Четвертого июля мы были приглашены на празднование Дня независимости к еще одной жертве Голливуда. У Саймона Нортона также была своя гора. Выше и обширнее, седалищнее, чем гора Аргуса. И Саймон слыл, в отличие от Аргуса, веселой и гостеприимной жертвой.
   Вместе с караваном автомобилей мы проползли последовательно по всем спиралям горы. Сквозь непроницаемый пыльный туман нам были видны лишь задние огни едущего впереди нас автомобиля. Несмотря на одиннадцать часов утра, в огнях была необходимость. Время от времени караван останавливался, наткнувшись на невидимое препятствие, и тогда уставшие от слепой езды водители нервно сигналили. Блузка на спине Пам взмокла между лопатками. Никита, боящийся толпы, вслух выражал свою досаду. Я приоткрыл окно, но в автомобиль тотчас же ввалился клуб меловой пыли, и пришлось срочно завинтить его. В конце концов мы вынырнули из пыльного облака на асфальтовый паркинг, окруженный голубыми пиниями, счастливая Пам успела втиснуть «тойоту» в свободную щель между двумя «ленд-роверами». Мы вышли.
   От паркинга мощенная камнями дорога вела вверх, к забору из колючих кустов. Из-за кустов доносились вскрики большой толпы, звуки музыки и всплески воды.
   — Ну влипли, — сказал Никита. — Сколько же он пригласил людей — автомобилей уже с сотню.
   — И шесть автобусов, — сказала Пам, оправляя юбку. — Саймон просил народ объединяться, из-за ограниченности паркинга. Сто, и в каждом четверо или пятеро, плюс автобусы — шестьсот человек будет. И сейчас лишь половина двенадцатого. В прошлом году гостей было полторы тысячи… Кошмар что творилось.
   Мы преодолели наконец забор из кустарников и увидели прямо перед собой большой дом в стиле ранчо, за ним меж деревьев блеснул зеркало пруда или бассейна. Чуть дальше внизу колосилось урожаев желтое поле, и за ним виднелось еще одно ранчо. У края поля, за оградой, как в ковбойском фильме, паслись и ржали несколько лошадей. На этом пейзаже повсюду расположились группы людей. Три оркестра играли фольклорную музыку, от нескольких жаровен к нам прилетали запахи жареного мяса. Розовый голый здоровяк с маленьким членом плюхнулся в пруд. За ним еще один. Третьей прыгнула грудастая женщина, взмахнув грудьми.
   — Вода в пруд поступает от настоящего горного источника, — сказала Пам. — Это вам не лос-анджеловский бассейн.
   — Забавно, — сказал я. — А почему они голые?
   — Old fashion californian style, [27]— комментировала моя религиозная Джули с презрением. Может быть, боялась, что я тоже последую примеру аборигенов и разденусь. Стану ходить среди людей, размахивая членом, а ей будет стыдно за меня. — Во времена хиппи нудизм был моден в Калифорнии, дяди и тети выросли, но привычки остались… Они выглядят глупо…
   Я подумал, что, с ее очень большими шведскими грудьми, моя подружка, оголившись, потеряла бы религиозно-кроткую ауру.
   — Следует сказать «Хэлло!» хозяину… Вон он идет в нашу сторону. — Пам метнулась к мужчине в вылинявших джинсах и легкой синей рубашке со стеклышками, вшитыми в воротник и манжеты. Он прижал Пам к себе. Высокий, седой и сутулый, Саймон пожал всем нам руки.
   — Good to see you, boys, — сказал он. — Welcome. I like Russians. [28]Я был на Эльбе, вы знаете… И я никогда не изменил своего фронтового мнения, что бы политишианс ни лили. Надеюсь, вам будет весело у меня…
   — И все это принадлежит вам? — Никита обвел руками, как бы плывя куда-то, горизонт. — Вся гора?
   — Гора и часть ущелья. И все это я построил сам, с сыновьями. И большой дом, и второй дом, и конюшни.
   — Но ведь вы писатель? — вмешалась Джули.
