– Чего надо?
   Делая прельстительные жесты, подмигивая, сутулясь и «детективно» улыбаясь, Лютиков заманил Буровскмх за березу, взяв за руку, шепнул на ухо:
   – Есть!
   – Чего есть?
   – Икона!
   Лютиков мгновенно выхватил из-за спины такой же газетный пакет, какой бросил в Обь.
   – Вот такая! Бери! Дешево отдаю – десятка!
   Буровских постучал Лютикова пальцем по лбу, сморщился, закрыл глаза.
   – Три рубля! – сказал он торгашеским голосом. – Нет, два!
   – Бери!
   Получив два рубля, Лютиков начал пританцовывать на месте.
   – Куда спрячешь? Есть верное место, сам Анискин не найдет…
   Буровских снова постучал пальцем по его лбу.
   – «Вечерний звон, вечерний звон»… – пропел он. – Впрочем, постой, переплатил я! Гони обратно рубль! Ну!
   Лютиков протянул ему рубль.
   – Могу и задаром отдать, – сказал он. – Когда придешь?
   – Куда?
   – Место смотреть.
   Буровских запел:
   – «Я приду к тебе под вечер, когда улица заснет…»
   После этого повернулся, забыв о Лютикове, пошел к силосной башне, возле которой уже разгуливал бригадир, гневно и угрожающе потирающий руки:
   – Гуляешь, сукин сын! А все вкалывают! За тебя вкалывают, гитара чертова!
   На шум подошли остальные «шабашники», и тогда Буровских вынул из-за спины икону.
   – Рубль отдал! – смеясь над самим собой, сказал он. – Пришел этот шут с буровой, говорит: «Купи!» Просил десятку, отдал за рубль… – Он задумался. – Для чего я ее купил? Рубль – это же тонкий стакан портвейна три семерки…
 
   Глафира с огорченным и даже немного растерянным лицом выходила в сопровождении тонкой высокой старухи из третьего дома. Старуха была улыбчивая, доброглазая, видимо, когда-то очень красивая.
   – Так, говоришь, он был маленький, при зеленых очках, без бороды, но при крупном усе? Ус, спрашиваю, был сильно крупный?
   – Мабуть до ушей, – по-украински запевно ответила старуха. – Сильно крупный был у него вус, а очки, мабуть, не мене блюдца для варенья… Выспрашивал, кто ищо иконы торгуить. Гоношистый такой, глазом шарить, зуркает, зуб у яго со свистом…
   – Спасибо, Семеновна, прощевай, Семеновна!
   Глафира шла по улице с прежним огорченным лицом.
   – Это чего же получается, отец, это как же выходит так, дядя Анискин? Ведь их получается двое, а может, поболе. Это ведь тебе, отец, с шайкой, может, придется схлестнуться…
 
   В кабинете Анискина шел неприятный разговор. Сам участковый стоял столбом, а посередь комнаты, закинув ногу на ногу, сидел рабочий с буровой Георгий Сидоров. Ленивый и снисходительный, между тем говорил вещи опасные.
   – Бить морды я не люблю, устаю я… А вот за то, что вы за мной «следопыта» пустили, гражданин Анискин, можно и погоны уронить да и без пенсии остаться… – Он меланхолически вздохнул. – Устаю я… Вот и спрашиваю: кто вам позволил ко мне его приставить? Лютиков, я им интересуюсь, для вас слежку за мной ведет? По вашему приказанию, спрашиваю, он мне иконы продать старался? Ась? Что-то я ответа не слышу от вас, товарищ Анискин? А я, между всем прочим, рабочий! А это что значит? Гегемон – вот что это значит, а вы за мной… Спрашиваю: ошибочная политика?
   Анискин еще строже прежнего выпрямился, сделал руки почти по швам, глаза уставил в стенку – так и стоял до тех пор, пока не выдавил из себя следующее:
   – Товарищ Сидоров, ответственно заявляю, что Лютиков все это производит по своей, как говорится, инициативе. Недоработал я с Лютиковым, прошу простить меня, товарищ Сидоров.
   Сидоров сладко зевнул, поднялся, высокий, медлительный, еле переставляя ноги, пошел к дверям, не оборачиваясь, процедил:
   – Не знаю, не знаю, что с вами и делать… – и скрылся.
   А участковый громыхнул кулачищем по столу, остервенев от злости, зашвырнул в окошко, что выходило на огороды, старенькое пресс-папье.
   – Ну, Лютиков, ну, Лютиков…
 
