Это как если через триста-четыреста лет все, что написано по-русски четырехстопным ямбом, будет считаться наследием Пушкина.
   Возможно, персидских читателей такое положение устраивало, - но в 1859 году один британец издал поэму "Рубайат Омара Хайяма" - издал на свои деньги, анонимно, - а звали его мистер Эдвард Фитцджеральд, - и этот вольный перевод сделался, говорят, самым популярным поэтическим произведением, когда-либо напечатанным на английском языке.
   Жизнь с крючка сорвалась и бесследно прошла,
   Словно пьяная ночь, беспросветно прошла.
   Жизнь, мгновенье которой равно мирозданью,
   Как меж пальцев песок, незаметно прошла!
   С этих пор человечество взялось за Хайяма всерьез, - и к нашим дням осталось только 66, как уже сказано, четверостиший, насчет которых никто не сомневается. Еще штук четыреста - очень возможно, что написаны действительно Омаром Хайямом, родившимся около 1048 года в Нишапуре, там же умершим и похороненным около 1123 года. Остальную тысячу рубай - Бог знает, кто сочинил.
   В самом лучшем русском издании: Омар Хайям. Рубай. "Библиотека поэта", Большая серия, Л., 1986 - тысяча триста тридцать три четверостишия.
   Мы уйдем без следа - ни имен, ни примет.
   Этот мир простоит еще тысячи лет.
   Нас и раньше тут не было - после не будет.
   Ни ущерба, ни пользы от этого нет.
   А в золотые свои годы так называемая советская власть издавала Хайяма понемножку. Он и ей умудрился насолить:
   Чем за общее счастье без толку страдать
   Лучше счастье кому-нибудь близкому дать.
   Лучше друга к себе привязать добротою,
   Чем от пут человечество освобождать.
   Ах, какое это было чтение в эпоху Застоя! Тут еще необходимо сказать про Германа Плисецкого. Дело в том, что Хайяма у нас переводили разные замечательные мастера: ярче других И. Тхоржевский, точней - О. Румер, душевней - Г. Семенов, - но Плисецкий дал ему вечную жизнь в русском языке. Он передал в рубай Хайяма презрение и отчаяние советского интеллигента, как бы начертив маршрут Исфахан - Петушки, далее - Нигде.
   Не осталось мужей, коих мог уважать.
   Лишь вино продолжает меня ублажать.
   Не отдергивай руку от ручки кувшинной,
   Если в старости некому руку пожать.
   Тысячи лет как не бывало. Старик Палаточник, или Палаткин - так переводится имя Хайям, - оказался одним из нас. Как если бы он бежал из Советского Союза и совершил вынужденную посадку в средневековой Персии.
   Он открыл бином Ньютона задолго до Ньютона - и раньше, чем следовало. Когда повсюду еще воспевались героические походы рыжих муравьев на муравьев черных (если половец не сдается - его уничтожают, а сдается - обращают в рабство; пусть это самое "Слово о полку" - подделка, но ведь правдоподобная), - Хайям уже осознал, что суетиться не стоит - мироздание подобно империи: управляется законом неблагоприятных для человека случайностей - необозримый концлагерь, где единственный неоспоримый факт смертный приговор, а принадлежит лично нам лишь неопределенное время отсрочки; хорошо на это время пристроиться придурком в КВЧ (например звездочетом к султану), - но достоин зависти, а также вправе считать себя живым, счастливым и свободным - только тот, кто выпил с утра.
   Он и сам играл в такое жалкое блаженство, но больше для виду - назло Начальнику, если он есть.
   А про себя строил всю жизнь уравнение судьбы, в котором человек - хоть и переменная величина, и притом бесконечно малая, но все-таки не равная нулю, - потому что если не на что надеяться, то нечего бояться.
   Нет ни рая, ни ада, о сердце мое!
   Нет из мрака возврата, о сердце мое!
   И не надо надеяться, о мое сердце!
   И бояться не надо, о сердце мое!
   Вот эти четыре строчки на необитаемом острове пригодятся. Не хотелось бы их позабыть.
   ВОЗДУШНЫЙ ЗАМОК СЭРА ТОМАСА
   Необитаемый остров - самое подходящее место, чтобы перечитать роман, сочиненный в тюрьме. В пятый раз перечитаю, в шестой - пока не расплету, как сеть из конского волоса, этот многолюдный, многобашенный сюжет, эту необозримую сказку, называемую "Смерть Артура", - нелепую, но с восхитительными разговорами.