   — Да. Так сложились обстоятельства. Однако мне больше нравится физический труд. — Саймон почесал шею. — Я делаю «trash books». [29]— Он сообщил это таким тоном, каким люди говорят «Я в иншуранс бизнес». Без гордости, но и без сожаления. Trash books прозвучало без эмоций.
   — Получается, что вы не жертва Голливуда? — Я прилично заулыбался, так как Саймон Нортон мне понравился. Ханжество в моих глазах самый серьезный недостаток. Саймон, кажется, был начисто лишен его.
   — Ха-га-га… Я-таки немало потрудился на чертовой кухне. Четверть века. Выдоил из них немало. Земля эта куплена на голливудские мани. Но последние лет десять я делаю исключительно trash books. У меня четыре сына, я был три раза женат, мне нужно кормить человек двадцать, потому я ушел в trash books business.
   — Саймон! Старый жулик! — Выскочив из таборной живописной группы новых гостей, на нашего хозяина набросилась дама с крупным круглым задом, затянутым в пижамные штаны. Во всяком случае, штаны были подозрительно полосатыми и легкими.
   — Вайолет! Old beach! [30]— Они обнялись и расцеловались с явным удовольствием.
   — Бойз! — обратился он к нам, держа даму в объятиях. — Имейте все удовольствия, чувствуйте себя как дома. Я никого не представляю, ибо в такой толпе это бесполезно. Знакомьтесь сами. Вино и пиво в бочках на территории, и два бара имеются в доме. Чего надо — I will be around. [31]— И он повлек олд бич Вайолет к дому, по пути не забывая касаться выдающихся частей дамы.
   — Вы знаете его историю? — В голосе Пам звучало восхищение. — Он был тяжело ранен в голову в последние дни войны. Пролежал в коме несколько месяцев. Выжил. Утверждает, что помнит тот свет. Что там холодно, темно и неуютно. Просветленный, решил использовать эту жизнь с наибольшим коэффициентом. Оказался в голливудских сценаристах случайно, только потому, что переселился из Чикаго в Калифорнию. В Калифорнию же его привлек не Голливуд, но природа. До того как стал сценаристом, ничего, как сам он утверждает, не писал, кроме писем. И вот, не желая этого, он заработал кучу денег. Он бы самым дорогим диалогистом Голливуда, дороже Натана Аргуса.
   — На потребу дня… — пробормотал Никита. Ему не понравилось восхищение его подружки Саймоном.
   — Что? — переспросил я.
   — Он работает на потребу дня, — строго сказал мой друг модернист. — Ты тоже. Вечной литературы нет. Литература старится. Идеи старятся. Человек, утверждающий, что, читая Данте в приблизительном переводе, испытывает наслаждение, — лжец и сноб.
   Улыбающаяся блонд в красном купальнике и босиком сунула нам в руки бумажные стаканчики с вином. Мы послушно глотнули. Взвизгнули скрипки народного, а-ля Нэшвилл, оркестра из пяти музыкантов, заухал контрабас, и несколько пар выделились из толпы. Затанцевали на небольшом пятачке земли, лишенном растительности. Пыль веселыми струйками выползала из-под ног.
   — Я все же предпочту Данте в переводе голливудскому сценарию, — сказал Никита.
   Я не стал ему возражать. Мы спорили почти каждый вечер и чаще всего на именно эту тему. Никита был уверен, что создает произведения, которые надолго переживут Никиту. Я же, напротив, считал его писателем специфического отрезка времени. Я вменял ему в вину отсутствие героя, то, что персонажи его бродят в непроницаемой пыли, подобной той, в какой мы приехали в гости к Саймону, что в Никитиной прихоти они почти неотличимы от пейзажа.
   — Можно, разумеется, выбрать себе творческим методом литературный пуантилизм и всю жизнь дрочить точечки, однако ни Сера, ни Синьяк не стали художниками первого класса! — кричал я ему. — Времена орнаментальной прозы прошли, это был тупик. С рукоделия литература вернулась к ясности, и в ней опять ценится не метод и выдумка, но темперамент и талант.
   Он соглашался со мной.
   Но себя он считал ясным писателем!.. Продолжая писать, как лжеавтор «Слова о полку Игореве».
   Девушки — стаканчики пива в руках — вернулись к нам.
