— И он достиг чего-нибудь? — чуть не вскрикнул Боб, на пестром лице которого блеснула надежда.
   — Вполне!
   — Ах, мадам! — вскрикнул от радости бедный мальчик, делая неимоверное усилие, чтобы не расплакаться, — представьте только себе! Я уже решился уехать из отечества… остаться в Баку… броситься в воду… на все, чтобы только не показываться в таком виде!
   — Не отчаивайтесь так скоро, — сказала американка с улыбкой. — Вы видите теперь, если бы раньше вы получше взвесили все последствия вашего поступка…
   — Ах! Тройной я дурак! Но не будем терять время, прошу вас. Я тороплюсь освободиться от этой ужасной маски!..
   — Сударыня, — сказал лорд Эртон торжественным и важным тоном, — позвольте мне передать вам от моей будущей семьи благодарность за такую значительную услугу, которую вы нам оказываете!
   — Ах, прошу вас, — вскрикнул Боб раздраженно, — оставьте комплименты на будущее время! А что касается благодарности, могу вас уверить, мистрис Петтибон, что я навеки буду вам обязан!
   — Я в этом не сомневаюсь, — сказала превосходная женщина, испытующе глядя своим ясным взором в от крытое лицо Боба. — Идем приниматься за лекарство! Мы увидим, устоит ли ваша краска против моей фосфорнокислой соли, потому что в этом весь секрет. Вы видно, никогда не занимались фотографией, раз не знаете, как трудно освободиться от одного пятна азотнокислой соли?
   Между тем «Галлия», стремительно летела все время на запад. По прямой линии она пересекла Каспийское море. К одиннадцати часам она была уже около Баку, а несколько минут спустя, остановилась уже перед столицей русской нефти. Еще один переход, — и аэроплан вернется туда, откуда отправился.
   Так же, как и в Александрии, Оливье Дерош не рассчитывал оставаться дольше, чем понадобится на снабжение топливом аэроплана, и, как в первый раз, собирался сойти на землю один. Необходимость высадить на землю двух изменников, которые лежали раненые в лазарете, должна была изменить его планы. Первым делом он должен был отправиться в английское консульство, переговорить с консулом, объяснить ему, что на его судне два человека подлежат британскому суду, и что он желает от них освободиться. Консул же, со своей стороны, вовсе не желал брать их под свою ответственность; ничего ре оставалось, чтобы покончить с этим делом, как послать для личных переговоров лорда Дункана.
   Наконец дело уладилось. Оба несчастных, старательно завернутые в одеяла, были перевезены в консульство. Позднее стало известно, что они там выздоровели и были освобождены от обвинения благодаря ложным показаниям. На это Оливье очень надеялся: его единственным желанием было только избавиться от этих подозрительных господ.
   Переговоры продолжались несколько часов, и наконец наступил желанный день, когда «Галлия» могла продолжать путешествие. Таким образом, они должны были прибыть в Лондон в воскресенье утром. Если аэроплан будет там через двадцать пять часов, то окажется, что он совершил весь полет из Лондона в Тибет и обратно в одну неделю.
   Теперь они летят на всех парах. Уже оставили позади печальное Каспийское море, Ставрополь, Азовское море, Днепр, всю южную Россию… Вот и Трансильвания; они узнают знакомые места, долины, горы… и нет больше на «Галлии» изменников! Каждый начинает дышать вольнее. Наконец, появление Боба, но не черного, а такого же, каким был прежде, то есть розового и цветущего, довершило общее возрождение. Все снова принялись созерцать громадную географическую карту, которая раскрывалась под аэропланом, — и то один, то другой узнавали замечательные города, которые то появлялись, то исчезали перед их глазами, точно живые панорамы: вот Лемберг, Краков, Дрезден, Лейпциг, Дюссельдорф, Гаага… все памятники, которые вызывают много воспоминаний; потом опять вернулись к пережитым событиям, к опасности заговора, которая со временем показалась еще ужаснее.
   Под влиянием этих ощущений лорд и леди Дункан, Этель и Оливье еще больше сблизились, разговор среди них принимал характер особенно дружеский, интимный и семейный.