   Сэр Томас Мэлори, заключенный рыцарь, придумывал диалоги как никто. Темница, ясное дело, располагает к раздвоению голоса, но литературный дар сэра Томаса, вдруг раскрывшийся в плачевных обстоятельствах на шестом десятке лет, был, по-видимому, не что иное, как образ мыслей. Сэр Томас оказался мастером прямой речи, потому что чувствовал обмен словами как взаимодействие воль, из которого и состоит материя жизни.
   Фраза требует вдоха, замаха и падает, как удар.
   Балин убил на поединке ирландского рыцаря; откуда ни возьмись какая-то девица на прекрасной лошади: падает на труп ирландца и, рыдая, пронзает себя мечом. Балин, озадаченный и расстроенный, углубляется в лес - вдруг видит: навстречу ему скачет рыцарь - судя по доспехам, его брат Балан, - а Балин как раз и странствует в поисках этого брата, - они целуются, плачут от радости, наспех обсуждают создавшееся положение и намечают дальнейший маршрут, уже совместный, - трогаются в путь, - тут на поляну въезжает галопом конный карлик и, завидев мертвые тела, начинает стенать и плакать и от горя рвать волосы на голове. Чепуха, сами видите, несусветная, уличный театр кукол.
   Но вот карлик обращается к Балану и Балину:
   - Который из двух рыцарей совершил это?
   В другой книге, скорей всего, ему сказали бы: а тебе что за дело?
   - А ты почему спрашиваешь? - сказал Балан.
   Ответный ход карлика исчерпывающей простотой доставляет мне неизъяснимую отраду.
   - Потому что хочу знать, - ответил карлик.
   И только теперь, как если бы предъявлен неотразимо убедительный резон:
   - Это я, - сказал Балин, - зарубил рыцаря, защищая мою жизнь; ибо он преследовал меня и нагнал, и либо мне было его убить, либо ему меня. А девица закололась сама из-за своей любви, и я о том сожалею...
   Ну, и так далее; остановиться, передавая подобные речи, не так-то легко: герои романа изъясняются между собой на каком-то идеальном языке, словами единственно возможными, - вероятно, таков синтаксис неразведенной правды (губительный, увы, но веселящий огонь!) - как будто французскую фабулу пересказывают под английской присягой.
   Впрочем, о правде - потом, а пока - всего лишь об искусстве: закройте ладонью вопрос рыцаря и ответ карлика - якобы ненужный вопрос, якобы бессмысленный ответ - видите? - что-то обрушилось; какая-то таинственная значительность происходящего как бы изникла; да и происходящее перестало происходить, превратилось в произносимое; вот я и говорю, что сэр Томас умел придавать длительности разговора - объем, подобный музыкальному.
   Зато не видел пейзажа. В его книге никогда не идет дождь, никогда не падает снег; сплошь трава и тень; солнце замечают лишь когда оно мешает замахнуться; время стоит, и дамы не стареют, и настоящая ночь наступает лишь однажды, под самый конец.
   Это первый и последний раз, когда раздается в романе шум моря, и разливается лунный свет, и взгляду не препятствуют деревья, - короче, только перед смертью горстка уцелевших героев попадает в пространство реальности - причем исторической, так что мало в мировой литературе страниц черней; Лев Толстой, например, на такую не решился:
   "Вдруг слышат они крики на поле.
   - Пойди, сэр Лукан, - сказал король, - и узнай мне, что означает этот крик на поле.
   Сэр Лукан с ними простился, ибо был он тяжко изранен, и отправился на поле, и услышал он и увидел при лунном свете, что вышли на поле хищные, грабители и лихие воры и грабят и обирают благородных рыцарей, срывают богатые пряжки и браслеты и добрые кольца и драгоценные камни во множестве. А кто еще не вовсе испустил дух, они того добивают, ради богатых доспехов и украшений".
   Это, стало быть, народ так деятельно безмолвствует, откуда ни возьмись. А до сих пор обладатели пряжек и браслетов носились друг за другом по романной чащобе и на опушках и прогалинах истребляли друг друга без помех и без посторонних - как полоумные, как во сне:
   "- Сэр рыцарь, готовься к поединку, ибо тебе придется со мною сразиться, тут уж ничего не поделаешь, ведь таков уж обычай странствующих рыцарей, чтобы каждого рыцаря заставлять сражаться, хочет он того или нет".