   — Мне не очень нравится здесь, Эдвард, — сказала Джули. — Я видела банду мотоциклистов… — Она не закончила фразу и неуверенно взглянула мне в лицо. — Саймон слишком гостеприимный… Смотри вон, входят…
   Пыльные, шумные, загорелые ввалились сквозь просвет в кустах несколько десятков молодых людей. Навстречу им вышел из дому улыбающийся Саймон. Одна рука на талии прильнувшей к нему олд бич Вайолет. Саймон расцеловался со здоровенным бородачом в кожаной безрукавке.
   — Hells Angels? [32]
   — Но, — засмеялась Пам, — вам, иностранцам, везде чудятся Hells Angels. Это соседи Саймона по каньону. У них в каньоне еще с конца шестидесятых — коммуна. Посмотри на парня, к которому подошла голая блонд. Он совсем седой.
   — Я не иностранец, — пробормотал я.
   Приблизившись, толпа действительно оказалась много старше, чем издали. На загорелых рожах обнажились резкие морщины, шеи девушек оказались окольцованными морщинами.
   — Что-то вроде современных цыган. Новые цыгане, — заметил Никита. — Ты смог бы жить, окруженный двадцать четыре часа в сутки телами полсотни родственников, а?
   По этому вопросу наши мнения сходились.
   — Нет, — сказал я. — Максимум трое суток выдержал бы. После сбежал бы. Или нужно быть обкуренным круглые сутки. Или пьяным. Частью потока жизни, молекулой.
   Коммунары были скоро смыты и поглощены толпой. Главного бородача я увидел несколько минут спустя у бассейна пруда, сдирающего с себя кожаные штаны. Он, смеясь, подпрыгивал на одной, на удивление тонкой и белой (в сравнении с загорелым и мощным торсом) ноге. Ему на помощь бросилась обнаженная особь с узкими плечами и большим животом.
   — Хэй, — воскликнул я, — она что, беременна?
   — Ну да, — равнодушно подтвердила Пам. Бородач и беременная, обнявшись, опрокинулись в пруд.
   — Натан явился! — объявил Никита радостно. — Будет хотя бы с кем поговорить. — И он ринулся в толпу.
   Поблуждав взглядом, я отыскал черный френч «а-ля Сукарно» и бородку китайского философа. Несмеющийся, невозмутимый, Аргус поддерживал под руку Найоми, одетую в подобие желтого халата. Подбежавший к ним в джинсах и белой рубашке Никита был издали похож на хорошо ухоженного американского студента. Церемония рукопожатия Аргуса и Никиты выделялась из контекста этого, в сущности деревенского, несмотря на присутствие в нем элементов дебоша, празднества. Как будто испортилась машина времени и Аргуса сбросили не на китайскую, но на американскую гору, плюс еще ошиблись на пару столетий. Я подумал: пойти поздороваться? И не пошел. Выждав момент, когда Никита обернулся в мою сторону, я поднял руку и помахал Аргусу. Он вежливо наклонил голову.
   — Это мой сын. — Проходя мимо и задержавшись лишь на секунды, Саймон оставил меня с молодым и очень круглоголовым Саймоном. У молодого Саймона, в отличие от старого, неприлично отсутствовала талия. Я подумал мимоходом, что эту часть тела он, может быть, унаследовал от матери.
   — Возьми. Потяни. — Молодой Саймон дружески сунул мне в руку внушительных размеров джойнт. — Самосад. Но очень ничего. Горло, правда, дерет.
   Нужно было слиться с толпой и стать молекулой, иначе будет скучно и одиноко. Я знал по опыту. Я взял джойнт и затянулся. Жадно.
   — Ты откуда? — спросил молодой Саймон, может быть удивившись моей жадности.
   — Paris.
   — Paris, France?
   — Ага.
