– Я не сомневалась, – сказала Анна Николаевна, – но целый класс – это слишком много. Придут ведь и другие мальчики, давайте отпустим девочек.
   – Ла-адно, – ответил за всех Маленький Мук, – так уж и быть.
   Бедняга, он еще не знал, что уже живет с прозвищем.
 
   Когда мы пришли с Анной Николаевной после уроков к библиотеке, там уже гудела целая толпа. На двери по-прежнему висел замок, в окне белела записка. Дров не было.
   Тогда Анна Николаевна повела нас во двор. Там действительно лежали бревна, сброшенные, видать, с машины как попало.
   – Что ж, – сказала Анна Николаевна, – придется подождать. Наверное, сейчас подойдут пильщики.
   Мы потоптались полчаса, никого не было. Толпа стала редеть. Среди самых старших я увидел девчонку, с которой разговаривал днем. Четвертый класс оказался, видно, не таким джентльменским, как наш, потому что девчонка очень нервничала и все задирала на самый лоб свою пуховую шапку с длинными ушами. Немного погодя она подошла к Анне Николаевне и сказала:
   – Наши сейчас все в киношку удерут, что-то надо делать!
   – Не страшно, – ответила Анна Николаевна, – зато останутся самые честные.
   Она сказала это громко, чтобы слышали не только мы, но и все остальные, однако заволновалась.
   – Давайте принесем пилы, – сказала девчонка, – я, например, рядом живу.
   – Кто же пилить будет? – спросила все так же громко Анна Николаевна.
   Заорали почти все мальчишки.
   – И топоры принесем, – пообещал кто-то.
   – А вот это не надо! – сказала Анна Николаевна. – Это пусть сделают взрослые. Топоры не для вас.
   В общем, еще минут через двадцать такой во дворе скрип поднялся! Наверное, пил пять притащили. А чтобы дело быстрей шло, работать решили изо всех сил и, раз народу много, часто меняться. Один раз я попал в пару с той девчонкой в пушистой шапке. Она все повторяла:
   – Вот здорово, правда? Увидел бы Артур! Вот Артур бы увидел!
   Будто она для Артура старается. Я ее так и спросил. Она покраснела, словно из бани выскочила. Сказала мне довольно оскорбительно:
   – А я тебя днем за серьезного человека приняла!
   Я хмыкнул. Знаем мы такие разговорчики.
   – Хотела даже пригласить в актив.
   – Куда? – удивился я.
   – В актив библиотеки.
   Я умолк, размышляя. Что это еще такое? Выдумают же! Мне в общем-то нравилось, как себя вела эта девчонка – горячилась, пилу притащила, шапку на лоб подтягивала. Может, она в Артура влюбилась, вот и лезет из кожи вон.
   – У вас там небось одни девчонки? – сказал я ей.
   Она опять покраснела. Но разговаривать с ней все равно тяжело.
   – Мы ремонтируем книги, приклеиваем кармашки, заполняем карточки, и у нас не одни девчонки, а вот ты, видать, из тех, кто на книгах всякие глупости пишет, да еще и рвет их! – выпалила она одним духом.
   Я! Рву? Пишу глупости? Мне хотелось ответить ей, чтоб слышал весь двор. Да я! Да что она понимает!
   Но тут на меня тихо накатила дурацкая обидчивость, я взглянул на девчонку с презрением, фыркнул и отошел в сторону.
   Немного погодя во дворе появился крепкий, кряжистый старик, оказалось, дед той девчонки, помотал головой, поговорил с Анной Николаевной, исчез, потом вернулся снова, но уже с колуном и начал рубить дрова, да так, что только треск стоял. Ясное дело, энергичная девчонка, у которой вдруг обнаружилось имя – Светка, стала всеми командовать, всех организовывать и гонять. Но ведь все это было глупо. Татьяна Львовна рассказала нам с мамой, что ей уже привозили дрова, даже распилили и раскололи, а их взяли да и уперли. Так что надо складывать не у стеночки, а под замок, может, даже прямо в библиотеку.