   Исключительно ради спортивного интереса: выполнить норму мастера, а глядишь - и пробиться в чемпионы.
   И роман переполнен репортажами о турнирах и матчах, совершенно стереотипными: первым делом копья разлетаются в щепу, потом сверкают мечи; трава обрызгана кровью, и все такое, и проходят час и два, пока счастливый победитель не распутает у поверженного противника завязки шлема, чтобы отрубить ему голову.
   При этом обнаруживает иной раз - довольно часто - что ни за что ни про что шинковал столько времени родного брата или единственного друга: не узнал под железным намордником, - и начинаются прежалостные сцены.
   Ведь в лесу эти герои все безликие - закованы в сталь - ни дать ни взять говорящие примусы в рост человека - и с одинаково глухими голосами.
   Такая вот школа военно-патриотического воспитания: с утра до вечера и не жалея лошадей и женщин. Впрочем, супруга руководителя, как полагается, изменяет ему с чемпионом; ревность и зависть изо всех сил тянут интригу к роковому финалу.
   Все это давно выцвело бы, как лубок (ведь и Бова Королевич некогда прозывался шевалье Бюэве д'Анстон), когда бы не боевая мощь прямой речи:
   "-... А что вы изволите говорить, что я долгие, годы был возлюбленным госпожи моей, вашей королевы, на это я всегда готов дать ответ и доказать с оружием в руках против любого рыцаря на земле, кроме вас и сэра Гавейна, что госпожа моя королева Гвиневера - верная супруга вашему величеству, и нет на свете другой дамы, которая тверже бы хранила верность своему супругу; и это я готов подтвердить с оружием в руках... И потому, мой добрый и милостивый господин, - сказал сэр Ланселот, - примите милостиво назад вашу королеву, ибо она верна вам и добродетельна".
   Вот какая здесь правда: головой выше бесстыдной лжи, причем это мертвая голова; скорей всего, ваша. Чей обезглавленный труп, за ноги привязав к хвосту кобылы, оттащат после поединка на помойку, - тот и лжец. А Господь Бог почему-то ведет себя, как оруженосец Ланселота.
   О, как сбивают они с толку - сочинения про то, чего никогда не бывает в жизни! Они одни способны хоть что-то переменить.
   "Погибоша, аки обре" - означает: исчезли бесследно. Это, как все помнят, из древнерусской летописи, из "Повести временных лет". Дескать, пробегал мимо славян в Западную Европу такой народ, необыкновенно свирепый, и жестоко обращался с местным населением, и за это Бог "потреби я, помроша вси". Строго говоря, геноцидом этих обров, то есть аваров, распорядились Карл Великий и за ним франкские короли, но истребили, году к 822-му, действительно, всех до единого, так что на земной поверхности осталась только материальная часть: оружие, утварь, конская сбруя.
   Одна из этих трофейных вещей понравилась франкам и пригодилась необычайно. Европейский воин держался на коне, как наш Медный Всадник: вздумай он вооружиться Длинным мечом, тяжелым копьем - замахнувшись, опрокинулся бы в плоскость змеи. А к аварскому седлу подвешены были на ремнях - азиатская хитрость! - тесные такие, зыбкие ступеньки - стремена!
   Они тут же вошли в употребление, переменив облик конника и ход войн. Отныне - с упором для ног - удар стал гораздо сильней - соответственно пришлось укрепить защитный доспех, завести крупные лошадиные породы, и так далее. Короче, образовалась такая живая бронетехника - чуть не полтысячи лет втаптывала прочее человечество в грязь.
   Неуязвимые посреди беззащитных, опасней тиранозавров, жадные, неумолимые насильники. Одно спасение, что эти железные чучела бесперечь убивали друг дружку.
   Да вот еще в Уэльсе, в некотором княжестве Гвент - как раз где при царе Горохе, при короле Артуре, стоял Круглый Стол - кельтские туземцы умели делать из ветви дикого вяза огромный лук: тетива растягивалась до уха; и оказалось, что стрела - в гусиных перьях, со стальным наконечником пробивает насквозь кольчугу, латные штаны и седло, пригвождая рыцаря к лошади. Целиться, стало быть, приходилось из древесных кущ, из высокой листвы, прибегая к мерам камуфляжа.