   — Знаете ли вы, мой дорогой сын, — вдруг сказал лорд Дункан, — я почти пришел к убеждению, что большое богатство в нашем мире — большое несчастье. Конечно, некоторое довольство есть благо, которого следует желать всем ближним, но на что годны эти чудодейственные богатства? Они пробуждают только самые низменные страсти и порождают преступления! Конечно, не будь завистников, какое большое счастье можно было бы извлечь из обладания громадным богатством. И только человек неразвитый может находить удовольствие во всеобщей к нему зависти… но в конце концов, эти знаменитые рубиновые копи могли бы вам обойтись гораздо дороже того, что сами они стоят.
   — Арчибальд! — остановила его леди Дункан тоном снисходительного превосходства, — как вы можете рассуждать таким образом! Ах! Вы и Этель стоите друг друга! Ни тени практического смысла. К счастью, — прибавила она со снисходительной улыбкой, — никто не разделяет вашего взгляда, и мистер Дерош, я в этом уверена, не захотел бы отказаться от своих выгод, чтобы избавиться от постоянного беспокойства, связанного с обладанием этими копями!
   — Копи! — повторил Оливье, который, любуясь игрой лучей солнца в волосах Этель, рассеянно слушал разговоры супругов. — Вы также, лорд Дункан, верите в эти копи?
   — Конечно! Я верю тому, что мне говорят. История ваших рубинов преследовала меня даже в глубине Индостана, путем писем и газет. Даже без вашего славного изобретения эти рубины сделали из вас особу знаменитую. И вы теперь не можете избегнуть неудобств известности…
   — Я никогда не признавал нужным считаться с обществом, — сказал Оливье. — Оно не имеет никакого права на мое доверие; предположения же всяких проходимцев не имеют никакой цены, поэтому я уживался с историей происхождения моих рубинов. Не могу же я рассказывать всем и каждому о моих личных делах! С вами — дело другое! Вы мне сказали одно слово вчера вечером, лорд Дункан, которое оправдывает и укрепляет доверие. Позволяете вы и мне говорить с вами как с другом?
   — Я буду очень счастлив! — ответил командир.
   — Ну, хорошо, если вы знакомы с тем, что повторяют из моей биографии, — начал Оливье с улыбкой, — знаете, что рано потеряв родителей, я воспитывался у моего дяди, профессора Гарди…
   — Хорошо знаю, известный химик, профессор в музее естественной истории, и его работы известны даже и мне, хотя я профан.
   — Мой дядя человек очень простой, немного странный и эксцентричный, так говорят о нем, но в глубине души благороден и великодушен настолько же, насколько учен. Не имея в натуре ничего показного, он просто взял к себе в дом сироту и все время руководил, следил за работами, поощряя меня добиваться всего личными усилиями, одним словом, он умел пробудить интерес и смелость, раскрывая передо мной все трудности и оживляя то, что могло показаться сухим в лекциях коллегии. Когда он понял, что я имею способность к наукам, его отношение из простого участия и сердечности перешло в горячую любовь. Он начал говорить со мной о своих опытах, доверять мне свои проекты и изыскания; он стал моим истинным другом. И когда у меня появилась страсть к путешествиям, то я не колебался сказать ему, вполне рассчитывая на его помощь и содействие. Мало того, что он составил мне план, но и позаботился обеспечить мне все расходы, и я был просто сконфужен большими цифрами сумм, назначенных на мое путешествие. Он, такой экономный, отказывавший себе во многом, назначал мне истинно царские суммы. И он не желал слушать благодарности, говоря, что делает это ради своего личного удовлетворения, что он стыдился бы, если бы его племянник и воспитанник не говорил бы на всех распространенных языках, не объездил бы земного шара, не изучил бы нравы и обычаи всех стран. Словом, он слепо доверял всем моим проектам. Я путешествовал пять лет. Благодаря его связям с учеными обществами и его рекомендациям, я встречал везде прекрасный прием.
   — Благодаря также, без сомнения, вашим личным качествам! — заметил любезно лорд Дункан.
   — Я изучил несколько языков, собрал некоторые запасы опытов и наблюдений и, в общем, вынес убеждение, что человечество вовсе не так дурно, как говорят…
   — Особенно, если точка зрения, с которой вы наблюдали, внушает доверие! — добавил командир, смеясь.