   Я подошел к Анне Николаевне и сказал про это, но поблизости, как назло, оказалась Светка.
   – Дрова? – заверещала она. – В библиотеку? Ты соображаешь?
   И все стали смеяться надо мной. Старик, правда, не слышал, и Анна Николаевна промолчала.
   В общем, мы делали пустую работу, подарок жуликам, и немного погодя я опять сказал об этом Анне Николаевне. Теперь Светки не было поблизости, слава богу. Но учительница позвала ее.
   – Ты знаешь, где живет Артур? – спросила Анна Николаевна.
   Эта Светка все знала.
   – Сходи и спроси Татьяну Львовну: что делать с дровами?
   Светка исчезла. А через пятнадцать минут во двор ворвалась Татьяна Львовна. Я не сразу ее узнал. То есть шапку я узнал, но все остальное… Она была в одной телогрейке, без своего великолепного пальто.
   – Мои золотые! – закричала она еще издалека. – Мои бриллиантовые! Спасибо! Анна Николаевна, голубушка! Благодарствую вас!
   Она запыхалась, едва перевела дух и, разобравшись в обстановке, велела нести дрова в комнатушку, где топка, и складывать возле стен.
   – Как же? – удивилась Анна Николаевна.
   – Украдут, украдут! – кричала Татьяна Львовна. – Этого нельзя допустить! Дети и книги не должны мерзнуть!
   Мы принялись таскать поленья, возводя из них поленницу сперва в закутке, а потом прямо в библиотеке, возле стен. Татьяна Львовна и Анна Николаевна порывались работать с нами, но мы зароптали, и старик, Светкин дед, нас поддержал.
   Мы входили и выходили, учительница и библиотекарь говорили между собой, и я слышал только обрывки их разговоров. Из них выяснилось, что Артуру уже лучше, и Светка осталась возле него, пока Татьяна Львовна побежала сюда, и что в Ленинграде по-прежнему тяжело, хотя блокада прорвана и письма ходят теперь чаще.
   – Те из них, которые не погибают, доходят, – сказала Татьяна Львовна. Я прислушался.
   – Кто – не погибает? – спросила, не поняв, Анна Николаевна.
   – Письма. В грузовики с почтой кидают бомбы, думают, что там люди. И многие письма не доходят. Поэтому надо писать чаще. И повторять содержание. Из двух писем одно должно дойти.
   Она вздохнула.
   – Как там ваши? – спросила Анна Николаевна.
   – Дочь перенесла дистрофию, но сейчас как будто поправляется, тьфу, тьфу, тьфу, чтоб не сглазить, – ответила Татьяна Львовна, и я едва не рассмеялся. Выходит, она все-таки верит в приметы. Может, и цифру тринадцать на самом деле выбросила из карточек?
   – Татьяна Львовна! – попросила Анна Николаевна. – Наверное, сейчас вам трудно. Но когда снимут блокаду, обещайте! Рассказать моим ребятам про Ленинград!
   – Ох, но ведь надо подготовиться! – испугалась Татьяна Львовна.
   – Вам? Готовиться? – засмеялась учительница. – Вы же там родились! Выросли! Стали знаменитой!
   – И старой! – сказала Татьяна Львовна.
   Обо всем они говорили, о разных разностях, только Анна Николаевна не замечала самого главного – вида. Ее вида. А мне бархатное пальто не давало покоя. Неужто все-таки продала?
   Я дождался, когда они умолкли, любовно разглядывая нас, таскающих поленья, подошел к ним и спросил. Наконец-то спросил, внятно и ясно, не глотая и не комкая слова:
   – А где же ваше замечательное пальто, Татьяна Львовна?
   – Я укрыла им Артура, – сказала она, – у него ведь жар. – Потом рассмеялась, обращаясь уже к учительнице: – И знаете, – сказала она ей слова, явно не предназначенные для моих ушей, – в одной телогрейке я себя чувствую точно в театральном костюме, понимаете? Будто я не вполне одета!