   В просторной гостиной-горнице участкового Глафира готовилась подавать обед – громыхала на кухне ухватом, сковородником, чашками да тарелками, а за столом сидели Анискин и рабочий Лютиков, который на месте усидеть не мог – все порывался вскочить, но Анискин строгим взглядом его усаживал.
   – Продолжаю рассказ, товарищ капитан…
   – Продолжайте, продолжайте, рядовой запаса товарищ Лютиков.
   – …Скрывшись за березой так, чтобы ни один нескромный взгляд меня заметить не мог, продолжаю наблюдение за подозреваемым Буровских. Вижу: другие «шабашники» отвлечены работой, принимаю решение: позвать Буровских! Негромко окликаю его, в дальнейшем голос немножко повышаю. Он слышит, подходит, я ему демонстрирую икону, а сам наблюдаю за каждой черточкой его лица, за каждым изменением психологического состояния. Понимаю: он! Начинает рядиться – хитро! Делает вид: мне икона будто бы не нужна, я ими не интересуюсь, но при случае почему не купить… Делаю вывод: игра! Искусная игра, товарищ капитан!
   Лютиков полез в карман, порывшись, вынул из него помятый рубль, торжественно произнес:
   – Прошу внести в государственное казначейство один, в скобках один, рубль ноль ноль копеек… Прошу оприходовать документально в силу того, что у старой женщины Семеновны я икону получил даром…
   – Даром? – живо переспросил Анискин.
   – Даром, товарищ капитан! – восторженно отрапортовал Лютиков. – Семеновна, извиняюсь, товарищ Савченко – человек исключительной доброты и благонадежности!
   – Молодца, Лютиков! Штирлиц!
   – Служу Советскому Союзу, товарищ капитан!
   – Товарищ рядовой запаса, – наконец нежно спросил участковый, – а вы помните, товарищ рядовой запаса, что я вам сказал на ушко, когда пришел на буровую в тот день, когда церковь обворовали? Какое я вам тогда задание дал?
   Закрыв глаза, Лютиков четко ответил:
   – Вы сказали: «Ограблена церковь. Даю вам, товарищ Лютиков, ответственное задание…» – Он замолчал, но глаз не открыл. – «Задание… в это дело не встревать! Ежели хоть раз увижу, что вы иконами интересуетесь…»
   – Ну, ну!
   – «…что вы иконами интересуетесь, не только штрафану, а сотру в порошок».
   – Ко мне с вашей нефтяной Сидоров приходил, – прежним нежным голосом сказал Анискин. – В райком, говорит, напишу, в обком, грозится, сообщу, в Совет Министров, обещает, доложу, в ООН, страшит, телеграмму дам, что участковый инспектор Анискин ко мне, рабочему, пролетарию, гегемону, шпика приставил… Погоны с меня обещает снять, пенсии лишить принимает решение… А я без пенсии – куда? Я, поди, уже и рыбалить да охотничать напрочь разучился… Одна мне дорога – с голоду помирать. Да и тебе, Глафирушка, кусать-то будет нечего, болезная…
 
