На третий день нам удалось украсть мешок с сахаром. Восемьдесят кило сахара. Сахарный склад находился не на территории продбазы, но в том дворе, где помещался отдел кадров треста. (Мы забежали сказать «здравствуйте» Марк Захаровичу.) Воспользовавшись моментом, когда клиент подписывал на капоте автомобиля квитанцию, мы перебросили только что погруженный последний мешок через забор, и он приземлился в кустах соседнего двора, где дед Тимофей его уже поджидал. Хромой экспедитор, выехавший с нами «на сахар», вежливо отвернулся. Украденное у клиентов его не касалось. Мы тотчас же продали мешок в Салтовский магазин за полцены. Нам даже не пришлось тащить его дальше ворот соседнего с трестом двора. Салтовский грузовик, выехав из ворот треста, затормозил, и их грузчики, соскочив, подобрали мешок.
   На пятый день прибыли вагоны с вином. Один медленно пришвартовался у эстакады, закрыв от нас солнце, другие два замерли в отдалении. Директор в соломенной шляпе и пиджаке, в красивых туфлях, вышел к нам и сказал:
   — Орлы! Работа срочная. Три вагона вина из Молдавии. Нужно разгрузить все это сегодня. Оставлять вино на ночь вне склада я не могу. Помимо сверхурочных, ставлю ящик вина. Идет, орлы?
   Мы пошушукались. Выйдя вперед, Денис сказал:
   — Два ящика вина. Три вагона на четверых грузчиков — проебемся до утра, Лев Иосифович.
   — Хорошо, два ящика, — сказал директор. — Я вытребовал персонал из треста, чтоб присматривали за территорией. Но вы начинайте без них.
   Мы начали. Как из-под земли появились вдруг непонятные типы и засели в выжидательных позах. На корточках или столбами вокруг вагона, некоторые чуть поодаль в поле. Мы работали, а они нас молча обозревали. Подкатывая в очередной раз тележку к дверям вагона, я заметил в щели между вагоном и эстакадой кудрявую голову.
   — Что за люди, откуда их хуй принес, — спросил я у Дениса.
   — Местные ханыги. Всегда, как приходит состав с вином, повторяется та же история. Собираются вокруг и ждут. Чуть зазеваешься — прыгают, суки, в вагон и волокут все, что могут схватить. Потому директор и вызывает народ из треста: бухгалтерш, секретарш, чтоб стерегли, пока мы крутимся…
   — Беспорядок, — сказал Толмачев. — Куда только мусора смотрят.
   — А что мусора могут сделать? — Денис закатал рукава сиреневой футболки. Он, я уже успел заметить, делал это всякий раз, когда предстояла серьезная работа. — Он схватит пару бутылок и бежит с ними в поле или туда вон, к подземным складам… Пока ты за ним рванешь, другие на вагон набросятся… И если ты его поймаешь, что ты ему сделаешь? Ну, дашь в морду… задерживать же из-за бутылки вина не станешь… Заебешься задерживать. Да и мусора не приедут по пустяку — продбазе свои сторожа полагаются.
   — Где ж они? — Толмачев отер пот со лба и сдернул тележку с места. Бутылки зазвенели. — Сторожа хуевы!
   — Осторожней со стеклотарой, — посоветовал дед Тимофей. — Сторожа ночью дежурят. Штат у базы маленький.
   Солнце закатилось, и внезапно охлажденные после жаркого сентябрьского дня растения пронзительно запахли, каждое на свой лад. Еще десяток лет назад тут было прекрасное украинское Дикое Поле. В сущности, Диким полем территория и осталась, только что озаборили ее, воздвигли подземные склады для тушенки на случай атомной войны, морозильные отделения, холодильную башню с водопадами. И вновь заросло все полем, диким, как триста лет назад.
   Часам к одиннадцати мы с честью разгрузили последний вагон и, заметно осунувшиеся и мокрые от пота, устроились с полученной добычей — двумя ящиками вина — в травах за сухим складом. Выдав нам колбасы и сыру, кладовщик ушел, обязав явившегося ночного сторожа выгнать нас с территории после полуночи. Мы пригласили сторожа, и он, желая нам услужить, смотался через трамвайную линию в поздний магазин за булками. В левом углу неба висел акварельный слабый месяц.
