тайная мудрость!» Именно они прежде всего и возбудили любопытство Анры. Он, конечно, почитывал и почтенные книги из корзин, но чаще уходил в угол, доставал из кучи хрупкий свиток, сдувал пыль и разбирал текст буква за буквой.
   Это были странные книги: они пугали меня, внушали отвращение и вместе с тем вызывали смех. Многие из них по стилю были убоги и беспомощны. В некоторых толковались сны и давались наставления по практической магии – как готовить все эти мерзкие зелья. В других – иудейских свитках, написанных по-арамейски, – говорилось о конце света, о неистовствах злых духов и всяких невообразимых чудовищ: с десятью головами, с усыпанными драгоценностями повозками вместо ног и все такое. Были там халдейские книги звезд, в которых рассказывалось, будто все небесные светила живые, и как их зовут, и что они с нами делают. И был там один запутанный, полуграмотный текст, который я долго не могла понять, повествовавший о чем-то ужасном, связанном с хлебным колоском и шестью гранатовыми зернышками. А в другом удивительном греческом свитке Анра впервые нашел упоминание об Аримане и его вечном царстве зла, после этого брат не мог дождаться, когда выучит наконец древнеперсидский язык. Но в нескольких древнеперсидских текстах, что нашлись в отцовской библиотеке, не было даже упоминания об Аримане, и Анре пришлось ждать, пока я не стала воровать для него подобные вещи в городе.
   А выходить я начала после того, как моя мать изменила образ жизни. Это случилось, когда мне было семь лет. Мать всегда отличалась переменчивым настроением, я ее боялась, но время от времени на нее нападали приступы материнской нежности ко мне, а Анру она постоянно баловала, но только издали, через рабов, как будто она его опасалась.
   И вот мать надолго впала в мрачное настроение. Иногда я заставала ее за тем, что она сидит и в ужасе смотрит в пространство или бьет себя по голове, а ее глаза при этом закрыты и прекрасное лицо сведено судорогой, словно у безумной. У меня создавалось ощущение, что она пятится по какому-то подземному туннелю, из которого должна найти выход, чтобы не сойти с ума.
   Однажды днем я заглянула к ней в спальню и увидела, что мать смотрится в серебряное зеркальце. Она очень долго разглядывала свое лицо, а я молча наблюдала за ней. Я поняла, что происходит нечто серьезное. Наконец она, казалось, совершила какое-то внутреннее усилие, морщины тревоги, угрюмости и страха исчезли с ее лица, которое сразу стало ровным и красивым, словно маска. Затем она отперла ящичек, в который прежде никогда при мне не заглядывала, и стала доставать оттуда всякие баночки, флаконы и кисточки. Она тщательно наложила белила и румяна на лицо, припудрила вокруг глаз темной искрящейся пудрой и накрасила губы в красно-оранжевый цвет. Я наблюдала за матерью, а сердце мое колотилось, в горле пересохло, сама не знаю почему. Затем, отложив кисточки, она скинула с себя хитон и задумчиво прикоснулась к шее и груди, после чего взяла зеркало и с холодным удовлетворением стала любоваться собой. Она была очень хороша, но ее красота приводила меня в ужас. До сих пор я думала, что она с виду сурова и угрюма, но мягка и нежна внутри, стоит лишь добраться до того, что скрыто в ее душе. Но теперь она словно вывернулась наизнанку. Сдерживая рыдания, я бросилась к Анре, чтобы узнать, что все это значит. Но на сей раз сообразительность подвела его. Он был озадачен и встревожен не меньше моего.