   Участковый и директор школы Яков Власович споро шли по солнечной деревенской улице. Не разговаривали, не останавливались, не переглядывались – были страшно деловитыми и увлеченными. Подойдя к дому старухи Валерьяновны, участковый резко остановился, интимно взял Якова Власовича за пуговицу летнего белого пиджака.
   – Значит, ты понимаешь, Яков Власович, чего я хочу добиться? Мне понять надо, чего ты над этими иконами трясешься, как баба над грудником? Какая в них есть такая ценность, что ты говоришь: «Иконы – это духовная летопись русского народа!» Прямо скажу: скучно мне иконы искать, ежели я в них ни хрена не понимаю…
   – Вы обновитесь, духовно прозреете, станете во сто крат богаче, когда поймете, какое могучее искусство порой скрывается за черным слоем древности! – торжественно, голосом одержимого коллекционера произнес Яков Власович.
   – Ну?
   – Вперед! – только и проговорил директор. – У Валерьяновны есть Иоанн Креститель такой прелести и наполнения, что у меня от зависти ноги подкашиваются…
   Анискин удивился:
   – Так купите! Она вон одну иконку за червонец отдала…
   Яков Власович поднял вверх торжественный палец.
   – Иоанна Крестителя его владелица Валерьяновна никогда не продаст. Она, можете себе представить, знает истинную цену шедевру. Валерьяновна, к вашему сведению, Федор Иванович, человек с нутряным, прирожденным чувством прекрасного. Пошли, пошли смотреть на Иоанна Крестителя!
 
   Разочарованно перебирая тарелки на столе, обиженно поджимая крепкие еще губы, Валерьяновна сердито глядела на Анискина.
   – Значит, ничего снедать не будете, значит, сытые, – говорила она. – Ну, Федор, это я тебе еще припомню! Конечно, старуху стару кажный забидеть может, но вот погоди – внук Сережка в прокуроры выйдет, он тебе хвоста накрутит…
   – Ты очкнись-ка, Валерьяновна! – тоже рассердился Анискин. – Есть у меня время обеды в каждом доме разводить, ежели у твоего же родненького попа все иконы увели! Ну, кажи своего Крестителя!
   – Ладно, ладно, Феденька! – еще раз пригрозила старуха. – Это я все на замет возьму… Вон он, Креститель! Пока ты меня забижашь, школьный-то директор дыхалку потерял… Ишь как он выструнился перед Крестителем-то!
   Яков Власович, в самом деле, выструнился, как выразилась Валерьяновна, перед небольшой иконой Иоанна Крестителя. Он был изображен необычно – не застыл с вознесенным вверх крестом, а весь был в движении, порыве, написан был, трудно поверить, чуть ли не в экспрессионистской манере. Сибирская, северная, казацкая, «ермаковская» это была икона; весь сибирский размах и щедрость читались на нем. Яков Власович сопел и тоненько дышал, переставал совсем дышать и на мгновенья прикрывал глаза, словно ослепляло солнце. Поэтому Анискин сначала долго глядел на директора школы, покачав головой и почесав через фуражку макушку головы, тоже стал глядеть на икону. Это, наверное, и привлекло внимание Якова Власовича.
   – Икона примерно конца семнадцатого века, – тихо сказал директор. – Валерьяновна, ее отцы и прадеды и даже прапрадеды, наверное, хорошо следили за иконой – протирали ее конопляным маслом, не давали состариться… Смотрите, как перебегает по иконе красный цвет. Он зарождается в левом нижнем углу и, нарастая, в убыстряющем ритме распространяется по доске, чтобы достигнуть своего апогея в одеждах Крестителя… Смотрите на этот пучок неожиданно брошенных солнечных лучей! Художник их обронил из любопытства, ведомый могучим талантом, чтобы посмотреть, что изменится от этого солнечного пучка на всей доске… Как будут смотреться глаза Крестителя? Как родится новый мотив возрождения наверху, где была пустота? Гениально! Оброненный пучок лучей и родил то, что много-много десятилетий позже найдут экспрессионисты. А каким жизнелюбом был художник! Глядите на руку Иоанна – в нее можно вложить кузнечный молот… А шея! Шея «Дискобола» Мирона, хотя богомаз знать-то не знал о Мироне.
   Анискин глядел на икону. Внимательно глядел, заузив глаза, вытянув шею; он притихал, замедлялся, дышал уже почти легко и не маялся, как всегда, от жары, хотя в доме Валерьяновны все окна были закрыты. Анискин был таким, словно ему пытались вернуть зрение. Он даже не услышал, не заметил, как подошла Валерьяновна, встав рядом с ним, трудно распрямилась – такая была скрюченная годами. Она смотрела на икону точно так же, как Яков Власович – человек с высшим образованием и страстный собиратель черных досок.
   Трое совсем притихли. Неизвестно, когда бы они пришли в себя, если бы вдруг с улицы не донесся истошный бабий крик. Он был таким, что трое вздрогнули, не сговариваясь, бросились к уличному окну…
 