   — Хорошо, — сказал Денис, когда мы выпили по паре стаканов и утолили первый голод. — Жить хорошо, правда, ребята… Иногда так хорошо жить, что жил бы целую вечность, всегда то есть. — И он лег на спину.
   — Ну и живи, кто тебе не дает. — Толмачев закурил и любопытно поглядел на старшего грузчика-малютку. Маленький человек поднял нас в атаку на три молдавских вагона, как политрук, личным примером. Мы носились как дьяволы. Как матросы во время аврала. — Однако, если так будешь вкалывать, долго не проживешь…
   — Разве это «вкалывать»! Вот когда селедка приходит…
   — Прав Дениска, — крякнул дед. — Селедка, она, проклятая, все жилы вытягивает. Не приведи Господь. Сегодня, оно нормально ухайдокались. Я еще бабу пойду ебать. — Дед засмеялся и снял с головы черкую кепчонку с пуговицей в центре и бережно опустил кепчонку в траву.
   — Сколько тебе лет, а дед Тимофей? — Толмачев, следуя примеру Дениса, прилег и оперся локтем о землю.
   — Да уж шестьдесят с гаком, милый человек…
   — Так много! Я думал под пятьдесят… — Толмачев уважительно покачал головой. — Во, Сова, люди старого закала какие злоебучие. Пятнадцать часов подряд тягал ящики, сейчас выпьет пару бутылок вина и еще бабу ебать пойдет… Дай Бог, чтоб мы в его возрасте жопу поднять могли.
   — Так вы, значит, и революцию помните, и гражданскую войну? — спросил я.
   — Очень даже хорошо, — согласился Тимофей. — Лучше, чем вторую войну с немцем. Я в Екатеринославле в гражданскую жил.
   — А батьку Махна вы случайно не видели? — спросил Толмачев.
   — Не только видел, мил человек, но и в армии его сподобился служить. — Дед хитро улыбнулся и посмотрел на нас.
   — Ты, значит, старый, у Махна в банде был! — воскликнул Денис. — Что ж ты мне никогда об этом не рассказывал?!
   — А ты меня не спрашивал, мил человек. А я не в банде служил, но в армии. У Махна республика была и армия, чтоб республику ту защищать…
   — Как же это тебя к Махну занесло? — спросил сторож. По роже судя, он был из чучмеков, но трудно было определить, к какому племени черножопых он принадлежит.
   — Когда Махно занял Екатеринославль, я видел въезд в город его гвардии. Стоял на улице, а они, по пять лошадей колонной, въезжали. Здоровые хлопцы, красномордые от самогона и сала, все в синих жупанах, на сытых конях, чубы из-под папах на глаза падают, шашки по бокам бьют, жупаны на груди трещат. Пять тыщ личной гвардии, а за ними тачанки: парни к пулеметам прилипли, ездовой стоит… Потом пехота, отряды матросов-анархистов. Черные знамена… Я никогда такой красивой армии не видел.
   — У немца была красивая армия, — сказал сторож.
   — Машина, — поморщился Тимофей. — Шлемы с шишаками, ать-два… Если ты любишь на механизмы смотреть, может быть… У Махна же хлопцы были красивые. Серебра много, оружие личное все украшенное, тогда это любили…
   — А как же ты сам-то к Махну попал? — Толмачев повел глазами так, что мне стало ясно: махновская армия понравилась моему другу.
   — Красотою соблазнился. Пошел к ним в штаб записываться. — Дед стеснительно провел рукою по горлу. Шея у него была белая по сравнению с физиономией. — Посадили меня за стол, писарь штабной мне вопросы задает и ответы мои записывает… Вдруг сзади надо мной как шарахнет. Я вскочил — бомба, думаю, разорвалась. Уши мне заложило. Стоит хлопец с обрезом в руках и хохочет. Я ругаться стал. Штабные смеются все, а писарь говорит: «Это у нас испытание такое, мил человек, не обижайся. Храбрость проверяем. Ты вот ругаться стал, годишься ты нам. Нормальная у тебя реакция».