   И тут Татьяна Львовна сделала несколько маленьких шажков вперед, ловко вскинула ногу и повернулась вокруг себя в валенках с калошами. И приставила одну ступню к другой, как в балете. А еще она грациозно подняла вверх руку.
   Анна Николаевна зааплодировала. А мы засмеялись.
   Вот это балет, подумал я. Балерина в телогрейке и ободранной шапке с черным бантом под подбородком. Но балерину это ничуть не смутило.
   Она сделала шажок назад и низко поклонилась.
   Все дрова мы все-таки не распилили. Вошел Светкин дед и сказал, раз, дескать, так, то лучше остальные бревна не трогать, оставить целиком, бревно-то, пожалуй, не утащат, а в воскресенье эту работу завершить. Пусть бы, правда, еще родители подошли, может, есть какие мужчины, на колку дров, остальное ребята сделают, мол, все какие молодцы.
   Татьяна Львовна снова заволновалась, закричала:
   – Серебряные мои! Золотые! Бриллиантовые!
   И объявила – вот молодчина! – все, кто работал, могут взять книжки домой, если, конечно, хотят. Даже по две.
   – Даже, – спросил я, – если ту еще не принес?
   – Даже! – сказала Татьяна Львовна и вдруг при всех пожала мне руку. – Спасибо, Коля, одна тысяча тринадцать. А какая у тебя замечательная мама! А какая прекрасная бабушка!
   Я весь взмок от стыда. Будто что упер, надо же! А Татьяна Львовна, снова обращаясь ко мне одному, произнесла:
   – Я приглашаю вас всех в актив нашей библиотеки. – И опять засмеялась. – Да вы уже и так мой актив!
 
   Непривычное это словечко вначале внушало мне холодок и опаску. Необъяснимо для самого себя, я предпочел бы другое, более простое слово или слова, не такие взрослые и строгие, как это, и сам ни за что не хотел поначалу пользоваться им, всячески ухищряясь при этом. «Пора в библиотеку», – говорил я, к примеру, бабушке. «Пойду, поклею». Или просто: «Я к Татьяне Львовне». И бабушка уже знала, что я иду не просто обменять книгу, а помогать, что я задержусь не по детской неумелости правильно тратить свое время, а для полезного дела.
   Бабушкина душа ликовала, когда я отправлялся в библиотеку. Она обожала мои превращения в тихую мышь.
   Что это значило, спросите вы. Только одно: вечный страх за меня и отчаянная боязнь, что я могу попасть в дурную компанию, шляться по городу с утра до вечера, курить в подворотнях, а то, не дай бог, и воровать по наущению старших предводителей.
   Ради справедливости надо заметить, что бабушкины опасения не были лишены оснований. Город в годы войны невидимо для глаза делился на участки, которые как бы принадлежали мальчишеским компаниям. Во двор или даже квартал, где была, к примеру, многочисленная и дружная шайка или сильный пахан, заходить было просто опасно и не только малолетним, но даже и не очень внушительным взрослым. К такому взрослому подбегали и начинали клянчить папироску, а когда взрослый цыкал на них, возмущаясь, изо всех щелей выбирались пацаны постарше и совсем большие, замыкали противника в круг и принимались его «оттягивать». Ну чо, мол, дядя, маленьких обижаешь? Папироски жалко? Дак они ведь не для себя! У них старенькие дедушки без курева дома маются. Взрослый вытаскивал пачку папирос, приноравливался выдать папироску-другую, но специально тренированные малыши подлетали к нему, выхватывали все, и самое лучшее, что мог придумать взрослый, так это молча уйти, а то ведь, как известно, куча муравьев может победить большого жука.