   По улице бежала растрепанноволосая, неистовая, легконогая, несмотря на рыхлость, баба – сплетница Лукерья Сузгина.
   – Учителя обокрали! – вопила она. – Школьного директора среди бела дня ограбили! Все, что было в доме, унесли! Учителя ограбили и убили! Иконы увели! Саму директоршу по голове вдарили – еще не известно, жива ли… Директоршу убили! Народ, ратуйте! Директора с директоршей убили, все из дому снесли, тока две иконы оставили… Народ, люди добрые, директорский дом сожгли и бомбу под остатний сарай подложили!
   За Сузгинихой, естественно, бежала толпа мальчишек и девчонок, поспешали два шустрых старика и даже одна старуха, за ней – Анискин насторожился – споро двигался на длинных ногах «шабашник» Юрий Буровских, а за ним – вот чудо! – бежала жена директора школы Маргарита Андреевна, живая и здоровая.
   – Маргарита! – крикнул, распахнув окошко, Яков Власович. – Боже ты мой… ты… Боже мой!
   – Яша! Яшенька! – бросилась к окну жена директора. – Все иконы украли! Я только отлучилась минут на сорок, а… Все иконы – мужайся, Яшенька, – украли!
   Улица наполнялась людьми, появлялись на ней даже те, кто работал, а уж домохозяйки дружным обществом выскочили на крылечки своих домов.
   Анискин высунулся в окно.
   – Так! – сказал он. – Интересное кино получается!
   Деревня кипела, как котел с водой…
 
   Горестные, съежившиеся, словно на морозе, стояли в опустевшей комнате Яков Власович и его жена Маргарита Андреевна. За их спинами участковый Анискин: тоже молчащий и сердитый, глядел на стенку, на которой вместо многочисленных икон светлели разнообразные – квадратные, неквадратные, даже круглые – более светлые, чем вся остальная стена, пятна от украденных икон. И только две иконы – большая и маленькая – оставались на месте.
   – Почему не взяли? – зло спросил Анискин. – Чего вон маленькой пренебрегли? Красивая, и в карман сунуть можно…
   – Ах! – тоненько вздохнул Яков Власович. – О чем можно говорить, если…
   – Плохая, никудышная икона, – тихо сказала Маргарита Андреевна.
   – Да, – подтвердил Яков Власович. – Ворует иконы выдающийся специалист, может быть, он сам художник, и хороший художник…
   Анискин прошелся по комнате, ставшей гулкой. Сел на подоконник.
   Распахнутое окно с разбитой филенкой выходило в большой, хорошо ухоженный сад-огород, где росли карликовые фруктовые деревья, кусты смородины, малины, винных ягод, стелилась по земле клубника и так далее. Дорожки были посыпаны тонким ярко-желтым песком.
   – Мама моя! – по-бабьи воскликнула Маргарита Андреевна, увидев сломанный и поваленный на землю куст редкой смородины. – Вандализм!
   – Торопились! – деловито объяснил Анискин. – Так, говорите, вор, может быть, даже сам художник? Образованный, выходит?
   И пошел-пошел ищейкой рыскать по саду, который, как выяснилось, выходил «задами» не на соседнюю улицу, как можно было ожидать, а в лес, примыкающий к деревне. «Улов» Анискина был невелик – несколько клочков ваты, следы кирзового сапога с крупной солдатской подковой, гвоздь.
   – Обратно солдатский сапог, – бормотал участковый, неся на вытянутой ладони кусочки ваты и гвоздь. – А вот этот гвоздь, он от иконы?
   – Да.
   – Хорошо! А теперь вопрос другой: кто это в вашем собственном доме так громогласно разоряется и речь длинную держит?
   Пожав плечами – она ничего не слышала, Маргарита Андреевна подошла к раскрытому окну, поднявшись на цыпочки, заглянула в него и сразу сделала шага два назад, а в окне появилась роскошная вавилонская борода.
   – Поклон нижайший и добросердечный! – пропел отец Владимир и даже в раме окна умудрился отвесить поклон. – Пришел на тот случай, чтобы разделить вашу печаль и скорбь по поводу столь великой утраты, которая плача и стенания достойна.
   И вдруг заговорил по-простецки.
   – Федор Иванович, – сказал поп. – Ворюги так обнаглели, что мне под порог две плохих иконы из украденных подбросили и записку оставили… Издеваются, подлецы! Боже, наложи на мои скверные уста замок молчания!
   Анискин мигом оказался возле окна.
   – Какая записка?
   На хорошей плотной бумаге форматом в половину писчего листа на портативной пишущей машинке напечатано: «Чему вас учат в духовных семинариях, идиот? Эти иконы в сортир повесить нельзя! Боттичелли».
   – Боттичелли! – охнул Анискин. – Это какой же национальной принадлежности?
   – Великий итальянский художник, – сказала за его спиной Маргарита Андреевна. – Эпоха Возрождения.
   – Я от него мокрое место оставлю! – вдруг взревел голосом оперного Кончака поп. – Морду начищу, любо-дорого!
   Из окна показалась несчастная физиономия Якова Власовича.
   – Боттичелли, Тинторетто, Джорджоне, Рафаэль, а икон нету, – бормотал он. – Веласкес, Рубенс, Гойя, а обворовали… Репин, Суриков, Левитан, а коллекция – тю-тю… Греков, Сарьян, Иогансон…
 