   Мы все восхищенно расхохотались. Стало еще темнее, должно быть от туч. Лишь от угла склада нас освещал фонарь, да месяц нечеткий и расплывчатый держался еще в углу неба.
   — Только вы не очень пиздите, ребята, — сказал дед. — Кладовщикам там или директору не нужно знать, что я у Махна служил…
   — За кого ты нас принимаешь, дед? — сказал Толмачев, впрочем, без обиды в голосе.
 
Первая пуля попала в меня,
А вторая пуля в моего коня…
Любо, братцы, любо, любо, братцы, жить,
С нашим атаманом не приходится тужить…
 
   — пропел он.
   — Тогда другое пели, — сказал дед. — Это после Гражданской уже еврей один сочинил для кинофильма, это не махновская песня.
   — А что пели?
   — Народные пели песни… Хэ, я вам сейчас исполню одну. Ее моя жинка любила. Под шарманку исполнялась. Очень страстная песня. — Дед покашлял и затянул тонким, монотонным речитативом с хрипловатыми окончаниями:
 
Наша жизнь хороша лишь снаружи,
Но суровые тайны кулис
Много в жизни обиженных хуже
И актеров, и также актрис…
Бот страданья и жизнь Коломбины
Вам со сцены расскажут о том,
Как смеются над нами мужчины
И как сердце пылает огнем…
Восемнадцати лет Коломбина…
 
   Дед остановился, пошевелил губами.
   — Забыл дальше, надо же… Полюбила она Арлекина?.. Нет, забыл. Вот она, старость не радость. По-разному ударяет. Кому в ноги, кому в память…
   Мы засмеялись и зашевелились.
   — Это не из кукольного ли спектакля песня? — спросил я. — Такие, говорят, на базарах исполняли. Я на Благовещенском рынке один раз видел. Последний такой театр, говорят, остался.
   — Да, — подтвердил дед отвлеченно. — На базарах…
   — А что, дед Тимофей, в конную атаку ты ходил? — спросил Толмачев.
   — Не раз, — сказал дед просто.
   — Страшно, наверно, когда на тебя с бритвами наголо несется другая армия, завывая. И бритвы в метр длиной. Я как о шашке подумаю только, у меня уж мороз по коже идет. Иные здоровяки, говорят, Котовский например, до седла умел разрубать человека. — Толмачев подтянул колени и обхватил их руками. Может быть, спрятал конечности от невидимой шашки.
   — Страшно, когда знаешь, что большая атака будет, и к ней готовишься. Переживаешь до начала, потом уж некогда. А когда стычки мелкие, так и перепугаться не успеваешь. Весь занят тем, чтоб от смерти отклониться и смерть нанести…
   Все помолчали.
   — Калек, говорят, было после Гражданской куда больше, чем после Отечественной. Безруких много, увечных…
   — Верно все. — Тимофей вздохнул. — Однако шашка — оружие честное. Пуля — трусливей, граната еще трусливей, а уж атомная бомба — самая трусливая. Ее трусы придумали. Американец с японцем воевать боялся, японец духом сильнее американца, вот они и придумали бомбу эту их… И наши туда же… Негоже это… Ну, я пойду, мне бабу нужно ебать, обязанность выполнять. Я с молодухой живу… — Дед встал.
   — Я с тобой. Мне мою тоже нужно отодрать, — Денис вскочил. Взяв каждый свою порцию премиальных бутылок, они удалились, слегка пошатываясь, во тьму. Мы с Толмачевым пошли спать на сухие доски за складами. Сторож вынес нам фуфайку и старое одеяло. Поворочавшись, мы затихли.
   — Сова, — окликнул меня Толмачев из темноты, — ты пошел бы в конную атаку? Слабо нам, сегодняшним, как ты думаешь?
   Я подумал о шашке, о лезвии длиною в метр. Нашел ответ:
   — Если так вот, сразу, поднять меня с досок, дать в руки шашку — и вали, мол, в атаку, я бы не пошел. Уметь надо. Их лозу учили рубить вначале. Я в «Тихом Доне» читал.