   Во всяком случае, я такое ограбление видел однажды собственными глазами, и было это среди бела дня, и пожилой дядька с посеревшим лицом прошагал мимо меня и даже зацепил меня локтем, так что меня отшатнуло. Локоть у него был как бесчувственная оглобля, такой оглоблей можно крепко оглоушить противника, и вообще дядька не походил на трусливого слабака, но все-таки предпочел не связываться с хулиганской оравой. А уж про детей и говорить нечего!
   Впрочем, малый народ быстрее взрослых определял границы между кварталами и дворами, между владениями и царствами, безошибочно отыскивая безопасные пути вдоль границ. Самая главная истина этих правил заключалась в следующем: не сокращать пути, не заходить в проходные дворы, в глубь кварталов.
   Так что бабушка моя волновалась не понапрасну, и главной мечтой ее было, чтобы я сидел дома, а по улице шел рядом с ней или мамой, и если куда уходил, так самое лучшее – в библиотеку, где, ясное дело, ничего плохого произойти не может.
   И я жадно пользовался своей маленькой свободкой.
   «Пора в библиотеку», – говорил я строго, и моя бабуля млела от моей серьезности. «Пойду поклею», – откладывал я в сторону учебники. Или молча одевался и уже на пороге небрежно бросал: «Я к Татьяне Львовне». Неслыханная самостоятельность личности, возведенной в высокий ранг актива.
 
   А в библиотечном закутке, в комнате, дверь в которую волшебно распахивалась прямо на полированной стене, хранилась особенная тишина, настоянная на сладковатом запахе старых книг.
   Эта тишина казалась мне вкуснейшим блюдом, которое надо смаковать не торопясь, с наслаждением, однако всякая вкуснота требует приправы, например перца или петрушки, и такой приправой к блюду пряной тишины был звук щелкающих и рассыпающихся угольев в печке и приглушенный голос Татьяны Львовны за стеной.
   На столе в комнатушке лежали драные-передраные книги, и мне надлежало, пользуясь клеем, пачкой папиросной бумаги, чистой тетрадкой, откуда разрешалось отрезать нужные полосы, газетами и цветными карандашами, склеивать рваные страницы, прикреплять к серединке оторванные, укреплять корешок и обложку, а потом оборачивать книгу в газету, на которую следовало приклеить кусок чистой бумаги с красиво, печатными буквами, написанными названием и фамилией автора.
   Одетую мной книгу Житкова «Что я видел» Татьяна Львовна признала образцовой, и я, уединившись в библиотечных кулисах, множил, вдохновленный похвалой, свои образцы. Благоговейная тишина и запахи книг и клея оказывали на меня магическое действие. На моем счету числилось пока что ничтожно мало прочитанного, зато всякий раз именно в этой тишине книжные герои оживали, и не только! Не дома, где мне никто не мешал, не в школе, где всегда в изобилии приходят посторонние мысли, не по дороге домой или из дому, когда у всякого человека есть множество способов подумать о разных разностях, а вот именно здесь, в тишине закутка, со счастливой охотой, точно играя в поддавки, ярко и зримо представали передо мной яркие, расцвеченные, ожившие сцены, и я превращался в самых неожиданных героев.
   Кем я только не был!
   И Филипком из рассказа графа Льва Толстого, правда, я при этом замечательно и с выражением умел читать, и, когда учитель в рассказе предлагал мне открыть букварь, я с выражением шпарил все слова подряд, без ошибок, приводя в недоумение и ребят в классе, и учителя, и, наверное, самого графа, потому что весь его рассказ по моей воле поразительно менялся. Я улыбался – и въявь, и в своем воображении, будучи маленьким Филипком, – утирал мокрый от волнения лоб большой шапкой, нарисованной на картинке, и вообще поражал воображение присутствующих.
   Конечно, я представлял себя царевичем, сыном Гвидона, и опять менял действие сказки Пушкина, потому как поступал, на мой взгляд, разумнее: тяпнув в нос или в щеку сватью и бабу Бабариху, я прилетал к отцу, оборачивался самим собой и объяснял неразумному, хоть и доброму, Гвидону, что к чему в этой затянувшейся истории.
