Уже коснувшись кухни, следует, однако, вернуться к двум этим этажам, населенным «иждивенцами». Широкий коридор (белая побелка и зеленые панели, ну, разумеется, как же иначе, военная фантазия однообразна, хаки да зелень, вдруг английская шинель углубится в желтизну больше, чем нужно, вот и все…) украшали двери, ведущие в жилища девяти семейств. Вениамин, Рая и Эдик занимали комнату в 26 кв. метров (что по тем временам очень неплохое жизненное пространство), и в комнате была «простая побелка», то есть окрашена она была раствором мела, запросто разведенным в ведре с водой.
   В коридоре для мелких надобностей хозяйства стояли две кирпичные плиты. Топили углем (благо Донбасс был под боком и железная дорога функционировала), ибо дров на Украине всегда было мало. Кухня была очень большая, и в ней располагалась чудовищного размера печь, используемая населением лишь по большим праздникам. Пожирала она множество угля, а готовить в те времена, как уже выяснилось, было нечего. Потому офицерские жены держали на плите кто примус, кто керогаз. Готовили и в комнатах, на электроплитах, электричество было всегда дешевым. Поражает обилие средств производства пищи и скудность наличия продуктов питания… Впоследствии, однако, дивизии были отведены далеко за Харьковом несколько полей и огородов, и дивизия стала выращивать на них для своего лишь употребления, разумеется, овощи, в основном картошку и капусту. Увы, хлебушек выращивать посложнее, потому проблема хлебушка еще долгие годы не исчезала.
   Характерен для того времени следующий эпизод. Побывав на офицерском вечере в честь годовщины Краснознаменной и прославленной отцовской дивизии, родители с горечью обсуждали при сыне Эдике (на следующий день) их неудавшуюся попытку сберечь и принести сыну кусочек гуся, а именно — крылышко. Трагикомическая и трудоемкая операция матери по заматыванию крылышка в платок (предварительно ей пришлось сделать вид, что крылышко упало на пол) удалась, но в месте, куда мать спрятала узелок, ни платка, ни крылышка в конце вечера не оказалось. Или злоумышленник увел платок с крылышком, или же его убрали официантки. Родители не могли уронить свое социальное достоинство (офицерский кодекс, честь отца), запросто положив кусочек гуся со своей тарелки в сумочку матери. Ни мать, одетая в единственное выходное платье (то самое, серо-голубого шелка), но сногсшибательное, и в танкетки на размер меньше, позаимствованные у подружки «Консуэло» (о ней будет сообщено далее), ни папа-лейтенант не знали, что гуся можно есть руками. Им сообщил об этом, увидев, что лейтенант и его жена беспомощно скребут по тарелке ножами, нагнувшись к уху лейтенанта, тактичный начальник штаба. Сладков знал, как есть гусей, очевидно, гусей было в свое время куда больше в мире. Сын не понял беседы родителей, мать же долго еще мучилась и вздыхала по поводу того, что ребенок остался без кусочка гусиного мяса.
   Мясного мяса, кажется, вообще не существовало в те годы. Автор также не помнит, за исключением дивизионных лошадей и позднее появившейся овчарки, никаких домашних животных. Котов долгое время не было. Он не помнит котов во дворе штаба. Не приходили коты и из развалин. Зато существовало множество крыс. Они бегали у лошадей под ногами с наступлением темноты. Когда наступила зима и развалины вокзала покрылись нестерпимо сияющим на солнце снегом, отец полез в самый дальний угол комнаты, заставленный смятыми чемоданами (они были покрыты красивой тряпкой в огурцах), и извлек оттуда валенки. Один из валенок показался ему подозрительно тяжелым, и, перевернув его, отец потряс валенком. К его отвращению, на пол шмякнулось несколько голых, только что родившихся, розовых крысят, и одна большая — мать-крыса. Мать-крыса, утянув за собой хвост, пробежала в угол и стала там в боевую позицию на задних лапах, рылом к отцу. Зрелище было неприятное, и лишь врожденная близорукость, тогда еще не обнаруженная, предохранила мальчика от ненужных подробностей этого эпизода. Потому что лейтенант, схватив «ТТ», в те годы «ТТ» постоянно находился при отце, застрелил крысу-мать одним точным выстрелом. Недаром он был чемпионом дивизии по стрельбе из личного оружия. У радистов, говорил отец, крысы сожрали какие-то важные провода. Оказалось, что крысы любят изоляцию…
