— Вы ждете дона Хасинто? — спросил он, снимая огромную соломенную шляпу. — Он уехал в Ику поговорить с префектом, чтобы вызволить сына из казармы. Парня забрали в солдаты. Дон Хасинто до вечера не вернется.
   Шофер убеждал нас подождать и осмотреть достопримечательности в Гросио-Прадо, связанные с именем Мельчориты, но я решил попытать счастья в других деревушках. После долгих пререканий шофер согласился возить нас до полудня.
   Было только девять утра, когда мы вновь отправились в путь. Взбираясь по тропинкам, доступным лишь ослам, застревая на дорогах, на которые сползали дюны, то выезжая на побережье, то прижимаясь к Кордильерам, водитель исколесил практически всю провинцию Чинча. При въезде в деревушку Эль-Кармен у него лопнула шина, а так как домкрата не было, нам вчетвером пришлось поддерживать автомобиль на весу, пока он ставил запасное колесо. С девяти утра солнце жгло все нестерпимее, пока зной не превратился в сущую пытку: кузов накалился, и все мы потели, как в турецкой бане. Радиатор исходил паром — потребовалось возить с собой бидон с водой, чтобы то и дело охлаждать его.
   Мы переговорили с тремя или четырьмя алькальдами районов, еще со столькими же помощниками алькальдов в поселках, где зачастую насчитывалось не более двадцати лачуг. Все это были земледельцы, нам приходилось искать их либо в поле, где они обрабатывали свой надел, либо в лавке, где они отпускали жителям оливковое масло и сигареты; а одного из них — хозяина Сунампе — нам пришлось растолкать и вытащить из канавы, где он отсыпался после попойки. Как только мы устанавливали местонахождение муниципальной власти, я выходил из такси, иногда в сопровождении Паскуаля, иногда с водителем, иногда с Хавьером (опыт показал, что, чем многочисленнее были визитеры, тем больше тушевался алькальд) и приступал к объяснениям. Какие бы я ни приводил доводы, я видел, как на лице крестьянина, рыбака или лавочника (алькальд из Нижней Чинчи представился нам как «знахарь») немедленно появлялось недоверие, а в глазах тревога. Только двое отказали нам вполне откровенно: алькальд из Верхнего Ларана (пока я излагал ему суть дела, этот старичок нагружал своих ослов охапками клевера) ответил нам, что он женит только тех, кто живет в его деревне, а алькальд из Сан-Хуана-де-Янак — крестьянин-мулат, увидев нас, изрядно испугался, решив, что мы из полиции и явились к нему требовать в чем-то отчета. Узнав о нашей просьбе, алькальд рассердился: «Ни в коем разе! Видно, плохо дело, если беленькие приехали жениться в эту забытую Богом деревушку». В других местах нам отказывали под теми же предлогами. Чаще всего говорили, что потерялась или заполнена книга регистрации браков и, пока не пришлют из Чинчи новую, муниципалитет не может засвидетельствовать ни рождения, ни смерти, ни заключить брак. Самым изобретательным оказался алькальд из Чавин: он, видите ли, не может нас зарегистрировать — ему некогда, он должен выследить и пристрелить лису, которая каждую ночь крадет по две-три курицы в этой округе.
   Мы были близки к своей цели лишь в Пуэбло-Нуэво. Алькальд, внимательно выслушав нас, согласился и сказал, что регистрация брака, минуя обязательное объявление в газете, обойдется нам в пятьдесят фунтов[64]. Он не придал никакого значения моему возрасту и делал вид, будто верит, что совершеннолетними сейчас признают в восемнадцать, а не в двадцать один год. Мы уже уселись за доской, установленной на двух бочках и заменявшей письменный стол (помещение представляло глинобитную лачугу, сквозь дырявую крышу которой виднелось небо), когда алькальд принялся по буквам разбирать наши документы. Его насторожило, что тетушка Хулия — боливийка. Как мы ни убеждали его, говоря, что это не препятствие, что иностранцы тоже могут вступать в брак, и даже предлагали большие деньги — ничего не помогло. «Не хочу я связываться, — повторял алькальд, — раз сеньорита боливийка, дело осложняется».
   В Чинчу мы вернулись около трех часов пополудни, едва живые от зноя, пыли и неудач. При въезде в город тетушка Хулия расплакалась. Я обнимал ее, утешал, шепча на ухо, что люблю ее и мы поженимся, даже если для этого придется объехать все поселки Перу.