   Или я был Гаврошем и свистел, издеваясь над солдатами, на самом верху баррикады. Я отбивал чечетку на каком-то старом табурете, показывал нос врагам, а пули жужжали рядом, и ни одна из них не могла задеть меня, потому что этого не хотел я, и меня не убивали, как Гавроша, нет, я отступал вместе с последними коммунарами, прятался в проходных дворах, потом садился на судно, которое шло в Ленинград, а дальше, поездом, ехал в родной город и оказывался здесь, в библиотеке, точнее, в библиотечном закутке, и от меня еще пахло порохом парижских сражений.
   Сочиняя исправленные сюжеты, я замирал, глаза мои, наверное, останавливались, потому что, если фантазия накатывала на меня при свидетелях, я перехватывал их удивленные взгляды, может, еще и рот у меня открывался, кто знает, и слюнка текла, – одним словом, воображая, я не только оказывался в другой жизни, но еще и уходил из этой. И чтобы окружающие не таращились на меня, я предпочитал оставаться совершенно один, как тут, в закутке.
   Если бы это всегда удавалось! Но нет, как назло и вечно не вовремя являлась Светка в сопровождении девчонок, и худшие мои опасения подтверждались: в активе собрались сплошные трещотки женского рода.
   Боже, о чем они только не трещали! Про какие-то нитки и пуговицы, про разные способы вышивания, про неизвестных мне девчонок и мальчишек, про сестер и братьев, про старый кинофильм, о котором уже давно все всеми сказано, и про то, на каком жире лучше жарится картошка.
   Правда, при этом девицы быстро и аккуратно ремонтировали книжки, но я был уверен, что они с таким же успехом чистили бы на кухне картошку: о прочитанном девчонки не говорили.
   Когда Светка тараторила с подругами, подумать о чем-нибудь всерьез мне не удавалось. Единственное, что я мог, так это внимательно разглядывать картинки и вдыхать запахи потрепанных книг. Моя работа как-то сильно замедлялась, и я потихоньку убирался восвояси.
   Мне казалось, девчонки приходят сюда посидеть просто так: тут тепло, и мухи не кусают.
 
   Татьяна Львовна заглядывала «за кулисы» в двух случаях: когда библиотека пустовала и когда, напротив, народу было битком. Если в библиотеку набегала ребятня, книжки с прилавков точно ветром сметало – ведь их было не так уж и много, – и тогда Татьяна Львовна выбирала из горы, предназначенной для ремонта, или торопила нас с ремонтом:
   – Ну? Готово? Давайте скорей.
   Когда народ исчезал, она приходила просто посидеть, попить чаю.
   На тумбочке за печкой стояла электроплитка с чайником, и Татьяна Львовна просила девчонок следить, чтобы в чайнике всегда была горячая вода. Ко мне она почему-то никогда не обращалась, не говорила, чтобы я следил за плиткой, и, если я сидел один, сама заходила и выходила время от времени, чтобы включить плитку или выключить ее.
   Чай Татьяна Львовна пила гораздо реже, чем включала и выключала плитку. И что это был за чай!
   Я не знаю, пил ли кто-нибудь во время войны настоящий, медового цвета, ароматный чай, ведь для этого требовалось много заварки, а ее не хватало, приходилось экономить, и все привыкли к жидкому чайку, но Татьяна Львовна превзошла всех.
   Я видел, как она открывала железную баночку, на дне которой лежали чаинки, осторожно брала двумя пальцами ничтожную щепотку, а потом принималась сбрасывать крупинки обратно. При этом она оборачивалась к лампочке, смешно поднимала руку и строго поглядывала на щепотку через очки, шевеля губами. Можно было подумать, что она считает чаинки. Наконец заварка опускалась в фарфоровый чайник, заливалась водой, водружалась на дюралевый чайник, и Татьяна Львовна выходила.
   Выходила – и забывала про свой чай. Через полчаса или минут сорок просовывала голову в закуток и просила:
   – Девочки, включите плитку.