   Если первым ложем Эдика был снарядный ящик, то первая постоянная кровать, на ней ему суждено было проспать целых семь лет, также имела отношение к войне, она была иностранкой, трофейной фрау, как и костюмчики ребенка. Очевидно, предприимчивый интендант сумел вывезти чудо детской спальной техники из Германии среди груды официальных трофеев, спрятав ее среди станков и автомобилей. Литая и впоследствии слесарно доработанная вручную напильником, кровать эта была гордостью семьи. В тесных пружинах ложа так никогда и не завелись клопы (их в те годы было много повсюду, и нравом они были злы). Много раз крашенные (в последний раз отцом — густо-синей эмалью), спинки постепенно заплыли и потеряли первоначальную стройность и определенность очертаний, однако сработанная из полос металла и горизонтальных пружин поверхность, чудо немецкой спальной техники, так никогда и не потеряла упругости… Из-под подушки этой кровати ребенок вынул в утра своих дней рождений немало книжек (среди прочих «Васек Трубачев и его товарищи» и «Военная тайна» любимого ребенком Аркадия Гайдара) и один футбольный мяч. В этом месте автор вынужден глубоко вздохнуть, ибо никогда больше у него не было столь перманентного ложа. Время от времени профилактически ошпариваемая кипятком и затем протираемая бензином или керосином (потому что клопы не выносили этих жидкостей), верная подружка Эдика издавала всегда легкий индустриальный запах. Как молодой мотоцикл или как пишущая машинка, на которой автор выбивает этот текст.
   Забегая вперед, нужно сообщить, что об одном из важнейших событий в новейшей истории России Эдик узнал, лежа в этой кровати. Мать, стоя спиной к радиоприемнику, выдавила испуганное: «Эдик, сыночек, Сталин умер!» Между тем бархатный, трагический, единственный в мире голос диктора Левитана (не путать с Левитиным) произносил еще последние звуки сообщения. «…ИССАРИОНОВИЧ… СТАЛИН», «…ИССАРИОНОВИЧ СТА…» тысячью ультразвуковыми уколами прошелся по телу, и Эдик вскочил. Опустил тонкие ножки на пол и заплакал, затоптавшись рядом с кроватью… Кровать была отдана семье Чепиг, когда Эдику стукнуло одиннадцать, по причине того, что мальчик уже не мог вытянуть на своей кровати ноги. На ней стал спать мальчик Витька Чепига. Но это уже случилось на другой улице, в другой части города и в другую эпоху.

Малышня

   Одиннадцать детей Соковых, мал мала меньше, — Коля с отсеченной гранатой культяпкой находился где-то посередине возрастной лестницы, — составляли ядро группы. Малышня собиралась в сене, в соседстве с постоянно жующими ароматными лошадьми. Малышня слушала истории старшей дочки Соковых, Любки. Все называли ее Любка, а не Люба, и как любая деформация имени в русском языке, это «Любка» было чувственно обоснованным. Восклицание «ка!» донельзя полно объясняло характер тринадцатилетней девочки. Во-первых, Любка обожала ходить колесом. Обязательно переворачиваясь головой вниз, так, что платье сваливалось ей на голову, а ноги торчали в воздух. И сейчас, поглядев в окно, автор увидел не парижский старый дом с выцветшей крышей, похожей на седую голову старухи, но Любкины ноги в форме латинского V, ее маленький животик и бедра, затянутые в сиреневого цвета плотные трусики. Навечно этот портрет Любки останется в памяти автора, и никак не перевернуть Любку и не поставить ее должным образом. Выгоревшие до пепельного русые волосы Любки были беспорядочной длины, и, о, ужас, мать заставляла Любку носить лифчик! Лифчик был сшит мамашей Соковой, лифчик вызывал почтительный восторг и зависть малышни, особенно девочек, каждая хотела иметь такой лифчик… Но Любка, у которой вдруг, в одну весну, образовались груди, носить лифчик не желала. Вопреки грудям, сознание ее отказывалось еще понимать происходящие в ней изменения. Однажды, впрочем, ей пришлось это сделать. После целого дня военных операций, в которых принимали участие все дети двора, выкрутившая сотни колес за день Любка вдруг упала в обморок. Мучившийся неподалеку старшина (он возился с трофейным «опелем», вставляя в него советские куски) поспешил к девчонке, свалившейся в сено. Вокруг, разинув рты, стояла малышня. Осмотрев Любку, старшина счастливо произнес ликующее: «А-гаааа!» — и улыбнулся. Краешком мазутной тряпки старшина аккуратно отер тонкий ручеек крови на загорелой ноге девчонки. «Где ее мать-то? Зовите мать!» — скомандовал он малышне и встал, сметая с колен галифе солому. «Девкой Любка стала, вот что», — пояснил он малышне и ушел к своему «опелю». Он таки слепил «опель» из ничего, из обгорелого скелета, и стал ездить на нем в подсобное хозяйство и по другим, малопонятным малышне, своим старшинским делам. Старшина был накопитель, позднее Вениамин Иванович называл его «хорошим солдатом», но «скопидомом» и «кулаком». Через какое-то количество лет старшина стал хозяином дома с крепкими воротами на окраине Харькова. (Лейтенант же с семьей переехал в меньшую по размеру комнату.)
