Г. Г. М.: Мы могли бы поговорить о каждой из книг, которые...
   М. В. Л.: Думается, интереснее всего история создания романа "Сто лет одиночества". В одном интервью ты рассказывал, что эта книга занимала тебя на протяжении многих лет, несколько раз ты за нее принимался и бросал, пока на полпути из Акапулько в Мехико неожиданно не представил себе эту книгу с такой ясностью, что уже мог бы ее продиктовать.
   Г. Г. М.: Да, но говоря это, я имел в виду чисто формальный аспект моей книги; иными словами, долгие годы проблемой для меня были тональность, язык книги. Что касается ее содержания, самой истории, то она у меня была завершена, как я уже говорил, была готова еще в ранней юности. Но я вспомнил вот о ком - о Бунюэле*. Я немного отклонюсь в сторону. Луис Бунюэль однажды рассказывал, что первая мысль о "Виридиане" пришла к нему в виде образа образа прекраснейшей женщины в свадебном наряде, ее усыпили, а рядом старик, который пытается ее изнасиловать. Вокруг этого образа Бунюэль выстроил всю историю. Меня это поразило, потому что моя первая мысль о романе "Сто лет одиночества" явилась ко мне в образе старика, который ведет ребенка посмотреть на лед.
   * Бунюэль Луис (1900-1983) - испанский кинорежиссер, близкий к сюрреализму. Фильм "Виридиана" снят в 1961 году.
   М. В. Л.: Этот образ шел от личного опыта?
   Г. Г. М.: Он шел от моего упорного стремления вернуться в дом деда, который водил меня в цирк. Лед был достопримечательностью цирка, поскольку селение было ужасно раскаленным, там не знали льда, и лед для его жителей был такой же диковиной, как слон или верблюд. В романе возникает образ старика, который ведет мальчика посмотреть на лед, и заметь, лед находится в цирковом шатре и надо платить за вход. Вокруг этого и выстроилась книга. Что до событий, до содержания, сюжета, тут у меня не было никаких проблем: это была часть моей жизни, которую я никогда не забывал; мне надо было просто потрудиться выстроить и расположить весь этот материал.
   М. В. Л.: А какие языковые проблемы перед тобой возникали? Мне кажется, можно говорить о большом обогащении языка в романе по сравнению с суровым, точным, очень функциональным языком твоих предшествующих книг.
   Г. Г. М.: Да, за исключением "Палой листвы". "Палая листва" была первой книгой, которую я написал после того, как увидел, что не могу написать "Сто лет одиночества", а по ходу дела я написал "Полковнику никто не пишет", "Похороны Великой Мамы" и "Скверное время". В то время произошли очень важные события в моей жизни: опубликовав "Палую листву", я думал, что должен продолжать идти тем же путем, но значительно ухудшилось общественно-политическое положение в Колумбии, настал период, известный под названием "колумбийская виоленсия"*, и тогда, не знаю, в какой именно момент, я обрел политическое сознание и ощутил свою причастность драме страны. Я перешел к историям, которые полностью отличались от тех, что интересовали меня раньше, - к драмам, непосредственно связанным с социально-политическими проблемами тогдашней Колумбии. Я не был согласен с тем, как их трактовали другие колумбийские романисты, которые представляли насилие как "опись" убитых, только как документ. Я же всегда думал, что самое тяжкое в насилии - это не количество погибших, а тот ужасный след, который оно оставляет в колумбийском обществе, в селениях Колумбии, опустошенных смертью.
   * "Колумбийская виоленсия" (violencia - насилие) - период гражданской войны в Колумбии после убийства лидера либеральной партии Хорхе Гайтана (1898-1948).
   Было еще другое, что меня волновало. В этом есть что-то мистическое, свойственное всем писателям: меня занимали как убитые, так и убийцы. Меня очень волновали люди, которые погибли, но также и полицейский, который прибыл в селение убивать. Тут я спрашивал себя: что случилось с этим человеком, как он дошел до такой жизни, до того, что начал убивать? У меня был совершенно иной взгляд на насилие: в то время как другие рассказывали драму о том, как убийцы входили в селение, насиловали женщин и обезглавливали детей, я размышлял о тяжелых социальных последствиях и откладывал в сторону "опись" мертвых.
   Я написал "Полковнику никто не пишет", где положение полковника и положение народа являются отчасти следствием состояния насилия, в котором находилась страна; то же самое и в романе "Скверное время", действие которого происходит в поселке, через который предположительно уже прошла волна насилия. Я пытался показать, каким стало это селение после того, как она опала, и как невозможно покончить с этим насилием при существующих системах, более того, насилие не умрет и в любой момент может сработать детонатор, который вызовет новый взрыв.