   С тех пор она стала со мной еще строже и, все так же продолжая баловать Анру, практически лишила нас связи с внешним миром. Мне даже было запрещено разговаривать с новой рабыней, которую она купила – уродливой, вечно ухмыляющейся тонконогой девицей, в чью обязанность входило массировать мать и иногда играть на флейте. Теперь по вечерам к нам приходили какие-то люди, но нас с Анрой держали взаперти в нашей спальне, расположенной в дальнем углу сада. Мы слышали их крики за стеной, а иногда визг и глухой топот во внутреннем дворике, сопровождавшиеся звуками флейты Фрины. Порою я всю ночь лежала без сна, в необъяснимом, тошнотворном ужасе глядя в пространство. Изо всех сил пыталась я выведать у старой Береники, что происходит, но та слишком боялась материнского гнева и лишь искоса поглядывала на меня.
   В конце концов Анра придумал, как нам все разузнать. Когда он рассказал мне о своем замысле, я отказалась. Я была в ужасе. Вот тогда-то я и обнаружила, какое влияние имеет на меня брат. До сих пор все, что я для него делала, было как бы игрой, которая радовала нас обоих. Я никогда не считала себя рабыней, слепо выполняющей его приказы. Но теперь, начав строптивиться, я выяснила: брат не только обладает какой-то непонятной властью над моими руками и ногами и может почти начисто лишить меня способности шевелить ими, но и я сама не могу вынести, когда он впадает в печаль или расстройство.
   Теперь-то я понимаю, что в те дни в его жизни происходил первый из тех переломов, когда он не знал, куда идти дальше, и безжалостно приносил в жертву свою любимую помощницу, дабы удовлетворить свое ненасытное любопытство.
   Пришла ночь. Как только нас заперли в спальне, я выбросила из крохотного высокого окошка веревку с узлами, выкарабкалась сама и стала спускаться. Оказавшись внизу, я залезла по оливковому дереву на крышу. По ней я доползла до квадратного внутреннего дворика и с трудом, чуть было не рухнув вниз, залезла в тесное, заросшее паутиной пространство между кровлей и потолочным перекрытием. Из столовой доносился приглушенный рокот голосов, но дворик был пуст. Я притаилась, как мышка, и стала ждать….
   Фафхрд сдавленно чертыхнулся и остановил лошадь. Остальные последовали его примеру. По откосу покатился сорвавшийся из-под чьей-то ноги камешек, но путники не обратили на это внимания. Словно нисходя с высот и наполняя собой все небо, в воздухе раздавалось некое подобие звука, манящего, как голоса сирен, которые слышались привязанному к мачте Одиссею. Некоторое время путники удивленно прислушивались к нему, затем Фафхрд, пожав плечами, тронул лошадь, и остальные двинулись за ним.
   Ахура продолжала:
   – Очень долго ничего не происходило, только пробегали время от времени рабы с пустыми и полными блюдами, да раздавался смех и звуки Фриновой флейты. Потом смех вдруг стал громче и превратился в пение, послышался шум отодвигаемых скамей, шаги, и во дворик высыпала дионисийская процессия.
   Открывала ее обнаженная Фрина с флейтой. За ней двигалась моя мать; она смеялась, ее держали под руки двое приплясывающих юношей, а мать прижимала к груди большую чашу с вином. Вино выплескивалось через край, хитон из белого шелка был на груди уже весь в красных пятнах, но она все смеялась и кружилась. Далее шли другие – мужчины и женщины, молодые и старые, все они пели и плясали. Какой-то ловкий молодой человек, высоко подпрыгнув, ударил в воздухе ногой о ногу; одного жирного старика, который задыхался, но посмеивался, тащили за собой девушки. Обойдя двор три раза, процессия рассыпалась и повалилась на ложа и подушки. Они болтали, хохотали, целовались, заключали друг друга в объятия и всячески резвились, одновременно наблюдая, как танцует нагая девушка, которая была гораздо красивее Фрины, а мать тем временем пустила чашу по кругу, дабы все наполнили свои кубки.