   Но все это, так же, как и первая менструация Любки, случилось уже позже, может быть, в 1949 году или даже в 1950?м. Те годы не отделялись резко и четко друг от друга, как годы современные, они вливались один в другой, и порой кажется, что целые четыре года укладывались всего лишь в четыре длинных сезона.
   Усевшись в сено с малышней, Любка пугала их историями о «Черной Руке». Следует сказать, что малышня сама очень любила пугаться. Пыхтя и страдая, она наслаждалась страхом. Когда гусиные пупырышки ползли по коже, малышня сидела теплой группой пчел, покряхтывая от ужаса и нашаривая в темноте руки друг друга, чтобы найти в теле приятеля опору против страха. Все Любкины истории начинались с одной и той же присказки: «В черном-черном доме стоит черная-черная кровать (иногда это был стол), на черной-черной кровати лежит черное покрывало. На черном-черном покрывале лежит Черная Рука!» Рука эта, звучавшая, очевидно, особым образом для лишившегося кисти и части запястья Коли, братца Любки, вытворяла ужасные вещи и совершала невообразимые преступления. Она была коварна, зла и кровожадна. Могучая, она душила, резала, и… автор хотел написать «стреляла», но вовремя вспомнил, что нет, рука не прибегала к огнестрельному оружию. Все преступления руки были варварски примитивны, она предпочитала устранять противников путем разрезания, распиливания, разрывания и удушения, стрелять из «ТТ», как папа Вениамин в крысу, рука отказывалась. Рука сопровождала свои похождения пятнами крови, вдруг выступавшими на стенах или потолках. Эти сочащиеся кровавые пятна были фирменным знаком руки так же, как для знаменитого Зоро буква «зэт», начерченная в пыли дороги, на камне или на спине врага.
   Вторым по популярности сюжетом были «мертвые фрицы в развалинах». Легенда о мертвых фрицах в развалинах имела множество вариантов, и в некоторых из них фигурировали вполне живые фрицы, скрывающиеся в развалинах, варящие в котелках супы и набрасывающиеся, обнажив желтые зубы, на одиноко прогуливающегося в развалинах мальчонку. Возможно предположить, что истории о злобных фрицах в развалинах были сочинены родителями в пропагандных целях, дабы запугать малышню развалинами. Ведь если сказать малышонку: «Не ходи, там живет граната!» — то он лишь рассмеется вам в лицо… Иногда история с мертвыми фрицами заканчивалась тем, что малышня атаковала землянку, где они скрываются, захватывала фрицев в плен и победоносно шла сдавать пленных самому полковнику Сладкову. «Молодцы, малышня!» — говорил полковник. И пришпиливал каждому орден.
   Существовала, однако, история, куда более ужасная, ужаснее и мертвых фрицев, и Черной Руки. Это история о гражданине, который покупает на Красноармейской улице пирожок с мясом (все это уже начиналось малоправдоподобно. Пирожков с мясом, продающихся на Красноармейской улице в те годы, автор не помнит) и, рассеянно жуя пирожок, обнаруживает в начинке человеческий ноготь. По ходу истории, следуя указаниям рассеянного гражданина, милиция выслеживает и арестовывает банду злоумышленников и убийц, наживавшуюся на продаже пирожков, сделанных из человеческого мяса. И не просто мяса, но мяса… уворованных бандой малышонков. История эта всегда повергала компанию малышат в неприятную дрожь. Уж очень ловко она была помещена в кадр реальной жизни тех лет, когда пирожок с мясом казался черт знает какой роскошью. История эта действовала не только на малышат, но и на взрослых. Время от времени женщины строго-настрого запрещали детям выходить за пределы двора штаба дивизии после наступления темноты. Хотя самым большим удовольствием было именно после наступления темноты проникнуть в сквер меж трамвайных линий и заложить на линию порох или даже патроны целиком. В темноте пламя и взрывы под трамваем были особенно красивы и радовали сердца хулиганов-малышат. Историю же о ногте, найденном в начинке пирожка, автор слышал позже и в Москве. Возможна ли такая пирожковая индустрия в действительности? Уф… автор не знает… От человека как такового всего можно ожидать. В периоды голодов, наверное, может он дойти и до каннибализма. Однако послевоенный голод не был совсем уж крайним и тяжким голодом. Плюс, если уж кто-то и перекручивал малышат в мясорубке, то каким образом сохранился нетронутым ноготь, если индустриальная мясорубка мелет преспокойно даже кости?