   — Но я не принес с собой только наблюдения и впечатления от путешествия, я привез целый законченный план, это моя идея, над которой я работал усиленно два года и которую тотчас же по приезде сообщил моему дяде. Всякий другой засмеялся бы мне в лицо; и подумайте сами, разве он не имел бы на это права: я хотел осуществить труднейшую задачу воздухоплавания, а для этого нужны были миллионы, или, по крайней мере, сотни тысяч франков. Мой дядя не смеялся. Он разобрал со мной все детали этого плана и заставил вновь пересмотреть со всей строгостью и точностью его применимость и возможность осуществления моих соображений. И когда потом я доказал ему, что мой план вовсе не фантастическая мечта, а вполне осуществимый проект, он горячо обнял меня, что делал только в необыкновенных случаях.
   — Ступай, мое дорогое дитя, — сказал он мне, — создавай твой аэроплан. Я согласен, или даже, я этого хочу!
   Но мой энтузиазм вдруг пропал.
   — А капиталы для постройки? — сказал я печально, — кто захочет мне их дать?
   — Я! — сказал он просто. — И подойдя к запыленной витрине, которая даже не запиралась на ключ, настолько мой дорогой дядя не дорожил сокровищами и не боялся воров, вынул оттуда два драгоценных камня, которые наделали здесь столько шума.
   — Вот, — сказал он, — чем ты осуществишь свой проект!
   — Я понял его. Несмотря на невероятность, загадочность дела, ему не приходило в голову сомнение во мне и, с бьющимся сердцем, сдавленным дыханием от такой неожиданности, я ждал, что он скажет.
   — Это, — сказал он, подбрасывая камни и смотря на них с некоторой иронией, — два рубина, которые стоят много денег. Сколько? Я не могу этого сказать наверно; но во всяком случае, больше, чем надо на осуществление проекта. Я разрешаю тебе продать эти камни и воспользоваться деньгами по своему усмотрению, но при двух условиях: во-первых, что продажа будет совершена в Англии, и во-вторых, что твой аэроплан будет построен и взлетит в той стране, где ты продашь рубины.
   Оливье остановился.
   — А дальше? — спросила леди Дункан.
   — А дальше, — повторил Оливье, — я еду в Англию, показываю рубины Куперу; он объявляет, что это самые лучшие в мире. Их купил, как вы знаете, синдикат. Я иду к Стальброду, договариваюсь с ним насчет постройки воздушного корабля.
   — Но дальше? — повторила опять леди Дункан, которая казалась беспокойной и взволнованной.
   — Но это все, я думаю. Мы отправились вместе несколько дней назад (никто не скажет: веков) и делили вместе все приключения путешествия…
   — Я угадываю! — воскликнул лорд Дункан. — Вы не только не спросили о происхождении этих рубинов, но даже не беспокоились узнать, есть ли там еще другие. Все это делает вам честь, — и вам, и вашему дяде! Мне это нравится! Какой контраст с неблагодарностью, эгоизмом и алчностью, целой массой низких страстей, которые разыгрались бы у другого на вашем месте. Вот и конец, лучше которого трудно придумать, — конец этой истории о копях, которую так раздула ненасытная алчность; не таково ли ваше мнение, леди Дункан?
   Леди Дункан, считая, что шутка здесь совершенно неуместна, не пожелала даже ответить. Ее охватил ужас, лицо ее все вытягивалось и вытягивалось; несколько минут она не могла прийти в себя, точно сраженная громом. Это вовсе не то, о чем она мечтала; только этого и недоставало! Но что же это такое! Значит, и не было рубиновых копей? Да, во всех смыслах это вернее верного! Ах! Но тогда она не допустит!.. Между тем Оливье говорил, что его дядя снабдил его без счета деньгами на расходы. Значит, он богат, этот дядя? Но кто знает, может быть, он уже безумно растратил добрую половину из своего капитала на эти путешествия? Все ученые иначе не поступают!.. И вдруг она почувствовала себя физически и нравственно разбитой, и с раздражением поднялась с места, не зная на самом деле, против кого или против чего она злится и, завернувшись в свое манто, удалилась с видом оскорбленного величия, сделав предварительно знак Этель следовать за ней.
   Этель сияла. Наконец-то отвратительный призрак этого колоссального богатства разлетелся в прах! Она не сделает теперь постыдного торга, выходя за него замуж, потому, что она все-таки выйдет! У нее вырвали согласие тогда, когда это было для нее мучением; и теперь она посмотрит, каким образом попробуют заставить ее отказаться! А впрочем, ее одобряет отец, она это чувствует, она в этом уверена. Все в ней смеялось! И прежде чем пойти вслед за матерью, она сжала руку Оливье так доверчиво, с такой сияющей улыбкой, что он был очарован и настолько же удивлен.