   В церковной ограде Анискин принимал из рук отца Владимира две подкинутые иконы. Молил:
   – Пальцами, пальцами поосторожней цапайте. Я вот, например, специальны перчатки поднадел, а вы, гражданин поп, всей пятерней иконы хватаете… Поосторожней, поосторожней! Мы эти иконки на отпечатки пальцев исследуем, ежели мне велит прокурор следователя вызывать… – Он нарочито вздохнул. – Мне теперь без райотдела милиции – хана! Учености нет во мне, этими… изо-то-па-ми я ворюгу искать не умею…
   Действуя руками в нитяных перчатках, Анискин аккуратно уложил иконы, между ними проложил слой материи, все это обернул плотной бумагой.
   – Я его, изотопа, не знаю, в какой руке держать! – жаловался участковый. – Вот такие дела, гражданин служитель культа! – И хитро, подначивающе, прищурился. – Я вас об одном прошу, гражданин поп, ежели вы преступника сами поймаете, вы ему, как в доме директора обещали, морду не чистите.
   Отец Владимир торопливо перекрестился:
   – Я сам не ведаю, что вещали мои оскверненные уста!
   – А я ведаю, – отозвался участковый. – Ежели вы ворюге вязы свернете, вас судить придется – вот какая получается петрушка…
 
   На буровой, неподалеку от которой шло оживленное, быстрое и современно-механизированное строительство производственных, подсобных и жилых помещений, участковый инспектор Анискин уединился с рабочим Василием Опанасенко в укромном местечке. Здесь, пожалуй, было немного потише, хотя все кругом выло, стонало, бренчало и гремело.
   – Ты меня, Василий, сейчас извиняй, назад извиняй и наперед извиняй, но у меня дело такое, что без разговору с тобой – зарез!
   – Да брось ты, Федор Иванович, свои же люди, а я тебе до могилы благодарен, что от водки меня увел… Спрашивай, дядя Анискин.
   Участковый все-таки смущенно покашлял.
   – Ну, так начну, – наконец решился он. – Ты, как бывший пьющий, обязательно знать должен, кому пьянюга одежонку загнать может, ежели, скажем, к примеру, на дворе ночь, а выпить нечего, а душа горит и… Ну, и прочее… К кому можно с одежонкой пойти и водки на нее взять?
   – К Верке Косой! – мгновенно ответил Опанасенко. – У нее всегда водка есть, хотя она сама ее не покупает… Если у тебя деньги, за бутылку «экстры» – шесть рублей, если у тебя тряпка – до утра рядиться будет, но хоть за новое пальто больше бутылки не даст… Ты чего, Федор Иванович, такой сделался, будто тебя в воду опустили?
   – Сделаешься! – печально ответил Анискин. – Я-то, парень, думал, что про деревню и про Верку Косую все наскрозь знаю, а вот про эту водку… Этого я не знал, Василий! Ну, меня надо – на пенсию! Кто же за Верку водку в сельпо берет?
   – Не знаю, дядя Анискин.
   – Ладно! Вопрос другой… – Анискин повернулся лицом к строительной зоне, показал глазами на длинновязого Георгия Сидорова. – Вот он! Что за человек?
   Опанасенко подумал, затем уверенно сказал:
   – Мужик правильной жизни, но тяжелый, ровно шарикоподшипник… Со всеми пересобачился, но по делу. Непорядок не терпит.
 