   — А я бы сразу пошел, — сказал он. — Хоть сейчас. Махно бы меня за плечо тронул: «Пошли, Толмачев!» — и я бы пошел.
   В начале октября он заявил директору, что ему срочно нужно съездить на два дня в деревню к умирающему дедушке. Я точно знал, что дедушек у Толмачева не сохранилось. Директор поупрямился, но отпустил его. Мне Толмачев не счел нужным ничего объяснять, ну я и не спросил. Мы старались быть немногословными мужчинами.
   В первый день его отсутствия прибыли вагоны с селедкой — самая страшная работа для грузчика, если верить профессионалам, Денису и махновцу. Однако они глядели на вагон и улыбались. Потом подошли и потрогали вагон. Дед даже поддел ногтем старую розовую краску на боку вагона, отколупал сухую чешуйку и задумчиво, ученым, поглядел на нее. Появился сердитый, яростно махая шляпой, зажатой в руке, директор.
   — Вы заснули, да, ребята? — пролаял он. — Приступайте, вы что, боитесь его… Денис?
   — Да, Лев Иосифыч, — согласился Денис, — страшноват зверюга. Но я проснулся. Иду за покрышками… — И он скрылся в складе.
   — Как на бронепоезд с шашками, — уныло заметил дед.
   Нам дали в помощь двух холодильных грузчиков и неизвестно откуда выцарапанного директором темного, чуть сгорбившегося большого мужика лет пятидесяти — «турка». Директор вывел его на эстакаду и чуть подтолкнул в спину. «Вот вам еще рабочая сила, — сказал директор. — Мухамед… Чтоб к вечеру закончили. Ящик вина!»
   Удивительно, но никто не стал торговаться. Кладовщик открыл замок на вагоне, и мы с дедом разнесли в стороны двери. Под самый потолок, тремя ровными рядами возлежали ржавые бочки. Очень тяжелые даже на вид. Мне показалось, что вытащить и одну — невозможная задача.
   — Как они их закатили туда, на третий-то ряд? — спросил я деда.
   — Профессионалы хуевы, — сказал дед угрюмо.
   — А может, они с крыши, как в трюм корабля, грузили?
   — Может… Нам-то от этого не легче. У нас кранов нет. Руками придется. — И дед пошел почему-то за склад.
   Я подумал, что он пошел отлить, но дед вернулся, нагруженный досками. Кряхтя, свалил их со спины. Денис выкатил на нас из склада несколько старых автомобильных покрышек. Одна была чуть ли не в рост Дениса диаметром.
   — Это от какого же автомобиля? — спросил я.
   — Минск, — пробормотал один из холодильных грузчиков. Все стояли и пассивно наблюдали за Денисом и махновцем.
   — Главное — первую, ребята, вытащить. А там пойдет как по маслу, — заявил маленький человек, наладив сложные связи между покрышками и досками. — Иди, пацан, сюда, — обратился он ко мне. Он разместил наш коллектив, как и покрышки и доски.
   Мы извлекли первую бочку из-под потолка, сантиметр за сантиметром выталкивая ее двумя ломами себе на головы. «Иди сюда, маленькая, иди, не бойся…» — приговаривал Денис, и «маленькая», ржавая обручами, склизкая и вонючая, наконец свалилась на нас шестерых. И мы сумели удержать ее. Кряхтя и ругаясь, в двенадцать рук мы вынесли ее и положили на эстакаду. Все повеселели. На место бочки влез Денис, сложившийся в обезьянку, и они еще раз осмотрели доски и покрышки.
   — Леван'и «Минск», дед Тимофей! — крикнул он. Дед проворно подвинул покрышку.