   Что касается честного командира, все эти перемены прошли мимо него, не трогая его. Само собой, леди Дункан с первой же встречи рассказала ему о предполагаемом супружестве и своих надеждах. По первому впечатлению, Оливье ему понравился, и с каждым днем росло его уважение и расположение. Вещь показалась ему очень простой: будущее зятя во всех смыслах почтенно; дочь и он друг другу нравятся; остается только благословить их союз.
   Между тем быстро приближалась минута прибытия. Чтобы избежать стечения народа, хотя это и льстило ему, но было чересчур утомительно, Оливье решил прибыть рано утром. Было не больше семи часов, когда аэроплан спустился на террасу Ричмонда, которую оставил семь дней назад. Все меры были приняты, чтобы спуск произошел скорее и без затруднений. Идействительно, не прошло и получаса, как успели сказать: «Прощайте, „рубиновые копи“!» и разошлись по домам.

ГЛАВА XXII. Письмо от дяди Гарди. Заключение

   Оливье направился прямо на улицу Кромвель.
   У него был с собой ключ от наружных дверей, и он вошел без звонка. На столе, около кучи бумаг, адресованных на его имя и скопившихся в его отсутствие, на видном месте лежало письмо из Франции, которое сразу привлекло его внимание. Оно было большое, с надписью «очень нужное»;казенная обертка и надпись говорили о чем-то неизвестном… Оливье поспешил вскрыть конверт. Какое-то предчувствие говорило ему, что письмо принесло тяжелую новость.
   Он не ошибся; это было послание от господина Дерозо, нотариуса, который сообщал о внезапной смерти господина Гарди, профессора музея, скончавшегося у себя дома на улице Ласенед, ночью, в прошедшую среду, — тот день, когда Дерош веселился в Коломбо!.. Домоправительница ученого, старая Урсула, не зная, к кому обратиться за отсутствием Оливье, пришла предупредить Дерозо. Благодаря ее хлопотам, похоронили господина Гарди. Нотариус очень удручен, взяв на себя тяжелый труд сообщить Оливье такую печальную новость и передать предсмертное письмо его дяди, присланное ему еще при жизни профессором Гарди, за несколько месяцев до смерти, вместе с денежным вкладом на имя господина Дероша.
   Нотариус прибавляет, что для господина Дероша у него хранится небольшой капитал и разные изобретения, которые он обязан вручить племяннику после смерти дяди.
   Оливье стоял, пораженный горем, которое принесло ему это известие о смерти, совершенно неожиданной. Когда он уезжал, то оставил своего дядю, ученого старика, еще вполне бодрым, цветущим, в самом лучшем настроении; всегда несколько едкий и остроумный, он тогда особенно был возбужден — речь его сверкала огнем… ничто положительно не допускало мысли о таком скором конце. Молодой капитан «Галлии» с опущенной головой стал ходить взад и вперед, подавленный нахлынувшими воспоминаниями, такими тяжелыми и такими дорогими… Перед ним вставал образ этого незабвенного человека, приходили на память малейшие проявления его бесконечной доброты, скрытой под его эксцентричным и даже странным поведением, как находили многие, — но один Оливье хорошо понял его душу! Без всякого наружного проявления нежности, без особенной ласки или нежных слов, он сумел сильно привязать к себе ребенка, а потом молодого человека и внушить ему глубокое уважение и любовь. Иэто исчезновение единственного члена семьи, каким он его всегда знал, эта внезапная и одинокая смерть вызывали у него глубокую скорбь.
   Наконец он решился открыть письмо дяди, то есть скорее его завещание, приложенное нотариусом к своему.
   С некоторым трудом можно было понять странные иероглифы, которые покрывали бумагу, — таков был почерк господина Гарди, соответствующий его характеру, беспокойному и непонятному.
   По мере того, как он читал, все возраставшее изумление, даже беспокойство ясно обозначалось в чертах его лица.
   Вот что писал профессор музея.
    «Мой дорогой Оливье!
    Когда ты откроешь это письмо, я буду в царстве теней. Дерозо, по моему распоряжению, отдаст его тебе только после моей кончины.