   А Н И С К И Н. Вопрос так стоит, товарищ продавщица Дусенька… Ежели ты уже поела, а обеденный перерыв не конченый, то мы с тобой ошибки исправлять будем.
   Д У С Ь К А. Какие такие ошибки?
   А Н И С К И Н. А наши, Дусенька! Твои и мои… Ставлю правильный вопрос… Кто у тебя водки много берет, а вот посуду ни-ког-да, повторяю, ни-ког-да не сдает?
   Д У С Ь К А. Это подумать надо, об этом развороте я и не мыслила… Водку берет, а посуду никогда не сдает?
   А Н И С К И Н. Во! Во! Кто это есть и как прозывается?
   Д У С Ь К А. Подумаем…
   А Н И С К И Н. Дусенька, старайся, на почетну доску милиции угодишь.
   Д У С Ь К А (торжествующе). Знаю! Вспомнила! Эго бабка Лизавета Толстых, чтоб ей пусто было! Придет в магазин, скажем, пуговицу покупать, так душу вымотает – на мотоцикл. Или, скажем, берет шоколадны конфеты в бумажках, так не поверишь, почти кажду бумажку развернет. А вот если…
   А Н И С К И Н. Охолонись, остановку сделай… Молодца! Теперь тащи счеты, костяшками щелкай – мы прикидывать будем, сколько водки, по твоей памяти, Толстиха за последний месяц и квартал, ежели припомнишь, брала… Я от тебя до той поры не отстану, покуда до каждой поллитры не дойду… Ну, тащи счеты, играй ими, как твои двое субчиков на гитаре… (Поет) «Ваше величество женщина, вы неужели ко мне…»
   Д У С Ь К А (всплеснула руками). Подслушал! Ну, Анискин…
   А Н И С К И Н. Чего там подслушивать, когда твой вольный стрелок на всю деревню ревет… Тащи счеты – я кому сказал! Мне иконы найти надо? Я тебя спрашиваю – надо? Это тебе не промеж двух гитар шастать!
 
   Участковый Анискин выходил из дома старухи богомолки Елизаветы Григорьевны Толстых, да не один – за ним с панической легкостью, страхом и мольбой бежала-семенила сама хозяйка.
   – Феденька, родненький, – умоляла она, – ты уж меня-то в тюрьму не бери, я ведь старая-престарая, мне ведь в тюрьме через минуту – смертынька… Ой, лишеньки! Да ты хоть остановись, Феденька, я ли с твоей покойной матушкой, царствие ей небесное, не хороводилась, не подружничала… Ой, лишеньки, чего ты не останавливаешься?
   Анискин остановился, повернувшись, пошел на старуху.
   – Я тебя о чем просил? – рассердился он. – Наш разговор втайне держать просил?
   – Просил, Феденька!
   – А ты на всю деревню ревешь, сама себя гробишь… Это – раз! Второй раз – я тебе говорил, что, кроме штрафа, ничего не будет? Говорил?
   – Говорил.
   – Вот и забили гвоздь! Сиди тихо, как мышь в норе, никому ни слова не говори… Хоть ты и старей старой, а статья-то выходит – форменная спекуляция… Будешь молчать?
   – Буду, буду!
 