   Говоря, что эти темы не были мне близки, я признаюсь тебе в самом сокровенном, в том, что меня очень волнует как писателя, потому что я чувствую, что повесть "Полковнику никто не пишет", которая имела наибольший успех до романа "Сто лет одиночества", - это не вполне искренняя книга. Она написана с намерением исследовать проблемы, которые не затрагивали меня глубоко, однако я считал, что они должны меня затрагивать, поскольку ощущал себя ангажированным писателем... Я понял, что о вещах, которые меня в тот момент интересовали, нельзя говорить тем же языком, каким написана "Палая листва" и каким я хотел писать "Сто лет одиночества". Я должен был найти язык, который годился бы для этого рассказа, и различие в языке романа "Сто лет одиночества" и других книг обязано тому, что различны их темы. А я полагаю, что каждая тема требует языка, который ей подходит, и его нужно найти.
   Поэтому я не думаю, что в романе "Сто лет одиночества" язык обогатился по сравнению с предшествующими книгами. Просто материал, с которым я имел дело в этом романе, потребовал иного подхода. Если завтра я встречу сюжет, который потребует другой манеры выражения, я постараюсь найти ее, чтобы сделать рассказ наиболее действенным.
   М. В. Л.: Я говорил об этом потому, что считаю, что обогащение языка происходит в соответствии с тематикой.
   Г. Г. М.: А я бы сказал, что оно происходит тогда, когда этого требует тематика, и постольку, поскольку она отличается от предыдущей. Лично мне вот что интересно: похоже, что эти книги написаны тем же человеком, который написал "Сто лет одиночества"?
   М. В. Л.: Конечно, похоже. Но меня удивили твои слова о том, что книги, созданные между "Палой листвой" и романом "Сто лет одиночества", соответствуют другому миру, имеют другое содержание. Мне кажется, что все они отображают разные частные аспекты истории Макондо, которую ты синтезировал и завершил в своем последнем романе. И я не считаю, что "Полковнику никто не пишет" - это более ангажированная книга, чем "Сто лет одиночества".
   Г. Г. М.: Да, более ангажированная, так сказать, сознательно. В этом недостаток книги, и меня это огорчает.
   М. В. Л.: Но в романе "Сто лет одиночества", возможно, в гораздо большей степени, чем в предшествующих книгах, представлены темы, мотивы, которые уже разрабатывал латиноамериканский бытописательский роман. Я вспоминаю знаменитого петуха из "Полковнику никто не пишет". Он встречается во всей подобной литературе. И этот фольклор, прикинувшийся литературой, ставший популярным в латиноамериканском романе...
   Г. Г. М.: Это был дурной способ глядеть на реальность...
   М. В. Л.: Я хотел спросить тебя именно об этом: ты не избегаешь этих мотивов, которые...
   Г. Г. М.: Нет, нет. Я нахожу, что бытописательские элементы, темы, факты жизни являются подлинными, но неправильно увиденными. Нужно было взглянуть на них более отвлеченно, более глубоко, а не просто с фольклорной точки зрения, с тем чтобы они не остались на уровне фольклора.
   М. В. Л.: Как ты считаешь, что уцелело от всей креолистской литературы? Я имею в виду поколение Ромуло Гальегоса, Хорхе Икасы, Эустасио Риверы, Сиро Алегрии - все это поколение, которое можно назвать "костумбристским", или "нативистским", или "креолистским". Что от них осталось и что исчезло?
   Г. Г. М.: Не хочу быть несправедливым. Эти люди хорошо подготовили почву, чтобы тем, кто придет потом, было легче сеять. Я не хочу быть несправедливым по отношению к предкам...
   М. В. Л.: Не кажется ли тебе, что нынешние латиноамериканские писатели с формальной, с технической точки зрения в гораздо большем долгу перед европейскими, североамериканскими авторами, чем перед своими соотечественниками?
   Г. Г. М.: Я думаю, что мы, новые латиноамериканские романисты, в самом большом долгу перед Фолкнером. Это интересно... Мне постоянно приписывают влияние Фолкнера, а я понял, что во влиянии на меня Фолкнера меня убедили сами же критики, я готов опровергнуть это влияние, которое вполне возможно. Но меня удивляет всеобщий характер этого явления. Я только что прочел семьдесят пять неопубликованных романов латиноамериканских писателей, представленных на литературный конкурс, и нет ни одного, в котором не ощущалось бы влияния Фолкнера. Конечно, у них оно более заметно, потому что это начинающие писатели, - оно тут на поверхности. Но Фолкнер проник во всю романистику Латинской Америки, и если говорить чересчур схематично и, возможно, впадая в преувеличения, то единственное различие между нашими предшественниками и нами состоит в том, что мы знакомы с творчеством Фолкнера. Вот единственное, что разделяет наши два поколения.