   — Дело не в том, что мы не можем пожениться, — отвечала она, роняя крупные слезы и силясь улыбнуться, — а во всей этой нелепице.
   В гостинице мы попросили водителя такси заехать за нами через час, чтобы отправиться в Гросио-Прадо, — может быть, его кум уже вернулся.
   Никто из нас четверых не хотел есть, так что весь свой обед — бутерброды с сыром и бутылку кока-колы — мы поглотили прямо у стойки. Вместо того чтобы присоединиться к друзьям в столовой, мы пошли к себе и тут же заснули. Снились кошмары. Когда мы рассказали друг другу о наших сновидениях, оказалось — обоим снились родственники, и тетушка Хулия засмеялась, когда я признался, что во сне пережил одну из трагедий Педро Камачо.
   Нас разбудил стук в дверь. Было темно, сквозь оконце едва проникал свет уличного фонаря. Я прокричал: «Сейчас!» Еще окончательно не придя в себя, встряхнул головой, чтобы отогнать сон, потом зажег спичку и посмотрел на часы. Было семь вечера. Я почувствовал себя опустошенным: еще один день потерян, и самой ужасное — у меня уже истощились средства на поиски алькальдов. Я ощупью направился к двери, полуоткрыл ее и уже собирался отругать Хавьера, что не разбудил меня, когда увидел, как он улыбается во весь рот.
   — Все готово, Варгитас, — объявил он, надуваясь от гордости как индюк. — Алькальд из Гросио-Прадо уже готовит регистрацию и акт о браке. Хватит грешить, поторапливайтесь. Мы ждем в такси.
   Он хлопнул дверью и ушел, беззаботно смеясь. Тетушка Хулия привстала на постели, протирая глаза. В сумраке я догадывался: выражение лица у нее сейчас удивленное и слегка недоверчивое.
   — Этому шоферу я посвящу свою первую книгу, — говорил я, пока мы одевались.
   — Не труби победу, — улыбалась тетушка Хулия. — Я не поверю, даже увидев свидетельство о браке.
   Мы поспешно вышли. В столовой, где за пивом собралось уже много мужчин, кто-то сделал тонкий комплимент тетушке Хулии, что очень развеселило присутствующих. Паскуаль и Хавьер уже сидели в такси, но машина была не та, что утром, и водитель другой.
   — Он хотел нас облапошить и получить вдвойне, пользуясь обстоятельствами, — объяснил Паскуаль. — Так что мы послали его куда следует и с Божьей помощью наняли другого шофера.
   Я встревожился, опасаясь, как бы смена водителя опять не провалила наше предприятие. Но Хавьер всех успокоил и рассказал как забавное приключение, что, решив дать нам возможность «отдохнуть» и освободить тетушку Хулию от лишних переживаний в случае отказа, они после обеда отправились хлопотать в Гросио-Прадо самостоятельно уже с этим шофером.
   — Умнейший метис, таких мужчин можно встретить только на земле Чинчи, — говорил Паскуаль. — Тебе придется отблагодарить Мельчориту и присоединиться к процессии в ее честь.
   Алькальд в Гросио-Прадо спокойно выслушал объяснения Хавьера, неторопливо прочел все документы, поразмышлял порядочное время, после чего изложил свои условия: тысячу солей, но при условии, что в моем свидетельстве о рождении шестерка будет исправлена на тройку, будто я родился на три года раньше действительного.
   — Вот мудрость простолюдина, — повторял Хавьер. — Ты убедишься, мы деградирующий класс. Нам такое и в голову не пришло, а простой деревенский человек со своей смекалкой тут же сообразил. Все в порядке: ты уже совершеннолетний.
   Там же, в муниципалитете, алькальд вместе с Хавьером от руки исправили цифру шесть на три, причем представитель власти заявил: не важно, что чернила разные, была бы суть ясна. Мы приехали в Гросио-Прадо около восьми часов вечера. Была звездная ночь, теплая и тихая, во всех домишках и лачугах мигали фитильки коптилок. Одна из хижин освещена поярче: сквозь кусты мерцали свечи. Паскуаль, перекрестившись, сообщил нам: это часовня, где в свое время жила благочестивая Мельчорита.