   Недавно автор прочел в одной французской книге похожую историю о двух великолепных бизнес-ассошиейтс — брадобрее и изготовителе «патэ». Произошла она, однако, не на Красноармейской улице в Харькове, но на рю Шануанэсс, в четвертом аррондисмане города Парижа, в 1387 году. Датский дог пропавшего немецкого студента (как видите, и в парижской истории замешаны фрицы) обнаружен был у дома брадобрея. Собака сидела, глядя на двери, и безостановочно лаяла. Когда настойчивые средневековые власти прижали брадобрея, тот раскололся, признался, что уже несколько лет перерезает горла иностранным студентам и продает их тела соседу-патэсьеру. Подельников сожгли живыми, каждого в отдельной железной клетке. Дома злодеев были снесены, и на том месте запрещено было строить что-либо целых полтора века. Как видите, декор парижской истории ничем не отличается от харьковской: развалины, патэ — это именно и есть начинка пирожков, фрицы, лишь вместо рассеянного гражданина выступает датский дог. Впрочем, и парижскую историю оспаривают эрудиты, ибо прямых письменных актов не сохранилось. «Поскольку… в случаях экстраординарных и свирепых преступлений всегда было в обычае, и в обычае сейчас, предавать огню информацию и процессуальные бумаги, дабы сделать свершившееся невероятным», — объясняет историк Урто. Другой историк, Дю Брой, сообщает, что патэ рю Шануанэсс «находили много лучше других патэ, поскольку человеческое мясо более деликатно, по причине питания, чем мясо других животных».
   Малышня оценила бы эту страшную-страшную историю, если бы Эдик мог поведать ее приятелям в один из вечеров, сидя в соломе, в темноте, лишь в углу двора краснела цигарка старшины Шаповала да тускнела лампочка у входа в подъезд. Жаль, что лишь через сорок лет удалось Эдику узнать сногсшибательную историю, с нею он стал бы популярен у малышни моментально, в один вечер. Он перещеголял бы Любку. Приходили бы слушать малышата из других дворов! Увы, знания достаются нам нелегко и постепенно.
   Автор видит группу малышни, прижавшуюся к Любке, как будто прошел мимо них вчера. Подергав носом, он способен учуять запах той, послевоенной соломы. От пчелиной кучки детей несет легкой детской мочой и тем плохо разлагающимся на составные элементы запахом, каковой принято называть «молоком матери», на деле же это запах, исходящий из пор растущего тела, не пот, но как бы запах биологических дрожжей… Если немного привстать над плечом друга Леньки, можно поймать носом тонкий ветерок из развалин (очевидно, приоткрыта калитка в воротах). Ветерок пахнет как будто свежей гарью. Может быть, это жгут костер бандиты… Бандиты, в отличие от Черной Руки и мертвых фрицев, были, существовали, а вовсе не привиделись возбужденному воображению малышат. Тетя Катя Захарова (всех женщин малышня называла «тетями», всех мужчин, если не знала их звания, — «дядями»), толстая вопреки голодным годам молодая женщина, — подруга мамы и однофамилица, увидела как-то ночью костер в развалинах. (Тетя Катя была в девичестве Зыбина, как и мама. Зыбины — это не Ивановы, фамилия нечастая, потому мама и тетя Катя считали себя родственницами. К тому же тетя Катя Зыбина-Захарова, мать мальчика Вальки (на два года старше Эдика), непопулярного у малышни очкарика, и девочки Ирки, на год старше Эдика, с крысиными хвостиками, родилась тоже в Горьковской области. Конечно же, родственники…) Тетя Катя сообщила об увиденном костре маме… В следующие ночи костер видели другие жены офицеров… Ну, костер и костер, «иждивенцы» высказали несколько ленивых предположений по поводу его происхождения и значения. Женщины, возясь округ огромной плиты («Плита как в шикарном ресторане!» — говорила мать. Уж она-то знала, что такое шикарный ресторан, ее отец именно был директором шикарного), поговорили еще о костре… но цены на хлеб и масло были более животрепещущим предметом