   — Оставь себе, — сказал он, сжалившись над выходцем из слаборазвитой страны, где не растет самосад. — Я не люблю город. Я — country boy. [33]И он ушел, посоветовав мне пойти и взять spare ribs [34]с маисом. Может быть, он считал, что в Париже нет настоящей еды, как в country. [35]
   Выстояв в небольшой очереди, получив бумажную тарелку со спэр рибс, салфетку, пластиковые нож и вилку, взяв стакан вина или пива, народ рассеялся по территории. Лучшие места у пруда были захвачены немедленно. Сад был разумно отгорожен и убегал вниз по другому склону куда-то, может быть в самый каньон, но несколько беглецов уже преодолели невысокий забор и уселись обедать среди саймоновских роз. Явился сильный молодой человек, торс разрывал рубашку, и произошел первый скандал… Пам сказала, что молодой человек — конюх, то есть ковбой и бади-гард Саймона. Оказалось, что у Саймона три бадигарда.
   — Как граф какой-нибудь, — заметил я. — Большой синьор…
   — Конечно, — сказала Пам, — он очень важный человек в Калифорнии.
   — Хорошо живут, жертвы Голливуда, — обратился я к вернувшемуся к нам Никите. — Три оркестра. Даже если только посчитать одни spare ribs на тыщу человек… А пиво? А вино?.. Что сказала тебе другая жертва?
   — Аргусы ненадолго. Сказать «хэлло» Саймону. Натан плохо себя чувствует.
   Я обратил внимание на пару, уснувшую, обнявшись, в тени дерева. Ноги их вторглись в месиво бумажных тарелок и стаканчиков. Ее босая ступня вгреблась пальцами в горку маиса. «Смотри, Никита!»
   — Уже нагулялись. С другой стороны, за террасой, я видел, две пары совокупляются. — Никита сам любил совокупляться. Пам была его четвертой или пятой женой, однако он произнес «совокупляться» с ханжеским неодобрением и насмешкой.
   — Алкоголь, жирная пища, солнце… Неудивительно, — защитил я совокупляющихся.
   На меня самого подействовали уже перечисленные три элемента, плюс самосадная марихуана, я выкурил ее, не поделившись ни с кем. Я с интересом поглядел на лежащую животом кверху уже знакомую мне беременную. Рука одетого парня обхватывала ее за шею, и, хотя они не совершали ничего неприличного, было ясно, что очень скоро совершат. Таз и бедра женщины чуть заметно двигались.
   — До какого месяца беременности женщина может иметь секс? — спросил я Пам, смеясь. И я снял тишорт.
   — До семи, кажется… — Взглянув в направлении моего взгляда, Пам фыркнула.
   Я притянул Джули к себе. Тяжелые, под ее сиреневой тишорт, грозно качнулись шведские груди.
   — Я хочу домой, Эдвард, — прошептала она.
   Приличная учительница моя стеснялась всенародных проявлений чувств. Я же пожалел, что не могу поучаствовать в народном гулянии Саймона Нортона в полную силу: выпить еще, еще покурить и затем совокупиться, чтоб в спину грело жгучее калифорнийское солнце. Я опять взглянул на беременную. Парень гладил ей губы рукой. Она еще энергичнее двигала животом, забыв, очевидно, о том, что голая и лежит, открытая сотням взглядов. Я бы совокупился с нею с большим удовольствием, чем с Джули.
 
   — Поехали, ребята, домой, — сказал Никита, почему-то вздохнув. Он тоже поглядывал на беременную. Очевидно, как и у меня, она вызывала у него аппетит. На подобные празднества следует являться одному.
   Мы не стали прощаться с хозяином, выбрались из толпы и сели в «тойоту». Пыль на дороге улеглась. Увы, оказалось, что мы покидаем празднество не одни. Впереди то медленно, то истерично катились три мотоциклиста из дружественной Саймону банды. Как осетинские джигиты, они то вскакивали на рули мотоциклов, то повисали сбоку, короче, эквилибрировали. Они эквилибрировали для наших девушек, ибо, желая поговорить, мы с Никитой уселись на заднее сиденье. В конце концов один из типов, бросив мото, прыгнул на капот нашей «тойоты» и, улыбаясь, проехал с нами пару витков, все время пытаясь разбить стекло. Бледная Джули в ужасе обернулась к нам с безмолвным вопросом или криком. Никита вытащил из-под сиденья Пам нечто вроде ломика. К счастью тип, продолжая улыбаться, вскоре соскочил с капота, а мы наконец съехали с горы на двухстороннюю асфальтированную дорогу. Сделав несколько прощальных пассажей вокруг нас, мотоциклисты умчались.