   Алькальд уже заканчивал заносить акт в толстенный фолиант с черным переплетом. Пол в единственной комнате муниципалитета был земляным, его недавно освежили водой, и от земли исходило влажное дыхание. На столе стояли три зажженные свечи, и в их тусклом свете на побеленных стенах можно было разглядеть национальный флаг, пришпиленный кнопками, и портретик президента республики. Алькальду было лет пятьдесят — человек толстый и флегматичный, он писал медленно, после каждой фразы обмакивая ручку с пером в узкогорлую чернильницу. Он с каким-то похоронным видом приветствовал меня и тетушку Хулию. Я подсчитал, что при его темпах понадобится более часа, чтобы составить акт. Закончив наконец писать и не двигаясь с места, алькальд произнес:
   — Нужны двое свидетелей.
   Паскуаль и Хавьер шагнули вперед, но алькальд согласился лишь с кандидатурой первого, ибо второй был еще несовершеннолетним. Я вышел переговорить с шофером, сидевшим в такси. Он согласился стать свидетелем за сто солей. Худой мулат с золотым зубом не выпускал изо рта сигареты и всю дорогу, пока мы ехали сюда, молчал. Когда алькальд указал ему, где следует поставить свою подпись, шофер огорченно покачал головой.
   — Вот горе-то, — сказал он, будто сожалея о чем. — Где это видано, чтобы свадьба была без единой несчастной бутылки, чтобы не выпить за новобрачных? Я так не согласен быть посаженым отцом. — Он укоризненно взглянул на нас и уже в дверях добавил: — Подождите минуту.
   Алькальд скрестил руки, закрыл глаза и, казалось, погрузился в сон. Тетушка Хулия, Паскуаль, Хавьер и я переглядывались между собой, не зная, как быть. В конце концов я решил искать на улице другого свидетеля.
   — Не надо, он вернется, — удержал меня Паскуаль. — Признаться, он абсолютно прав. Нам не мешало подумать о бутылке заранее. Мулат дал нам хороший урок.
   — У меня нервы не выдерживают, — прошептала тетушка Хулия, хватая меня за руку. — Тебе не кажется, будто ты грабишь банк и вот-вот явится полиция?
   Мулат отсутствовал десять минут, показавшихся нам вечностью. Наконец он вернулся с двумя бутылками вина, и можно было продолжать церемонию. Сначала подписали свидетели, затем алькальд дал расписаться тетушке Хулии и мне, после чего он открыл кодекс и, пододвинув к нему свечу, так же медленно, как писал, стал читать нам параграфы о правах и обязанностях супругов. Затем он протянул нам свидетельство о браке и объявил, что отныне мы муж и жена. Мы поцеловались, потом нас обнимали свидетели и алькальд. Шофер зубами вытащил пробки из бутылок, а поскольку стаканов не было, мы пили прямо из горлышка, передавая бутылку по кругу. На обратном пути в Чинчу — на душе у нас было легко и весело — Хавьер, отчаянно фальшивя, пытался насвистывать «Свадебный марш».
   Заплатив таксисту, мы отправились на Главную площадь, где Хавьер и Паскуаль собирались сесть на маршрутное такси в Лиму. Машина уходила через час, так что мы могли пообедать в ресторане «Солнце Чинчи». Там мы наметили план действий. По прибытии в Мирафлорес Хавьер отправится к дяде Лучо и тете Ольге выяснить, насколько накалена атмосфера в нашем семействе, а потом позвонит нам по телефону. Мы возвращаемся в Лиму на следующее утро. Что касается Паскуаля, то ему придется придумать убедительный предлог для оправдания своего более чем двухдневного отсутствия на радио.
   Мы попрощались с друзьями на стоянке такси и вернулись в «Южноамериканский отель», спокойно беседуя, как старые супруги. Тетушка Хулия чувствовала себя неважно и полагала, будто причиной тому вино, выпитое в Гросио-Прадо. Ну а мне оно показалось великолепным — я не признался ей, что это было первое вино в моей жизни.

XVIII

   Бард Лимы — Крисанто Маравильяс — родился в центре города, в переулке у площади Сайта-Аны, откуда с крыш запускались самые изящные воздушные змеи во всем Перу — великолепные сооружения из папиросной бумаги, взмывавшие над районом Барриос-Альтос, и тогда все монахини и послушницы монастыря ордена Босоножек подглядывали за ними через слуховые оконца.
   Рождение ребенка, благодаря которому спустя годы вровень с воздушными змеями взметнулась слава креольского вальса, и польки, и «Маринеры»[65], совпало с запуском огромного змея. На этот праздник в переулок Санта-Аны собрались лучшие гитаристы, контрабасисты и певцы всего квартала. Акушерка, открыв окошечко комнаты "X", где произошло явление младенца на свет, доложила, что население этого уголка города увеличилось, и сделала такое заключение: «Если выживет, будет плясуном».