   Девочки включали, чайник пыхтел, они сообщали Татьяне Львовне, что все готово, но наша старушенция не могла оторваться от своих дел, и мне, грешным делом, начинало казаться, что эта удивительная заслуженная артистка греет чай вовсе не для себя, а для кого-то другого, кого она ждет каждую минуту, но не может дождаться.
   Эта мысль преследовала меня.
   Ведь даже когда Татьяна Львовна наливала все-таки себе чай, – угощая, конечно, и нас, – лицо ее вовсе не выражало удовольствия, удовлетворения, покоя, каким должно быть у человека, отдыхающего за чаем. Напротив, Татьяна Львовна выглядела усталой, какой-то недовольной и вела себя очень нервно – прислушивалась к каждому стуку за стеной, вздрагивала и повторяла: «Ой, кто-то пришел!» Ясное дело, приходили читатели, но за прилавками на время чаепития библиотекаршу обычно сменяла Светка с подругами, и она могла бы сидеть тут спокойно, но Татьяна Львовна нервничала и никакого удовольствия от чаепития не получала.
   Да и никто не получал удовольствия от такого чая – ни я, ни девчонки. К несладкому чаю нас всех приучила военная пора, мы отлично знали, что такое сахарин – большие и подозрительно белые крупицы, приторно сладкие, даже одной крупинки хватало, чтобы придать вкус стакану чая, и к жидкой заварке мы тоже привыкли, но у Татьяны Львовны получалась просто кипяченая вода, разбавленная почти прозрачной заваркой.
   Да и жидкая заварка была половиной беды. Хуже всего, если в библиотеке предлагали морковный чай.
   Тут уж Татьяна Львовна отмеряла щепотки, основательно, загружала фарфоровый чайник розовой сушеной морковью, и цвет заварки был плотным, коричневым, но вкус получался отвратительным – горячий жидкий компот или кисель, – отказаться неудобно, и единственное спасение – это чтобы чаек был погорячей. Когда обжигаешься кипятком, вкус не так противен, а если морщишься, то непонятна причина.
   В общем, если народу не было, Татьяна Львовна могла позволить себе посидеть в задней комнате за кружкой чая, забавно вытянув ноги. Попробуй я сидеть так дома, тотчас бы услышал ворчание бабушки, а в школе бы наверняка схлопотал замечание Анны Николаевны. А тут сидела взрослая женщина, даже старушка.
   Выглядело это вот как: голова почти на спинке стула, тело на самом краешке сиденья, а ноги вытянуты вперед, запнуться о них можно. Словом, человек не сидит, а лежит, только не на кровати, а на стуле. Вид очень даже неприличный, особенно на первый взгляд. Правда, Татьяна Львовна, прежде чем растягиваться на стуле, объясняла, что это балетный прием, так быстрее отдыхают ноги и было бы еще лучше их задрать, желательно выше головы, например, поставить пятки на стол, тогда кровь отливает от ног. Однако задирать пятки выше головы она все-таки не решалась, видно, стеснялась нас. А растянувшись на стуле, сидела очень даже часто, прикрыв глаза, и вот так, с прикрытыми глазами, отхлебывала чай из дюралевой кружки.
   Впрочем, всякие мысли о каком-то там неприличии мелькали на одно очень короткое мгновение. Не надо забывать, что Татьяна Львовна совершенно не походила на женщин, которые нас окружали, на наших матерей и бабушек, а потому должна была вести себя иначе, чем они. Одно ее бархатное пальто что значило! Поэтому я моментально согласился с ее привычкой, считая, что она имеет полное право на удивительное поведение.
   Больше того, мне доставляло радость глядеть, как Татьяна Львовна, запахнувшись в свое широкое бархатное пальто, вытягивается на стуле и превращается в кокон нездешней бабочки, у которой к тому же под шапкой топорщится черный, всегда тщательно отглаженный бант. Кокон пьет чай, молчит, кажется, даже спит и вдруг произносит:
 
Выпьем чаю, о, подружка
Бедной юности моей,
Выпьем с горя; где же кружка?