   В доме попа-расстриги просыпались под звон водочных пробок. Первым открыл глаза матрос Григорьев, лежащий под столом, зажмурился, снова открыл. Теперь у него было лицо человека, не понимающего, где он находится, почему лежит под столом, что вообще творится на белом свете. Так прошло несколько секунд, потом Григорьев тяжело поднялся, несчастный и согбенный, первым делом посмотрел на стол – там было пусто, как на районном аэродроме.
   – Мать честна, – пробормотал Григорьев. – Чего же это делается-то?
   Он зачем-то вяло слонялся по комнате и заглядывал в разные углы и закоулки, когда зашевелилась на окне Ольга Пешнева. Эта проснулась сразу, спрыгнула с подоконника и через секунду пила ковш за ковшом воду из кадки. Она тоже стонала, но мужественно, сквозь стиснутые зубы, невольно при этом прихорашивалась и приводила себя в порядок.
   – Не ряби в глазах, гада! – крикнула она речнику. – Сядь! И так голова раскалывается…
   Речник ее не послушался, но зато от шума проснулся Васька Неганов. Сел на постели, по привычке начал креститься, но опомнился и, недокрестившись, выругался.
   – Водки не осталось?
   – У тебя останется! – крикнула Ольга.
   Немного поругавшись, Васька и Ольга одновременно начали наблюдать за матросом, который по-прежнему с лунатическим видом шастал по комнате.
   – Ты чего, Ванька? – спросил Неганов. – Чего шляндаешь-то? Сядь!
   Речник махнул рукой:
   – Бушлат не могу найти.
   Васька Неганов и Ольга Пешнева так и осели.
   – Бушлат? – захохотал Васька. – Ты его ищешь?
   – Ну!
   Ольга подошла к нему, подбоченившись, насмешливо покачала растрепанной головой;
   – Ищи, ищи! Может, вспомнишь, пропойца, что ты бушлат-то на полбанки выменял…
   Речник ошалело таращил глаза.
   – У кого бушлат? Кому на полбанки променял?
   Васька Неганов и Ольга Пешнева сразу притихли; поп-расстрига приложил пальцы к губам, просипев «Тссс!», погрозил речнику ядреным кулаком – он ведь был коренаст, могуч, силен по-звериному.
   – Не ищи того, у кого бушлат! – шепотом приказал Неганов. – Доищешься до статьи!
 
   В доме Верки Косой участковый Анискин, откинувшись на спинку стула, восседал в крохотном свободном пространстве, что чудом оставалось посередине комнаты.
   – Документ имею, гражданка Вера Ивановна, – неторопливо говорил Анискин, держа в руке бумагу. – Продавщица товарищ Любцова из соседней деревни Гиреево показала, что вы за последний месяц сдали в торговую точку восемьдесят две бутылки от водки марка «Экстра»…
   К О С А Я. Вранье! Клевета! Она меня с кем-то путает…
   А Н И С К И Н. Металлическая ты женщина, Вера Ивановна! Это надо же – пусты бутылки на горбушке за двенадцать километров носить!
   К О С А Я. Ты когда меня в покое оставишь, Анискин?
   А Н И С К И Н. Вона! Да ты мне отдых дала на целый год… Как развелась с киномехаником Голубковым, так я с тобой ни разу не встренулся… А продавщица товарищ Любцова из деревни Гиреево ошибки не давала – у нее свидетели есть, что восемьдесят две пустых бутылки ты сдавала.
   К О С А Я. Ну, сдавала…
   А Н И С К И Н. Молодца, что признаешься! Теперь так же прямо отвечай: где бушлат старшего матроса, выменянный тобой у него на пол-литра водки прошлой ночью?
   К О С А Я. Ой, да нету у меня никакого бушлата, ой, да никаки бутылки я не сдавала, ой, да чего мне сдавать, ежели я за весь год только литру водки брала, да и то на Первомай…
   А Н И С К И Н. Замолкни! Елизавета Григорьевна, прошу войти!
   Т О Л С Т Ы Х. Господи, прости грехи наши тяжкие!
   А Н И С К И Н. Давай показания!
   Т О Л С Т Ы Х. Я для Верки, может, за все время бутылок двести водки покупала. Посуду она мне на сдачу никогда не возворачивала… Господи, грехи наши тяжкие!