   — Пьяные или накуренные, — сказала Пам. — Я, честно говоря, думала, что их упражнения плохо кончатся.
   Я думал то же, что и Пам. И Никита ответил мне взглядом, что «да». Но мы не признались в этом, как и подобает настоящим мужчинам. Мы заговорили об Аргусе и об отличии его от Саймона Нортона.
   Жертв Голливуда я больше не видел. В конце июля, сбежав от Джули, я покинул Калифорнию.
   Через несколько лет, взяв со стула в Люксембургском саду оставленную кем-то «Хэральд Трибюн», я обнаружил короткую заметку о смерти Натана Аргуса, «сценариста и новеллиста, в возрасте шестидесяти шести лет. От рака простаты».

Стена плача

 
   Рю дэ Лион, ведущая от Лионского вокзала к площади Бастилии, — улица грязная, пыльная, неприятная. Она широка и могла бы носить звание повыше, авеню например, но никто никогда ей такого звания не даст. Любому планировщику станет стыдно. Ну что за авеню при таком плачевном виде! Только одна сторона рю дэ Лион полностью обитаема — нечетная. По четной стороне, от пересечения с авеню Домэсниль и до самой Бастилии тянулась ранее однообразная каменная колбаса виадука — останки вокзала Бастилии. Раздувшуюся в вокзал часть колбасы занимало заведение, именуемое «Хоспис 15–20». В нем (если верить названию) должны были содержаться беспомощные долгожители и хронические больные. Сейчас на месте «Хоспис 15–20» лениво достраиваются игрушечные кубики и сферы Парижской Новой оперы. То есть местность все еще плохо обитаема.
   Я изучил коряво-булыжную старую улицу по несчастью. В первые годы моей жизни в Париже мне приходилось каждые три месяца посещать ту сторону города. На рю Энард помещался (и помещается) центр приема иностранцев. Там, выстояв полдня в очереди, я получал (цвет варьировался в соответствии с тайным кодом полицейских бюрократов) повестку в префектуру для продления recepiss?. [36]Живя в третьем, я был обязан тащиться в двенадцатый арондисмант к фликам. Таков был регламент и таким он остался. Flics [37]нас не спрашивают, куда нам удобнее ходить. Чтобы добраться к ним, я мог или «взять» метро до станции Реюйи-Дидро или мог достичь их более коротким путем по рю Фобург Сэнт-Антуан, она с ее мебельными магазинами была веселее, обжитее и чище; и позже повернуть на рю Реюйи, и только. Однако я предпочитал рю дэ Лион. Дело в том, что на рю дэ Лион был магазин оружия.
   Оружейных магазинов у нас в Париже немало. Оружие, продающееся в них, одинаково недоступно личностям без паспортов, с легкомысленными бумажками вместо, сложенными вчетверо. И личностям с паспортами оружие малодоступно, верно, однако индивидуум без паспорта воспринимает оружие более страстно. Мне нужно было приблизиться к магазину на рю дэ Лион, набраться сил. Перед тем как идти к фликам, в унизительную очередь, меж тел национальных меньшинств, стоять среди перепуганных черных, вьетнамцев, арабов всех мастей и прочих (но ни единого белого человека… один раз, заблудившаяся скандинавская старушка, и только!), я шел прямиком к двум заплеванным грязью от тяжелых автомобилей, запыленным витринам тяжелого стекла. Разоруженный, как солдат побежденной армии, я стоял, руки в карманы, ветер в ухо, ибо нечему остановить ветер на широкой рю дэ Лион, и жадно глядел на Смит энд Вессоны, Кольты, Вальтеры, Браунинги фирмы Херсталь, израильскую митральез Узи… «Тир ан рафаль» [38]— хвастливо сообщала прилепленная под митральез этикетка. Очередями, думал я, очередями… ха… Сгустившаяся в стальных машинах сила, власть, минимизированная до размеров тесно пригнанных друг к другу металлических мускулов, гипнотизировала меня. Уже отойдя было с десяток шагов, я возвращался, утешая себя гипотезой, что именно сейчас в центре приема иностранцев пик наплыва посетителей, благоразумнее подождать