Сердцу будет веселей.
 
   – Татьяна Львовна, – удивляется трещотка Светка, – а ведь про чай там не говорится.
   Кокон прихлебывает чай и, похоже, ничего не слышит. Потом читает дальше:
 
Спой мне песню, как синица
Тихо за морем жила;
Спой мне песню, как девица
За водой поутру шла.
 
   Неожиданно Татьяна Львовна вскакивает, размахивая широкими рукавами, в одно мгновенье превращается из кокона в бабочку и спрашивает:
   – Ну? Кто помнит, как дальше? Давайте вместе! Хором. – И дирижирует себе и девчонкам:
 
Буря мглою небо кроет,
Вихри снежные крутя;
То, как зверь, она завоет,
То заплачет, как дитя.
Выпьем, добрая подружка
Бедной юности моей,
Выпьем с горя; где же кружка?
Сердцу будет веселей!
 
   Молчу только один я, потому что хоть и слышал это стихотворение по радио, но слов не знаю.
   – А что же ты? – спрашивает Татьяна Львовна.
   Я заливаюсь краской, униженно чувствуя себя малышом по сравнению с этими девчонками, и говорю, потупясь:
   – Мы Пушкина пока не учили. Только сказки читали.
   Татьяна Львовна становится совершенно непохожей на себя. Как только что превратилась она из кокона в бабочку, так и теперь мгновенно превращается из забавной и странной старухи в строгую учительницу, перед взглядом которой чувствуешь себя неуютно.
   – Запомни! – говорит она. – Пушкина нельзя учить. Его надо любить. К Пушкину надо спешить. Как на свидание! Понимаешь? И тогда… тогда…
   Я быстро даю себе слово, что больше ни за какие коврижки не приду сюда. Вот уж не ожидал! За что меня стыдить, если мы на самом деле, тьфу ты, если нам на самом деле не задавали это стихотворение Пушкина? И вот, надо же, при девчонках стыдить меня. За что?
   Я опустил голову, прикусив губу: не хватало еще разреветься тут. А Татьяна Львовна воскликнула:
   – Друзья мои! Мой замечательный актив! А давайте-ка мы устроим городской конкурс! Юные чтецы Пушкина! Как прекрасно звучит! И как это важно нынче!
   Девчонки во главе со Светкой что-то трещали, но я не слушал. Я поднялся и стал натягивать свое пальто, американский подарок.
   Я надеялся исчезнуть в суете, раствориться в этом зале, чтобы больше не появляться в закутке с вечно кипящим чайником, но вдруг почувствовал на своем плече руку.
   Татьяна Львовна как-то тихо зашла мне за спину, повернула лицом к девчонкам и теперь держала меня за плечо.
   В другой руке у нее была толстенная книга в зеленом переплете и золотыми буквами на нем.
   – Вот Пушкин, – сказала она изменившимся, дрогнувшим голосом. – У него необыкновенная судьба. Он эвакуирован из Ленинграда. Эвакуировался вместе со мной.
   Татьяна Львовна закашлялась, точно поперхнулась. Потом произнесла еще тише:
   – Пушкин, Лермонтов и Гоголь, три великих писателя. Я не могла представить себя без них. Возьми, Коля, эвакуированного Александра Сергеевича. Почитай с бабушкой и мамой. Лучше всего вслух. Это собрание сочинений в одном томе. Издание Вольфа. Книга моей юности.
   Я протянул руку, но Татьяна Львовна отдала книгу не сразу. Она быстро глянула на меня, улыбка скользнула по ее лицу. Татьяна Львовна передавала мне огромный красивый том так, чтобы я не сразу, а постепенно почувствовал его тяжесть. Я протянул вторую руку, конечно, я мог держать такую громадную книгу только двумя руками, да и то изо всех сил, – и тогда библиотекарша, наконец, отпустила том.