   Выживет ли мальчик, было неясно: он весил меньше килограмма, и ножки его были так тонки, что невольно возникала мысль: а сможет ли он ходить? Отец ребенка, Валентин Маравильяс, поставил целью всей своей жизни привить в этом квартале города культ Господа Лимпийского. В своей крохотной каморке он даже основал братство имени этого патрона и (то ли желая припугнуть кого-то, то ли хитростью пытаясь обеспечить себе долгую старость) поклялся, что, пока не сойдет в могилу, будет добиваться, чтобы это братство превзошло своей численностью братство Святого Чудотворца. Покровитель его, заявил дон Валентин, сотворит чудо: спасет ему сына, и тот сможет ходить, как любой нормальный христианин. Мать ребенка, Мария Порталь, повариха-кудесница, никогда не болевшая и не страдавшая даже насморком, была так потрясена тем, что ее столь желанный, подаренный Богом сын получился неизвестно кем (человекоподобной личинкой? Невызревшим зародышем?), что выгнала супруга из дому, объявив его перед всеми соседями недомужчиной по причине его набожности.
   Но Крисанто Маравильяс тем не менее выжил и, несмотря на свои смешные ножки, даже стал ходить. Естественно, делал он это неизящно, скорее как деревянная кукла, каждый шаг которой состоит из трех фаз: поднять ногу, согнуть колено, опустить ногу. Причем брел ребенок так медленно, что каждому, кто шел рядом, казалось, будто он попал в крестный ход, угодивший в пробку на узких улочках. И все же, как говорили родители ребенка — уже помирившиеся, Крисанто передвигался без костылей и по собственному усмотрению. Преклонив колена в церкви Святой Анны, дон Валентин со слезами на глазах благодарил Господа Лимпийского, однако Мария Порталь утверждала: истинный автор чуда — знаменитейший врач города, специалист в области патологии двигательных функций, превративший множество паралитиков в велогонщиков. То был доктор Альберто де Кинтерос. Не раз в его доме Мария готовила роскошные обеды из креольских блюд, и ученый показывал ей всяческие массажи, упражнения и приемы, дабы конечности Крисанто, несмотря на их рахитичность и неполноценность, могли удержать ребенка вертикально и понести по белому свету.
   Никто не скажет, что детство Крисанто Маравильяса было таким же, как у других детей бедняцкого квартала, где ему выпала судьба родиться. К несчастью — или к счастью, — хилый организм Крисанто не позволял ему заниматься тем, что обычно укрепляет дух и тело любого тамошнего мальчишки: он не играл в футбол тряпичным мячом, не мог заниматься боксом, не расквашивал носы в драках по углам; он никогда не участвовал в перестрелке из рогаток, не кидался камнями и не сумел бы поддать противнику ногой, когда против ребят с площади Санта-Аны выступали банды из кварталов Чиримойо, Качаркас и Синко-Эскинос в районе Серкадо. Он не смог бы забраться со своими приятелями по школе на площади Санта-Клары (где его научили читать) в соседние сады — воровать фрукты, побоялся бы купаться голым в реке Римак или скакать на неоседланном осле в загонах Сантойо. Он был низеньким, почти карликом, худым как палка, с шоколадным цветом кожи, унаследованным от отца, и гладкими волосами, унаследованными от матери. Издали внимательными, умными глазами наблюдал Крисанто за развлечениями, шалостями и жаркими схватками своих друзей, видел, как растут и крепнут они в недоступных ему играх, и лицо его постепенно принимало определенное выражение: то ли меланхолического смирения, то ли умиротворенной грусти.
   Одно время казалось, мальчик вырастет таким же набожным, как и его отец (основным занятием которого, после поклонения Господу Лимпийскому, было участие в процессах, где он носил изображения всех святых без разбору, меняя лишь одеяния), так как долгое время Крисанто был добросовестнейшим служкой во всех церквах вокруг площади Санта-Аны. Он был очень исполнителен, до тонкостей знал всю процедуру службы, имел богобоязненный вид, а потому все священники округи прощали ему и медлительность, и неуклюжесть и часто звали отслужить мессу, звонить в колокола во время процессии на страстной неделе или кадить во время крестного хода. Мария Порталь, мечтавшая о карьере военного для своего сына, представлявшая его искателем приключений и неотразимым кавалером, только молча вздыхала, видя сына в одеянии церковного служки (которое всегда было ему велико) и слушая, как он читает молитвы на хорошей латыни с алтарей церквей Троицы, Святого Андреаса, Кармен, Благой Кончины и в том числе крохотной церквушки в Кочаркасе — мальчика приглашали даже в этот отдаленный квартал. Однако глава братства, Валентин Маравильяс, чувствовал, как сердце его переполняется гордостью — кровь от крови его станет священнослужителем.