   Система оказалась простой. Бочка осторожно ронялась с третьего ряда на покрышку, лежавшую на досках, втиснутых между первым и вторым рядом, подпрыгивала и резво катилась под уклон на эстакаду. Там, где доски кончались, она ударялась о массивную покрышку минского самосвала и замирала на ней, и ее выкатывали и убирали с глаз долой в склад холодильные бугаи, или… подскочив на покрышке, она выскакивала на эстакаду сама и катилась куда глаза глядят, с большей или меньшей скоростью. Весь фокус состоял в том, чтобы сообщить бочке нужную скорость и нужное направление, дабы она не раскололась вдребезги при неудачном падении, как спелый арбуз, вывалившийся из рук пьяного на мостовую…
   Победоносные, мы настолько устали к вечеру, что не стали пить премиальное вино. На следующий день, к моему ужасу, меня с Мухамедом заставили наводить порядок в складе: следовало освободить место для ожидающихся на следующей неделе еще двух вагонов селедки: нужно было закатить третий ряд бочек. Мне все это очень не понравилось. В перерыве я выпил с холодильными грузчиками бутылку вина (Мухамед отказался) и пожаловался им на тяжелую работу.
   — Лёва жмот и сука, — сказали они лениво. — Вдвоем такую работу не выполняют. Нужны минимум трое. Один катит бочку в центре, а двое с боков. Нашел дураков — пацана и турка. Мы бы его на хуй послали… — Бугаи были за своим кладовщиком Самсоновым как за каменной стеной и как бы служили в отдельной организации. Самсонов «одалживал» директору своих грузчиков лишь в исключительных случаях. Из их холодильного отделения почти каждый день несло жареным мясом: Самсонов и грузчики готовили себе обеды. — Ты потише, пацан, не надрывайся. Денег все равно больше не заплатят, — посоветовали они на прощание и стали напяливать фуфайки.
   Я сообщил турку, что отныне мы будем работать потише. Он так плохо понимал русский, что понял меня только после нескольких минут объяснений. Я влез наверх, на бочки, и не торопясь возился там, подготовлял территорию для тихой работы. Турок же, не зная что делать, слушаясь моего приказа, стал возиться внизу. Глядя на него сверху, я понял, что турок не умеет сачковать, как тогда говорили, у турка руки чесались, и он стеснительно топтался с доской в руках, бедняга. Разговаривать с турком было невозможно, и я себе насвистывал, размышляя о взятии турками Константинополя в 1453 году и о том, откуда вообще взялись турки, вспомнил, что читал о том, как клан Османов из Большой Азии бежал от монголов в Малую Азию… Я ведь был юношей, упивавшимся историей. Я покупал себе за рубль сорок три копейки какие-нибудь «Крестовые походы», как сладкоежки покупают килограмм шоколадных конфет, и мусолил книгу, копаясь в комментариях, пока не выучивал издание наизусть… Добравшись мысленно до Сулеймана Великолепного, я услышал визг…
   — Ты считаешь, что мы тебе за твои турецкие глаза должны деньги платить! Я тебя взял на временную работу по просьбе твоей жены, несмотря на то, что у нас штат укомплектован! Дармоед! Я за вами двумя четверть часа наблюдаю, вы ни за одну бочку не взялись… Дрянь! — Директор Лева снял шляпу и хлестал ею, соломенной, закрывшегося от хлестания турка по выставленным рукам. И турок, представитель нации, завоевавшей Константинополь, уважаемой мною свирепой, мужественной нации, позволял, чтоб его хлестали шляпой!
   — Это я виноват, Лев Иосифович! Что вы на него, безответного, набросились. Он даже и не понимает, что вы ему кричите. Я ему сказал, чтоб он полегче поворачивался. Вы нам работу дали тяжелую, для такой трое или четверо требуются.
   — Я здесь начальник, я! — проревел он, задрав на меня физиономию. Судя по ней, он был очень зол. Я уверен, что не мы были первоначальной причиной его злобы, но мы подвернулись ему, уже кипящему, под злую горячую руку. — Ты, щенок, здесь у меня не командуй. Спускайтесь и катайте живо бочки!
   Правильно утверждает марксистская философия: важную роль в жизни человека играет среда. Я был воспитан на улицах Салтовского поселка с возраста семи лет, а директор — нет. Он меня не понимал. Он был мой начальник, но я не был рабом — рабочим, обремененным семьей и детьми, держащимся за свое место. В моей жизни самое важное место занимала моя честь. Я помнил о своей чести днем и ночью и только и думал о возможности защитить свою честь.