чуть-чуть, и опять прилипал к стеклу. Нет, я ни разу не вошел в магазин, ибо твердо знал, что ничего, кроме ножа, не смогу у них купить… С моей рэсеписсэ, без национальности, они мне не продадут и охотничьего ружья. Да мне и не нужно было охотничье ружье, и нож мне был не нужен, у меня было два ножа… Я бы приобрел митральез Узи, если бы имел возможность. И кое-что еще… Я не фантазировал, стоя у витрины, я всегда решительно пресекал свои фантазии в зародышевом еще состоянии… Дальше обладания Узи мои фантазии ни разу не забрались. В детстве, сына обер-лейтенанта (такое звание, я с удовольствием обнаружил, оказалось, было у моего папы в переводе на немецкий. Я прочел в своей биографии, в каталоге немецкого издательства «P.S.», что я сын обер-лейтенанта), меня окружало оружие. Пистолет ТТ, позже отца вооружили пистолетом Макарова, автомат и пулемет Калашникова, я на них даже и внимания не обращал! В одиннадцать лет я гонял по улицам с бельгийским браунингом — сосед майор арендовывал мне его на день, вынимая патроны. Когда однажды, я помню, мама Рая не возвратилась домой к десяти вечера, задержалась в очереди (за мебелью!), отец сунул в карман пистолет и мы отправились в темноту Салтовского поселка искать маму. Два мужчины. Только в детстве, в той стране на востоке, я немного попринадлежал к власти через обер-лейтенанта папу Вениамина и его пистолет системы Макарова: девятимиллиметровая пуля с великолепной убойной силой плясала в кармане папиных галифе при ходьбе, и не одна, но в хорошей и многочисленной компании. Мы шли по Материалистической улице, в темноте два-три фонаря, и под каждым топтались большие зловещие дяди. Но мы не боялись их, с нами была машинка…
   Ветер врезал мне в ухо горстью пыли, и я вернулся с Салтовского поселка на рю дэ Лион. Рядом стоял сутулый арабский дядька с большим, покрасневшим от холода носом, в потрепанной шапке из цигейки. И неотрывно глядел на матовой синевой отливающую мускулистую жилистость карабина. Взгляд у него был грустный. Мы коротко переглянулись, без улыбки, но с симпатией, никто ничего не сказал, я отошел ко второй витрине, целомудренно оставив его наедине с карабином. Так оставляют друга наедине с любимой девушкой.
   Стоя потом в этой блядской очереди в центр, они еще даже не открыли дверей, затылок к затылку… сейчас все это бесстыдство организовано лучше, тогда же, в панике, боясь западни со стороны новых властей, социалистов, «этранжерс» приходили едва не с рассветом, нервничали, ждали, бегали лить и отлить, доверяя свои имена соседям, топали ногами под дождем и снежной крупой; я старался думать об оружии, а не о фликах. Если не об оружии, то на военные всегда темы! Так я развлекался тем, что представлял соседей по очереди в виде солдат моего режимант, роты, батальона и пытался определить на взгляд, из какого типа получится какой же солдат. Некоторые из них решительно ни к черту не годились, недисциплинированных, их придется расстрелять за дезертирство после первого же боя, другие, напротив, обещали стать отличными храбрыми солдатами. Я вовсе не воображал себя мегаломанически полководцем, всего лишь офицером, может быть, обер-лейтенантом, как мой отец. Обер-лейтенанта, я был уверен, я достоин. Почему? Потому что в воинской профессии, как и в мирных, ценится спокойствие, уверенность в себе, педантичность и неистеричное поведение. «Ребята меня уважали во всех странах, в которых мне привелось жить… Ребята разных социальных классов и разных степеней развития, почему же вдруг окажусь я негодным к командованию людьми с оружием?» — думал я. Я не терялся при пожарах (два раза), в морских несчастьях (тоже два) не дергался… Я вспомнил, как некто Эл, старый нью-йоркский адвокат, сказал мне как-то во время приема в доме