   Но все заблуждались. У мальчика не было религиозного призвания. Он жил напряженной внутренней жизнью, и его эмоциональной натуре необходимо было как-то и в чем-то проявить себя. Сама атмосфера храма, трепещущее пламя свечей, благовония, молитвы, изображения святых, украшенные подношениями верующих, пришедших помянуть покойных, ритуал службы, распятия, коленопреклоненные молящиеся — все это утоляло его раннюю жажду поэзии, его духовный голод. Мария Порталь помогала монахиням ордена Босоножек в их кулинарных и домашних хлопотах и потому была одной из считанных женщин, кому дозволялось входить под суровые своды монастыря. Знаменитая кулинарка приводила с собой и Крисанто, и, когда мальчик подрос — по годам, но не стал выше ростом, — монахини настолько привыкли к нему (он был для них просто вещью, половой тряпкой, получеловеком, огрызком), что разрешали бродить по монастырю, пока Мария Порталь колдовала над воздушными тортами, трепещущими желе, белоснежными безе, готовила взбитые желтки с миндалем и сиропом, а также миндальные кексы (все это затем шло на продажу для сбора средств на религиозные миссии в Африке). Так получилось, что в десять лет Крисанто Маравильяс познал любовь…
   Девочка, которая в одно мгновение завоевала его, звалась Фатима, она была ему ровесницей и выполняла в мире Босоножек скромные обязанности служанки. Крисанто Маравильяс увидел ее впервые, когда малышка, только что вымыв коридоры, выложенные каменными плитами, собиралась поливать в саду розы и лилии. Хотя тело девочки скрывал мешок с дырками для рук, а волосы покрывала дерюжка, завязанная на манер косынки, происхождение Фатимы не вызывало сомнений: ее отличали кожа цвета слоновой кости, голубые глаза, гордый подбородок, изящные ноги. Речь шла о приемыше (и о трагедии благородного происхождения — голубой крови, которой так завидует простолюдин). Девочку подбросили однажды зимней ночью к тому крыльцу монастыря, что выходит на улицу Хунин. Ребенок был завернут в шаль небесного цвета, к ней была приколота душераздирающая записка: «Я — дочь несчастной любви, приведшей в отчаяние одно благородное семейство, и не смогу жить в обществе, ибо буду вечным осуждением греха тех, кто дал мне жизнь, кому, имея одних и тех же отца и мать, запрещено любить друг друга, родить и признать меня. Вы, благословенные Босоножки, — единственные, кто может вырастить меня, не стыдясь и меня не заставляя стыдиться. Мои измученные родители воздадут конгрегации Босоножек сторицей за доброе дело, что откроет перед вами врата рая».
   Подле дитяти греха монашки нашли кошель с деньгами, который и убедил их в конце концов (ведь каннибалов-язычников надо как-то приводить в христианство, кормить и одевать!). Они решили: девочка будет служанкой, а позднее, если появится у нее призвание, они сделают из нее еще одну рабу Божью — белую монахиню. Ее назвали Фатимой, так как она была подобрана в день явления Божьей Матери пастушкам в Португалии[66]. Так девочка и росла — вдали от мира, за девственно непорочными стенами монастыря Босоножек, в атмосфере целомудрия, не видя других мужчин (еще до Крисанто), кроме старого и шелудивого дона Себастьяна (может быть, Бергуа?), капеллана, приходившего раз в неделю отпускать (всегда мелкие) грешки монашек. Она росла милой, мягкой, послушной, и самые умные монахини говорили, что ее светлый разум, добрый взгляд, чистое дыхание были явными признаками святости.
   Нечеловеческим усилием поборов робость, связавшую язык, Крисанто Маравильяс подошел к девочке и спросил, не может ли он помочь ей поливать цветы. Она согласилась, и с тех пор каждый раз, как Мария Порталь приходила в монастырь и занималась стряпней, Крисанто и Фатима вместе подметали кельи или мыли переходы и коридоры, вместе меняли цветы в вазах на алтаре, протирали окна, вощили каменные плиты двориков или вытряхивали пыль из молитвенников. Между некрасивым мальчиком и прелестной девочкой рождалась первая любовь, которая всегда потом вспоминается как самая большая, она подобна нити, которую может оборвать разве что смерть.