   В XV веке - у сэра Томаса, можно сказать, на глазах - наемные лучники - зеленые куртки - сошли на равнину, став королевской пехотой, лошадей убивали тысячами - феодальному призыву пришел конец: вот когда и железные - кто за Алую розу, кто за Белую, а кто и без лозунгов, рядовым участником Столетней войны - в свою очередь поголовно погибоша.
   Но - нет, не аки обре: литература еще при жизни этого ужасного сословия пересочинила их, рыцарей, оплетя соблазном самообмана. Под музыку льстивых сантиментов - наподобие шестерки, ублажающей главаря блатным романсом (что ни душегуб - то большое сердце), она завлекала их новой, небывалой, выдуманной добродетелью - любезностью, учтивостью, вежеством, одним словом - courtoisie. О смешной жалости к слабым или там сирым никто, ясное дело, не заикался; в моду, однако, входила идея, что растерзать добычу сразу же - не священный долг, что хоть иногда, хоть кое с кем лучше по-хорошему: это по-своему тоже красиво, да и благоразумно.
   Провансальские менестрели, немецкие миннезингеры больше налегали на изобретенную ими (в XII еще столетии) куртуазную любовь. Но сэр Томас Мэлори, как философ тюремный, стоял за вежливость: конечно, прежде всего потому, что среди профессиональных убийц она, наподобие спортивного регламента, прививается легче и прочней; но еще, я думаю, и по той причине, что в природе нет ничего похожего на вежливость; согласитесь: помимо привилегии на секс лицом к лицу - только дар деланной улыбки, только мимика доброй воли вроде как приподнимает человека над фауной.
   "-... Ибо для настоящего рыцаря это всегда первое дело - прийти на помощь другому рыцарю, которому грозит опасность. Ведь честный человек не может смотреть спокойно, как оскорбляют другого честного человека, от того же, кто бесчестен и труслив, не увидишь рыцарской учтивости и вежества, ибо трус не знает милосердия. А хороший человек всегда поступает с другими так, как хотел бы, чтобы поступали с ним".
   Вот зачем в романе "Смерть Артура" так прекрасно внятен, так внятно прекрасен диалог: чтобы поступки не затмевали побуждений.
   Сэр Ланселот Озерный - ладья белых, по-старинному - тура; непоспешная такая поступь. Слабовольный сэр Тристрам Лионский - типичный офицер: ходит по диагонали. Короли и королевы сверх комплекта, и кони вместо пешек. Из черных фигур особенно активен сэр Брюс Безжалостный, рыцарь-предатель. А самый симпатичный - сэр Ламорак Уэльский, он же рыцарь Красного Щита.
   "...вся земля была окровавлена, где они рубились. Но вот наконец сэр Белианс отступил назад и тихонько присел на пригорок, ибо он был совсем обескровлен и обессилел и не мог уже больше стоять на ногах.
   Тут закинул сэр Ламорак свой щит за спину, подошел к нему и спрашивает:
   - Ну, как дела?
   - Хорошо, - отвечает сэр Белианс.
   - Так-то, сэр, и все же я окажу вам милосердие в ваш, трудный час.
   - Ах, рыцарь, - говорит сэр Белианс сэру Ламораку, - ты просто глупец. Будь ты у меня в руках, как я сейчас в руках у тебя, я бы тебя убил. Но благородство твое и доброта столь велики, что мне ничего не остается, как только забыть все то зло, какое я на тебя держал.
   И сэр Ламорак опустился перед ним на колени, отстегнул прежде его забрало, а потом свое, и они поцеловались, плача обильными слезами".
   В самом деле - абсурдное существо этот сэр Ламорак. Прямо князь Мышкин. Его тема, его навязчивая идея - победить, чтобы сразу же сдаться. Не знает страха, не ищет славы, не умеет ненавидеть. Скучает, наверное, в бессмысленных этих боях.
   "-Во всю мою жизнь не встречал я рыцаря, чтобы рубился столь могуче и неутомимо и не терял дыхания. И оттого, - сказал сэр Тристрам, - сожаления было бы достойно, если бы один из нас потерпел здесь урон.
   - Сэр, - отвечал сэр Ламорак, - слава вашего имени столь велика, что я готов признать за вами честь победы, и потому я согласен вам сдаться.
   И он взялся за острие своего меча, чтобы вручить его сэру Тристраму.
   - Нет, - сказал сэр Тристрам, - этому не бывать. Ведь я отлично знаю, что вы предлагаете мне свой меч не от страха и боязни передо мною, но по рыцарскому своему вежеству.