   — Идите вы на хуй, Лев Иосифович, козел! — сказал я и поднял тяжелую «семерку», брус, которым, как рычагом, мы двигали бочки.
   — Ах ты щенок! Да я тебя с говном смешаю! — закричал он и, сжав кулаки, ринулся по доскам вверх ко мне. Дикий кабан, если бы он добрался до меня, он избил бы меня, как пить дать.
   Подражая отсутствующему Толмачеву, я сплюнул и легонько двинул «семеркой», как тараном, в директора. Брус угодил ему в шею под ухом, свалив его. Упав на первом ряду бочек, он беспомощно барахтался.
   — Бандит… Я тебя уничтожу… — бормотал он, очевидно ошеломленный легкостью, с какой я сбил его с ног. — Я уничтожу тебя… — повторял он, вставая, но ко мне наверх ке полез. Поднял шляпу и заставил себя посмотреть на меня. — Вон! Убирайся вон сию же минуту. Ты больше у меня не работаешь… Тебе место в тюрьме… — Крови на нем не было видно. Напялив шляпу, он вышел.
   — Ебал я твою работу! — крикнул я ему вслед. — Была бы шея — хомут всегда найдется. — Я снял рукавицы и, спрыгнув с бочек, содрал с себя халат. Сбросил его на бочки. Турок схватил меня за руку и пожал ее. У него были черные грустные глаза отца семейства, оседлого бедняги, у которого куча детей, и из-за них он не может позволить себе роскоши быть свободным. С его ростом и широкими, пусть и сгорбленными плечами он мог убить директора… и меня заодно, столкнув нас лбами. Он меня явно благодарил. За что, подумал я, ведь это я втравил его в историю, обязав работать тише. Вошел кладовщик Ерофеев.
   — Что тут у вас произошло, хлопцы? Ты что, малолетний бандит, напал на директора? — Глаза Ерофеева, увеличенные очками глаза старого пройдохи, смеялись. Было такое впечатление, что кладовщику весело оттого, что я напал на директора.
   — Он сам на меня попер, — сказал я. — До свиданья.
   — Э, нет, друг, — сказал Ерофеев ласково. — У нас тут не проходной двор. Пришел, ушел… Пиши заявление, как полагается. В твоих же интересах. Двенадцать дней отработаешь и получишь увольнение по собственному желанию. И расчетные деньги. Если сейчас уйдешь — ничего не получишь.
   — Я считал, что эксплуатация человека человеком в нашей стране давно уничтожена. Не хочу я его рожу кабанью видеть, Василь Сергеич…
   — Не увидишь, — сказал Ерофеев. — Я тебя на кубинский сахар пошлю. Мы склад у Турбинного завода ликвидируем. Сыро там… Твой напарник завтра возвращается? Вот и будете вместе потихоньку копаться… Там как раз на пару недель работы.
   Они мне так уже успели надоесть с их бочками и ящиками и мешками, что я готов был исчезнуть тотчас, плюнув на заработанные деньги, но, вспомнив о милиции, о нужном мне штампе в трудовой книжке, согласился.
   — Сахар, еби вашу мать, сахарок… — Толмачев зло глядел на экспедитора дядю Лешу. — Пиздец спине ваш сахар называется. Ну, Сову, я понимаю, в наказание, а меня за что?
   Хромой очкастый дядя Леша был прикреплен к нам надзирателем. Помощи от него ожидать не приходилось. А помощь была нужна. Мешки были восьмидесятикилограммовые, и крутая цементная лестница вела из обширного глубокого подвала на свет божий. Какой мудак придумал сгрузить сахар в цементный подвал?
   — Ладно, молодые, здоровые, я в вашем возрасте горы сворачивал.
   — Результат налицо. Посмотри на себя в зеркало, — зло сострил Толмачев. Он вернулся «от дедушки» злой. Или дедушка умер, или бабушка заразилась от дедушки и тоже слегла. Он мне не сказал. Появился он после перерыва. Он естественным образом явился утром на продбазу, а уж оттуда его направили «на сахар», в ссылку.