   Полупарализованному мальчику едва исполнилось двенадцать лет, когда Валентин Маравильяс и Мария Порталь заметили первые признаки влечения, благодаря которому Крисанто вскоре превратился во вдохновенного поэта и прославленного композитора.
   Это было на танцульках, куда по крайней мере один раз в неделю собирались те, кто жил по соседству с площадью Санта-Аны. То ли по поводу рождения, то ли в связи со смертью — предлогов всегда хватало (отметить радость либо залечить горе?) — в сарайчике портного Чумпитаса, во дворе скобяных дел мастеров Лимы, в тупике, где жил Валентин, до рассвета веселились и плясали под переборы гитары и уханье контрабаса, слышались звонкие хлопки в ладоши и высокие голоса певцов. В то время как разгоряченные спиртным и ароматнейшими блюдами Марии Порталь танцоры с жаром выбивали искры из гранитных плит площади, Крисанто Маравильяс с таким восхищением смотрел на гитаристов, певцов и контрабасистов, словно они были чем-то сверхъестественным. Как только музыканты устраивали перерыв, чтобы выкурить сигарету или пропустить стаканчик, ребенок робко приближался к гитарам, осторожно, будто опасаясь испугать, гладил их, трогал струны, исторгая из них неясные аккорды…
   Вскоре всем стало ясно, что у мальчика не просто способности, а выдающееся дарование. Маленький инвалид обладал прекрасным слухом, он мгновенно схватывал и запоминал любой мотив и, хотя ручки его были слабы, вскоре с уверенностью взрослого мог сыграть на контрабасе любую народную мелодию. В перерывах, когда оркестранты выпивали и закусывали, мальчик самостоятельно постигал секреты музыки и особенно полюбил гитару. Соседи уже привыкли, что на праздниках он стал выступать как музыкант.
   Ноги Крисанто не росли, ему было уже четырнадцать лет, а выглядел он восьмилетним ребенком. Он был очень худ (худоба — отличительная особенность одухотворенного существа и свидетельство артистичности натуры), так как страдал отсутствием аппетита, и, если бы Мария Порталь не проявила мужества и стойкости и не впихивала в него еду, юный бард улетучился бы в конце концов. Тем не менее, если речь шла о музыке, это хрупкое существо не ведало усталости. Гитаристы округи, бывало, после долгих часов игры и пения валились от усталости наземь, у них опухали от струн пальцы, и для окружающих было бы лучше, если б они умолкли, а не фальшивили, но инвалидик по-прежнему сидел на своем стульчике с соломенным сиденьем (ножки у него, как у японцев, не доставали до земли), и его маленькие, не знающие усталости пальцы извлекали из инструмента чарующие мелодии, при этом сам он напевал так, будто праздник только начинается. Голос у него был не сильный — конечно, он не смог бы соперничать со знаменитым Эсекиелем Дельфином, от голоса которого, когда он при исполнении некоторых вальсов брал верхнее соль, звенели стекла в окне напротив. Однако недостаток его силы возмещали неутомимость, фанатическая любовь к музыке, богатство оттенков в игре, когда каждая нота звучала должным образом.
   Но прославился он не как исполнитель, а как композитор. То, что наполовину парализованный юноша из Барриос-Альтос не только умеет играть и напевать народные мелодии, но и сочиняет их, стало известно в день ангела поварихи, когда веселый праздник с конфетти, серпантином и пищалками заполонил тупик Санта-Аны. В полночь музыканты удивили присутствующих неизвестной до той поры полькой, слова диалога в которой отличались своеобразием:
 
   — Как?
    Любовно, любовно, любовно.
   — Что?
   — Принесу я цветок полевой.
   — Где?
   — А в петличке — так скромно, так скромно.
   — Кому?
   — Марии Порталь, Марии Порталь — дорогой…
 
   Мелодия захватила людей безудержным желанием плясать и прыгать, а слова развеселили и растрогали их. Все в один голос спрашивали: кто же автор? Музыканты указали на Крисанто Маравильяса, который, как истинно великий талант, скромно потупил глаза. Мария Порталь чуть не задушила его поцелуями, брат Валентин вытер слезу, и вся округа приветствовала бурной овацией нового стихотворца. В городе неведомых, скрытых сокровищ родился музыкант.