беседы. Малышня, облепив крыльцо старшины Шаповала, уделила кострам в развалинах часть своего драгоценного времени — несколько расширенных сессий, кто-то из мальчиков постарше употребил слово «бандиты», и малышня опять отдалась ежедневным военным играм и напряженным любовным страстям своим… (Взрослый человек нагло думает, что только он способен влюбляться. Малышня влюблялась чаще и сильнее любого взрослого. Среди малышни встречались самоуверенные дон жуаны, прямиком направляющиеся к понравившейся девочке и хватающие ее тут же за щеку или даже зад, не говоря ни слова! Встречались обольстители, соблазнительницы и кокетки почище взрослых…) Однако, когда одна из женщин с четвертого этажа обнаружила свежие, обильные капли крови, ведущие на считавшийся необитаемым чердак, «иждивенцы» заволновались. Жена «егроя Кзякина» слышала, как топают по потолку. Некто проходивший вдоль развалин вокзала по другой стороне Красноармейской улицы на рассвете видел в окне чердака огонь не то свечи, не то фонаря… Женщины возбужденной толпой явились к начальнику штаба дивизии и заявили, что на чердаке поселились бандиты.
   Бандиты никого не бандитировали и если жили на чердаке, то мирно. Однако что же это за штаб дивизии (да еще дивизии НКВД!) с бандитами на голове. К тому же, ожидая от бандитов непроисходящего бандитизма, население нервничало. Полковник Сладков вызвал лейтенанта Агибенина и поставил его во главе облавы на бандитов, если таковые окажутся. Из солдатских казарм был вызван взвод солдат с автоматами, и рано утром «иждивенцы» проснулись от выстрелов… Так как их окно выходило не во двор, но на развалины вокзала, пришлось одеться и выскочить на лестничную площадку. Через круглое окно (дом-то был конструктивистский) мать с сыном прежде всего увидели лысину майора Панченко без кителя, в подтяжках поверх нижней рубахи, в синих галифе, но босиком, револьвер в руке… В кузов открытого грузовика многорукая и многоногая группа красноармейцев втягивала какого-то типа… (В предтелевизионную эпоху эту ротозеи страдали неимоверно. Потому как рассмотреть группу людей в движении и борьбе было почти невозможно. В особенности ротозеям задних рядов или ротозеям с близорукостью.) Мелькали руки, ноги и приклады… И то не было футбольное поле, на каковом игроки более или менее хорошо видны с возвышающихся трибун, даже если они сплелись многоножками. Бандит, втаскиваемый в кузов, был в военной форме. Во всяком случае, видны были солдатские сапоги, которыми он пытался упереться в кузов, и несолдатские синие его галифе… На мгновение порой было видимо его лицо, залепленное мокрым темным чубом. За группой красноармейцев шел, ох, нет… лейтенант Агибенин ходить не умел. Гамлет, Дон Кихот, он выпрыгнул кузнечиком, высокий, сутулый, лысый в двадцать шесть лет. (Лысых среди военных того времени было много. Может быть, из-за необходимости постоянно носить фуражки и шапки?..) Выпрыгнув, лейтенант воздел к небу руку с зажатым в ней «ТТ», призывая к подвигу следующую за ним еще одну группу красноармейцев. Плечо лейтенантского кителя было темным от крови. Впоследствии оказалось, что лейтенант был легко ранен в мякоть. И это было самое серьезное из всех ранений лейтенанта, ибо обычно он умудрялся получать куда более смехотворные ранения.
   Эдик не запомнил криков, звук был выключен, память не записала звуки, но вид двора из круглого окна: лысина майора Панченко, Агибенин с пистолетом, взметенным вверх, две группы красноармейцев, в центре каждой по отбрыкивающемуся из последних сил бандиту, — запечатлелся памятью фотографически, оформленный в зеленую круглую раму окна. Осталась за кадром третья группа красноармейцев. Она вышла во двор позднее и состояла из трех человек. Двое несли тяжело раненного бандита, и один красноармеец нес в охапке, очевидно, бандитские вещи: одеяла, ремни и торчащее во все стороны оружие.