   Я была изумлена и…. очарована. До этого я только что не умирала от страха, ожидая невесть каких ужасов и жестокостей. Однако то, что я увидела, было очень мило и естественно. Внезапно меня словно осенило: «Так вот какими чудесными и важными вещами занимаются взрослые!» Моя мать меня больше не пугала. Несмотря на ее новое для меня лицо, в ней больше не было жестокости – ни внутри, ни снаружи – только радость и красота. Молодые люди были так веселы и остроумны, что мне пришлось засунуть кулак в рот, чтобы сдержать распиравший меня смех. Даже Фрина, сидевшая, словно мальчик, на корточках и игравшая на флейте, казалась безобидной и привлекательной.
   Во всем этом была лишь одна тревожная нотка, и я едва обратила на нее внимание. Два самых больших шутника – молодой рыжеволосый парень и пожилой тип с лицом тощего сатира, казалось, что-то задумали. Я заметила, как они шепчутся о чем-то с другими пирующими. И вдруг молодой парень ухмыльнулся и закричал, обращаясь к матери: «Я кое-что знаю о твоем прошлом!» А пожилой насмешливо подхватил: «Я кое-что знаю о твоей прабабке, старая ты персиянка!» Мать рассмеялась и небрежно взмахнула рукой, но я-то видела, что в глубине души она встревожена. Кое-кто из собравшихся на миг замолчал, словно намереваясь сказать что-то, но потом все продолжали веселиться. В конце концов шутники куда-то скрылись, и ничто более не омрачало общей радости.
   Танцы становились все более неистовыми, танцоры все чаще спотыкались, смех делался все более громким, вино уже не столько пилось, сколько проливалось. Отшвырнув флейту, Фрина вдруг разбежалась и прыгнула на колени толстяку, так что чуть не вышибла из него дух. Еще несколько человек рухнули на землю.
   И в этот миг раздался громкий треск, словно кто-то ломал дверь. Гуляки замерли. Один из них неловко дернулся и загасил светильник, оставив половину дворика в тени.
   Затем где-то в доме, все ближе и ближе, загромыхали шаги, словно кто-то переступал ногами, обутыми в каменные плиты.
   Остолбенев, все уставились на дверь. Фрина все еще обнимала толстяка за шею. На лице у матери появился неописуемый ужас. Она отступила к горевшему светильнику и упала перед ним на колени. Глаза ее побелели от страха, она начала быстро повизгивать, словно попавшая в капкан собака.
   И тут, тяжело ступая, в дверях появился грубо обтесанный каменный человек футов семи росту. Его ничего не выражавшее лицо представляло собой лишь несколько сколов на плоской поверхности, впереди торчал громадный каменный уд. Я не могла смотреть на него, мне стало плохо, но делать было нечего. Протопав к матери, он поднял ее, все еще визжащую, за волосы, а другой рукой сорвал залитый вином хитон. Я потеряла сознание.
   Но этим, вероятно, дело и кончилось: когда я, едва живая от ужаса, пришла в себя, весь дворик гремел от хохота. Несколько человек склонились над матерью, успокаивая и поддразнивая ее, и среди них двое, что ушли раньше, а сбоку валялась груда тряпья и тонких досок с кусками засохшей извести на них. Из того, что они говорили, я поняла: в этом жутком костюме выступал рыжеволосый, а человек с лицом сатира изображал шаги, ритмично ударяя кирпичом по каменному полу; он же изобразил звук вышибаемой двери, прыгнув на положенную одним концом на камень доску.
   «А теперь признайся, что твоя прабабка была замужем в Персии за дурацким каменным демоном!» – мило пошутил он и погрозил пальцем.
   И тут произошло нечто, ржавым кинжалом оцарапавшее мне душу и напугавшее не меньше, чем само представление. Мать, хотя и была бледна, как мел, и едва шевелила языком, лезла вон из кожи, чтобы дать всем понять, будто ей страшно понравилась эта отвратительная шутка. И я поняла почему. Она очень боялась лишиться дружбы этих людей и готова была пойти на все, лишь бы не остаться одной.