    Значит, это мое завещание тебе, мое дорогое дитя!
    Прежде всего, позволь мне сказать тебе, что если я знал какие-нибудь радости на земле, то этим обязан тебе. Ты для меня был живой опыт, и опыт вполне удавшийся, а это случается не часто. Без твоего ведома я задался целью направить твои занятия и труды к наукам механическим, к которым я видел у тебя богатые дарования. И ты не обманул моих ожиданий, даже мало этого, ты проявил гораздо больше способностей, чем я ждал, и с тех пор я уверовал в тебя, думая, что твое открытие будет отмечено нашим веком.
    Если бы моя бедная сестра отдала бы мне кретина вместо такого молодца с гибким мозгом, я уверен, что и тогда бы я выполнил свой долг воспитателя. Но ты, повторяю это с удовольствием, ты особенно облегчил мою задачу, и я без колебания могу признаться, что всегда гордился тобой.
    Я желал было иногда высказать тебе больше ласки, больше любви, желал сделать тебя счастливее и заменить ту, кого мы потеряли! Но то, чего хотелось тебе, дитя мое, никогда не было в моей власти. В моей натуре с далекого детства, как я себя помню, существовала полная невозможность выражать свои чувства, И эта особенность проходит сквозь всю мою долгую жизнь; она причина, не скрываю этого от себя, общего мнения, что я величайший эгоист, чего во мне вовсе нет, уверяю тебя.
    И эта нелепая робость и осторожность были причиной того, что я остался холост и отдался полностью одной науке. До твоего рождения твоя бедная мать хотела меня сосвататьэто мания большей части женщин; она очень желала из своих рук дать мне подругу жизни. И все та же непобедимая робость, отвращение к комплиментам, церемониям и всяким проявлениям чувств помешали этому проекту.
    И хотя иногда я мог бы пожалеть об отсутствии семьи, но, может быть, это к лучшему, мой дорогой Оливье, зато я имею больше свободного времени для научных занятий.
    Теперь я перейду к главному предмету моего письма.
    Я должен сделать тебе признание в одном обстоятельстве, которое я скрывал до сих пор, но не считаю себя вправе уносить в свою могилу. Дело в следующем. Два рубина, которые я тебе дал, чтобы ты мог осуществить свой проект аэроплана, — оба эти рубина фальшивые, моей работы.
    Когда я говорю фальшивые, то под этим понимаю искусственные, потому что по весу, твердости, блеску, по составу частиц, по всему физическому и химическому составу они совершенно тождественны натуральным.
    Я мог бы наделать их тысячи, устлать мостовые, покрыть весь земной шар, но это не привело бы меня ни к чему, кроме создания фиктивной ценности, тщеславия, возродившегося через нее, и низких страстей, созданных ею.
    Но я от этого удержался. Я решил, по зрелому размышлению, хранить свой секрет в тайне. Я не хочу приманивать алчность спекулянтов и не стремлюсь вызывать к жизни разоренных коммерсантов. Я удовлетворяюсь только своей победой; ты же сам никогда не узнаешь ничего более о результатах моих работ.
    Я тебя вижу отсюда: гневный, раздраженный моим обманом, ты в отчаянии рвешь волосы и готов пуститься на самые тяжелые работы, чтобы возвратить полученные от продажи рубинов деньги… Бесполезный труд, мое дорогое дитя! Я не знаю другого средства приобрести подобное богатство, и ты узнаешь не более меня. Надо об этом подумать. Ты разбогател внезапно, ударом волшебной палочки старого мага с улицы Ласенед; благодаря этому богатству ты мог осуществить свою мечту. Это дело теперь конченное; и ничего более не остается, как покориться неизбежному.
    Ах! Какая все-таки прекрасная штука! Как я смеялся, мой дорогой Оливье, над восторгом ювелиров перед моими камнями!
    Уже лет десять, ты знаешь, как я занимаюсь этим вопросом. Долго я работал по методу Эбельмана и преимущественно по нему научился делать очень быстро сапфиры, наждак и другие камни, которые ты хорошо знаешь, я их однажды предложил в Академию наук.
    Эти камни, как натуральные, такого же состава, но немного помягче и полегчеэто их недостаток, а также очень малы.
    Случай меня навел на другой путь, по другой методе, более медленной, но зато верной, и я сумел сделать рубины чистые, твердые, совершенные, не хуже самых прекрасных натуральных рубинов.