моего босса-мультимиллионера: «Ты напоминаешь мне, Эдвард, гуд олд бойз моего поколения. На тебя можно положиться, парень». И Эл похлопал меня по плечу. Босс общался с Элом по необходимости, у Эла была плохая репутация, он был адвокатом всяких темных людей с итальянскими фамилиями, живущих в Бруклине и Литтл-Итали, босс морщился, завидев Эла на своих парти. Но я, его слуга, имел свое мнение на этот счет, я всегда думал, что Эл — hard and real man, в то время как босс — сорокалетний мальчик, выебывающийся своими экзотическими автомобилями и бизнесами. Мой босс Стивен Грэй был кем-то вроде Бернара Тапи задолго до Бернара Тапи… «Man»… Между мужиками всегда бывает ясно, кто «мэн», а кто нет. Настоящий мужчина, Эл меня одобрял, я был горд тогда очень. Я горд и сейчас. На нем был старомодный твидовый пиджак, на Эле, поредевший после пятидесяти кок зачесан назад… «Гуд олд бойз» его поколения, очевидно, были все эти люди с итальянскими фамилиями, которых он защищал…
   Визита к витрине на рю дэ Лион хватало мне, чтобы выдержать фликовскую церемонию на рю Энард. За годы этих походов, каждые три месяца, я многое понял об оружейных магазинах. Я понял, что витрина магазина оружия — стена плача современного мужчины. Он приходит к ней, чтобы лицезреть свою насильственно отсеченную мужественность. Грустный, лоб к стеклу, он молча молится и грезит о своей былой мощи. К витрине магазина оружия приходят очень разные люди. Да, старые, вылинявшие, облезшие, прогулявшие безвозвратно свою жизнь, но попадаются и очкастые аккуратные буржуа в хороших пальто, и краснощекие типы в кроссовках, джинсах, с яркими горячими глазами, по таким, как поэтично выражались в России, «тюрьма плачет». Однажды я застал у витрины, и это меня растрогало, несентиментального маленького горбуна с желто-зеленым лицом, веснушчатый кулачок прижимал к носу платок. О чем он думал, маленький, недорос-ший, недосформировавшийся, в куртке, потертой на горбу?
   Я начал посещать стены плача еще в Вене. Свое первое западное оружие — крепкий золингеновский немецкий нож, похожий скорее на штык вермахта, чем на нож, я купил в магазине оружия на Бродвее, на самом Таймс Сквер. Он находился между магазином «Рекордс» и «Таймс Сквер Эмпайр» — в этом торговали куклами, изделиями из слоновой кости, тостерами, лампами, портфелями, бумажниками из искусственной кожи, масками Кикг-Конга, статуэтками Эмпайр Стэйтс Билдинг, тишотками «Ай лав Нью-Йорк» и еще сотнями наименований подобного же говна для туристов. За магазином «Рекордс», под козырьком порнокинотеатра, продавали поп-корн, и с тех пор понятие нож или штык неестественным образом соединяется в моем подсознании с запахом поп-корна. Безусловно, прежде чем войти внутрь, я больше часа простоял у витрины. У той стены плача топтался целый коллектив. Большие, но робкие черные неотрывно глазели, кто на пистолет-пулемет Маузера, кто на Винчестер, короче, каждый выбрал себе объект желания. Я помню, что в центре витрины, на кусочке красного бархата, была выставлена знаменитая итальянская винтовка Каркано М.91 калибра 6,5 мм. Это из нее Ли Харвей Освальд пристрелил Кеннеди. Зачем не знаю, но я посчитал нас. Нас было шестеро у стены плача. Был еще один, но тот… было непонятно, интересовала ли его винтовка Каркано М.91, а может, он ждал благоприятного момента, чтобы залезть в отдувающийся карман или чтобы раскинуть карты на картонном ящике и ограбить прохожих легально… Двери магазина были гостеприимно открыты, из них несло холодом, по-американски щедро расточаемым, и я вошел в аэр-кондишионэд помещение. В застиранном до дыр джинсовом костюмчике, купленном на Канал-стрит, 1 доллар 25 центов брюки и 3 доллара куртка. Аборигену не стоило труда мгновенно понять, что я за птица.