   Великий военный стратег Агибенин, получив от полковника приказ очистить чердак, но так, чтобы не перепугать «иждивенцев», выбрал шоковый метод. Он первым, со страшным криком, ворвался к бандитам на рассвете. Бандиты себе мирно спали в углах. Однако Агибенин так долго танцевал перед ними в героической позе удобной мишенью, что получил-таки пулю в плечо. Поскольку о дальнейшей судьбе бандитов или их происхождении ничего не известно, целесообразно перейти к лейтенанту Агибенину. Вне всякого сомнения, это был героический тип, всегда ищущий, торопясь, героизма и попадающий вследствие своей решимости и торопливости в смехотворные ситуации.
   Однажды лейтенанта с поднятыми руками под дулами автоматов голого (!) привел в штаб и сдал лично дежурному, капитану Солдатенко, военный патруль. Дабы унизить до крайности лейтенанта, матерящего их врагами народа, троцкистами и немецкими (!) шпионами, патрули потрудились раздеть его и провести через большую часть города на забаву населению. Дело же, из-за которого его задержал патруль, было пустяковое, то есть дела вовсе не было. Агибенин явился под окна вечной своей пассии Елены Вяземской, а та, обладающая еще более взбалмошным характером, чем Агибенин, отказалась его принять. Отказалась, и все. В этот вечер у нее не было настроения. Интересно то, что большинство женщин и мужчин той эпохи откликалось лишь на единственные варианты имен. Агибенин был известен как сумасшедший лейтенант Агибенин, и, лишь очень напрягаясь, автор, кажется (!), припоминает, что его звали Славой, а вот от Елены Вяземской засели в памяти обе части. О чем это говорит? О том, что Елена Вяземская была крепкая женщина, состоящая из двух спаянных глыб, как два куска гранита, составляющие один памятник. Она не только была Еленой, но еще и Вяземской. Агибенин устроил страшный трагедийный шум под окнами Елены Вяземской и угрожал, задрав голову вверх, застрелиться. Она сказала: «Валяй, стреляйся, Слава. Я всегда хотела, чтобы мужик из-за меня застрелился». Он выстрелил, сунув дуло «ТТ» под мышку, в стену. Елена Вяземская хохотала в окне. Соседи проснулись и стали давать советы самоубийце: «Ты в рот, в рот дуло-то положь!» Явившемуся на выстрелы патрулю нехотя пришлось арестовать нетрезвого лейтенанта и, продержав его ночь на гауптвахте, наутро, так как он не успокоился, подвергнуть путешествию с поднятыми руками и голяком. Они могли привезти его на «харлее» в коляске, в комендатуре было несколько, в трофейном автомобиле на выбор, но дежурный решил унизить наглого лейтенанта как можно больше. Тотчас после войны военные ссорились по-своему.
   Елена Вяземская сказала, что выйдет за Агибенина замуж, только если он станет Героем Советского Союза. Трудно стать героем, если война кончилась. Агибенин пытался перевестись на Дальний Восток, где, несмотря на окончание войны, шли еще мелкие военные действия. Позже он пытался перевестись в Западную Украину, где вовсю резвились тогда «бандеровцы», украинские националисты, ушедшие «в маки». Стяжать славы и жениться на высокомерной Елене Вяземской. Ребенок Эдик не сумел увидеть прославленную кокетку, но автору кажется, что она неделена была крупным носом римлянки, сложной прической в буклях и величавой, как у женщин Пьетро де ла Франческо, статью… Агибенин, начитанный истерик, лысый аристократ Красной Армии, отчаянно завидовал майору Кузякину. Майор, полуграмотный, подписывающийся на потеху всей дивизии как «егрой Кзякин», стал Героем Советского Союза, не желая этого, случайно. В 1944?м, выйдя со своим взводом разведчиков прогуляться в тыл врага, уже на территории Польши, лейтенант Кузякин перерезал горла паре фрицев-офицеров, путешествующих небрежно без охраны. И, прихватив фрицевский портфель, свалил обратно к своим через линию фронта. В портфеле, когда штабные изучили их, оказались сверхсекретные бумаги, повлиявшие впоследствии на ход войны на всем участке фронта. Результат: полуграмотный лейтенант, деревенщина, по мнению Агибенина, взлетел сразу через две ступени в звании — получил майора. И звезду Героя Советского Союза в придачу. Агибенин презирал «егроя Кзякина». Презирал его красивую зеленоглазую жену с деревенским (по тем временам) именем Дуня, презирал даже ребенка Кузякиных. Обязанный по уставу первым отдавать старшему по званию честь, Агибенин избегал «егроя» и однажды спрятался в туалет, чтобы не приветствовать майора.