   М. В. Л.: Чему ты приписываешь всепоглощающее влияние Фолкнера? Тому, что Фолкнер - самый выдающийся романист современности, или тому, что у него свой стиль - такой личный, такой приметный, такой проникновенный, что этот стиль не мог не вызвать подражания?
   Г. Г. М.: Я думаю, дело в методе. "Фолкнеровский" метод очень пригоден для изображения латиноамериканской реальности. Именно это мы бессознательно и открыли в Фолкнере. Говоря иначе, мы глядели на эту реальность, и хотели о ней рассказать, и знали, что тут не годится ни метод европейцев, ни традиционный испанский метод. И вдруг мы натолкнулись на "фолкнеровский" метод, самый что ни на есть подходящий для изображения этой реальности. В глубине души это не так уж удивительно: не забывайте, что округ Йокнапатофа имеет выход к Карибскому морю и, таким образом, Фолкнер - карибский писатель, - каким-то образом писатель латиноамериканский.
   М. В. Л.: Какие еще романисты или писатели в целом, помимо Фолкнера и автора "Амадиса Гальского", произвели на тебя впечатление? Каких авторов ты, скажем, перечитываешь?
   Г. Г. М.: Я перечитываю книгу, которая не знаю какое имеет ко мне отношение, но я ее читаю и перечитываю, и она меня восхищает. Это "Дневник чумного года" Даниэля Дефо. Я не знаю, в чем тут дело, но эта книга - моя страсть.
   М. В. Л.: Многие критики отмечают влияние Рабле на твое творчество. Мне это кажется странным, удивительным. Что ты сам об этом думаешь?
   Г. Г. М.: Я вижу влияние Рабле не в том, как я пишу, а в латиноамериканской реальности: латиноамериканская реальность целиком и полностью раблезианская.
   М. В. Л.: А откуда взялся Макондо? Ведь во многих твоих рассказах действие происходит не в Макондо, а в "селении". Но я не вижу большой разницы между "селением" и "Макондо". Как возникла идея писать об этом несуществующем месте?
   Г. Г. М.: Я уже говорил об этом. Это случилось, когда я возвратился с матерью в Аракатаку. Маленькое селение, где я родился. Для меня Макондо это, скорее, прошлое, а поскольку это прошлое надо было наделить улицами и домами, климатом и людьми, я придал ему образ этого раскаленного, пыльного, конченого, разрушенного селения с деревянными домами и цинковыми крышами, которые напоминают те, что встречаешь на юге Соединенных Штатов. Это селение очень похоже на поселки Фолкнера, потому что оно было построено "Юнайтед фрут компани". А название возникло от банановой фермы, которая находилась неподалеку и называлась Макондо.
   М. В. Л.: Так это подлинное название?!
   Г. Г. М.: Да, но только не селения. Макондо называлась ферма. Мне это название понравилось, и я его использовал.
   М. В. Л.: В твоем последнем романе, в заключительной главе, Макондо, подхваченный ветром, взлетает на воздух и исчезает. Что случится в твоих ближайших книгах? Будешь ли ты следить за полетом Макондо в пространстве?
   Г. Г. М.: Произойдет то, о чем мы говорили в связи с рыцарским романом. Рыцарю, как я уже говорил, отрезают голову столько раз, сколько нужно для повествования, и я не вижу ничего неудобного в том, чтобы воскресить Макондо, позабыв, что его унес ветер, если мне это понадобится. Потому что писатель, который сам себе не противоречит, - это догматик, а писатель-догматик реакционен, а уж кем бы я не хотел быть, так это реакционером. Таким образом, если мне завтра снова понадобится Макондо, я спокойно его верну...
   М. В. Л.: Я хочу задать тебе последний вопрос. Твои книги имели успех на родине, они принесли тебе известность, тобой восхищаются в Колумбии, но я думаю, что книга, которая на самом деле принесла тебе быструю популярность, - это "Сто лет одиночества". Как ты думаешь, в какой мере может повлиять на твою будущую литературную работу тот факт, что ты вдруг превратился в звезду, в знаменитость?
   Г. Г. М.: У меня возникли серьезные осложнения. Я даже подумал, что, предвидь я заранее то, что случится с романом "Сто лет одиночества", - что его станут продавать и поглощать как хлеб, - знай я о том, что произойдет, я бы не стал его публиковать. Я написал бы "Осень патриарха" и издал бы оба романа вместе или же повременил с выходом одной книги, дождался бы, пока будет завершена другая.
   М. В. Л.: Скажи, не повлияли ли на твое решение покинуть Латинскую Америку и перебраться в Европу эта популярность и опасения за последствия успеха?
   Г. Г. М.: Я еду писать в Европу только потому, что жизнь там дешевле...