   Пыхтя, обливаясь потом и хрустя костями, мы снесли каждый по мешку вверх. Толмачев оказался не прав, не спина трещала, но к последним ступеням подламывались ноги. Скучал, сидя на тротуаре на пустой улице, шофер грузовика. Наши страдания его не касались. Его дело было провести грузовик через Харьков, где другие грузчики свалят мешки в другой склад. Мы с Толмачевым завидовали этим грузчикам. Я весил шестьдесят килограммов, то есть на двадцать кило меньше мешка, а Толмачев, я предполагаю, не больше 58 кг. В углах мешки были твердые, сахар впитал сырой воздух и затвердел.
   — Мать ее перемать, эту Кубу с ее сахаром! — ругался Толмачев, спускаясь в подвал. — На хуя столько сахара, а, Сова? Представь себе, даже один такой мешок сожрать — и то надо сколько чаю выпить…
   — Варенья люди варят, опять же есть типы, которые по пять ложек в чашку кладут.
   — Я без тебя, Сова, на продбазе не останусь, — сказал он мне в конце рабочего дня. — Рогом-упираловка становится все тяжелее, ебал я это удовольствие… Вначале помнишь, как было хорошо ведь, а? На колбасную фабрику ездили, на конфетную…
   Возвращаясь с конфетной фабрики мы, сидя в кузове (запертые, только щель для воздуха была оставлена), взломали все ящики и набили конфетами рукавицы. Экспедитор сидел в кабине с шофером. Пока шофер открывал ворота базы, мы ловко вышвырнули рукавицы с конфетами в придорожный бурьян. В конце дня собрали урожай. Много килограммов конфет. С колбасной фабрики мы украли 25 килограммов колбасы, применив классический трюк. С помощью шофера прикрепили в разных местах машины двадцать пять килограммов кирпичей и, въехав на фабрику, сняли их и оставили во дворе. Взвешивали ведь машину — до и после загрузки.
   — Да, — согласился я, — и даже мешок не уведешь, четвероглазый над душой стоит.
   — Пойдем, Сова, пожрем в столовую, — предложил он грустно. — Бутылку купим. Я угощаю.
   — Разбогател?
   — Немного… — Он вздохнул.
   За ним пришли на третий день. Он услышал шаги многих ног на лестнице и, догадавшись, спрятался в дальнее ответвление подвала за мешки. Два дюжих амбала в гражданском спустились тяжело по ступеням вниз, штаны и тяжелые пыльные туфли появились вначале, затем полы плащей… и, наконец, физиономии. Грубые и неприличные, как сырое мясо, рожи. Подошли вплотную. Руки в карманах. Я сидел, свесив ноги на мешках.
   — Савенко? Где Толмачев?» — сказал один из двух.
   — Не знаю, — сказал я. — А что случилось?
   — А не твое собачье дело… — бросил тот, который порозовее и поводянистее. — Отвечай на вопрос.
   — Я же ответил уже — не знаю.
   — На продбазе нам сказали, что мы можем найти его здесь.
   Я подумал, что наверху стоит дядя Леша и они уже спросили его и инвалид наверняка раскололся. Да и чего бы ему не расколоться. Ну, если не он, то шофер сказал, что Толмачев внизу, в подвале. Второй выход из склада существует, да, но им никто никогда не пользовался. Закрыт наглухо. Однако вопреки здравому смыслу я сказал:
   — Не пришел он сегодня. Может, заболел…
   — Это ты сейчас заболеешь, — сказал водянистый и вдруг вынул из кармана руку с пистолетом.
   — Эй, эй, вы чего? Не знаю я, где он, не видел я его!
   — Вот говнюк… — сказал который потемнее, обращаясь не ко мне, но к водянистому, и вдруг всей тяжестью зарыл кулак в мой тощий живот.
   — Блядь, мусор… — простонал я, складываясь. Я знал, что, когда ругаешься, становится легче. До этого меня не раз били в милициях.