    Я искал и нашел; я сделал синтез, изобретенный мной, и достиг желаемого, мог создавать рубины всех размеров…
    Это был день торжества. Я был удовлетворен. Но вот открытие мое закончено, я готов пустить его в оборот, в общественное пользование… но вдруг совесть меня остановила. Что я делаю?.. По какому праву я разорю тысячу семейств честных торговцев (более или менее, но, конечно, понимая абстрактно), счастье которых вполне покоится на ценности драгоценных камней?
    Словом, долго рассказывать, путем каких разумных доводов дошел я до этого; но только я решил оставить при себе секрет открытия, не говоря даже тебе.
    Между тем ты создаешь в это время проект аэроплана. С твоим природным красноречием, с увлечением твоего возраста ты объясняешь мне свою систему, показываешь чертежи; доказываешь, что воздухоплавание вполне достижимо, осуществить его легко, и для этого недостает только нескольких миллионов, необходимых на постройку машины. Мог ли я колебаться?.. Эти миллионы не в моем ли распоряжении?.. Но продуктивность их зависит от продажи камней; камни эти надо продать, хотя совесть запрещает… Все полученные миллионы послужат основанием опыту такой капитальной, всемирной важности, что не может явиться ни малейшего сомнения, что цель искупает эти средства!.. Законность моего поступка была очевидна!..
    И я не колебался. Вынув из витрины два рубина, посредством которых ты мог осуществить свою мечту, я дал их тебе в подарок, мое дорогое дитя!
    Но я не решился в то время открыть тебе правду: слишком хорошо я знал тебя. Никогда бы ты не согласился продать их, если бы знал, что онимоего изготовления.
    Смеясь в душе над подарком, который я преподнес тебе, я выслушивал твою восторженную благодарность. Ты далек был от понимания колоссальной стоимости таких драгоценностей, потому что за всю свою жизнь мало покупал камней, но, несмотря на твое неведение, ты понял, что старый дядя делает тебе царский подарок, и ты несколько раз принимался благодарить меня.
    Я вспоминаю еще твое удивление, когда я поставил при этом условие, что камни эти ты должен продать в Англии и там же, с помощью британских работников, строить аэроплан. Зная, что я не страдаю англоманией, ты ничего здесь не понял. Весь охваченный радостью сбывшихся желаний, ты не беспокоился о моих причудах и поспешил сесть на корабль в Кале.
    Вот объяснение тайны! Я сказал тебе, что совесть моя была вполне спокойна, когда я вручал тебе рубины. Решив унести в могилу секрет моей подделки, я разрешил тебе продать свои искусственные рубины и никому не наносил этим вреда. Другое дело, если бы секрет их изготовления стал известен, как научное открытие громадного общественного значения, тогда бы зло было непоправимо: вся вселенная постаралась бы узнать состав и приобрести камни, произошел бы великий промышленный переворот… Но теперь совесть моя не страдает… Однако тут еще крылась некоторая хитрость, в чем я и признаюсь.
    Ты припомнишь, может быть, что со времени моих первых работ над составом рубина мои товарищи по Академии подняли меня на смех, сомневаясь в успехе моих предприятий, особенно издевался один английский химик. «Это химеры, — утверждал он, — достойные только поисков философского камня и живой воды. Нужно быть сумасшедшим, чтобы отдаться таким фантастическим бредням».
    Это меня укололо, сознаюсь. Я вовсе не сумасшедший, напротив, ум мой всегда обладал ясностью. И вот им доказательство!.. Хотел бы я увидеть физиономии этих милых англичан, когда они узнают печальную истину… а они ее узнают, я думаю, рано или поздно.
    В этом причина условия, которое я тебе поставим я не мог удержаться от удовольствия выкинуть им такую штуку и доказать как дважды два, что они глупы как ослы и оплатят все расходы на постройку аэроплана! С другой стороны, не желая, чтобы они все потеряли в этом деле, я захотел, чтобы строители и механики английские одни этим воспользовались…
    Понимаешь ты меня теперь и можешь ли желать от меня большего?
    Надеюсь, что нет, мой дорогой Оливье! Я поступал самым лучшим образом, согласно со своей совестью. По всему этому ты видишь, мы никому не делаем зла и ни у кого не отнимаем его личных выгод…