   И с тем сэр Тристрам протянул ему свой меч и сказал так:
   - Сэр Ламорак, будучи побежден вами в поединке, я сдаюсь вам как мужу доблестнейшему и благороднейшему, какого я только встречал!
   - Нет, - отвечал сэр Ламорак, - я явлю вам великодушие: пусть мы оба дадим клятву отныне никогда больше не биться друг против друга".
   Дерется, как Ланселот, любит, как Тристрам, великодушней всех - и всех несчастней: его снимают с доски в седьмой главе пятой книги - с каким позором!
   "...а потом прошел во внутренние покои и снял с себя все доспехи. После того взошел он на ложе к королеве, и велика была ее радость, и его тоже, ибо они любили друг друга жестоко..."
   А в соседней комнате, только представьте, сын этой дамы, этой королевы Оркнейской - рыцарь, между прочим, вполне половозрелый - отсчитывает минуты, поскольку чуть ли не сам подстроил это свидание как западню.
   "...сэр Гахерис, выждав нужное время, взошел к ним и приблизился к их ложу во всеоружии, с обнаженным мечом в руке, и, вдруг схвативши свою мать за волоса, отсек ей голову.... В одной рубашке выскочил сэр Ламорак, горестный рыцарь, из постели", - вот и кончена его история. Где-то за кулисами погибнет, не отомстив, - зарежут в каких-то кустах вчетвером.
   Это самая середина романа. С этой минуты он клонится к упадку: приключений все меньше, привидений все больше, - вежливость все реже торжествует, голоса грустней.
   Пожертвовав сэром Ламораком, белые сразу же получили проигранную позицию. То-то они приговаривают на каждом шагу - сэр Ланселот, и сэр Тристрам, и сэр Гарет: желал бы я, милостью Божией, быть там поблизости в час, когда пал убитым этот благороднейший из рыцарей, сэр Ламорак! Явно сердятся на автора за недосмотр и предчувствуют, чем все это для них обернется.
   Похоже, что и автору нехорошо, - изменившимся, коснеющим слогом он здесь же сообщает как бы в скобках, что болезнь - "величайшее бедствие, какое может только выпасть на долю узнику. Ибо покуда узник сохраняет здоровье в своем теле, он может терпеть заточенье с помощью Божией и в надежде на благополучное вызволение, но когда недуг охватывает тело узника, тут уже может узник сказать, что счастье ему окончательно изменило, тут уже остается ему лишь плакать и стенать".
   Ламорак - в сущности, анаграмма. Вроде как автограф с нарочитым росчерком. Гвоздем по камню: год 1469, дело дрянь, помолитесь о душе рыцаря и кавалера. Грамерси.
   ПРЕДМЕТ ЗАВИСТИ ВСЕХ ЛЮДЕЙ
   Нам исключительно жалко Сервантеса. И Дефо тоже бедняга. Воображаем его бешенство, когда в него плевали. Ой, я бы не знаю что сделал!
   Зощенко
   Все несчастья Робинзона Крузо пошли, как мы знаем, оттого, что он пренебрег наставлениями папеньки.
   Лучший в мире удел, - внушал отец восемнадцатилетнему Робинзону, золотая середина, "то есть то, что можно назвать высшей ступенью скромного существования".
   Действительно, почему бы сыну зажиточного торговца не сделаться, скажем, юристом? Средств на образование хватит, только учись, а профессия почтенная, и благополучие гарантировано, если, конечно, знать свой шесток. "Одни пускаются в предприятия, выходящие из рамок обыденной жизни, ради наживы, другие - ради славы"; но подобные цели для рядового честного горожанина - "или недоступны, или недостойны"...
   Так увещевал сумасбродного сына Крузо-старший. И автор этого романа, человек тоже пожилой, не преминул добавить к столь веским соображениям настоящий гимн в честь умеренности и аккуратности. Какая тоска слышна в этом красноречии!
   "Человек среднего достатка проходит свой жизненный путь тихо и безмятежно, не обременяя себя ни физическим, ни умственным трудом, не продаваясь в рабство из-за куска хлеба, не мучаясь поисками выхода из запутанных положений, которые лишают тело сна, а душу - покоя, не страдая от зависти, не сгорая втайне огнем честолюбия..."
   Чей угрюмый облик мелькнул между строк? Чьей это участью пугает Робинзона отец? Но зато до чего же чудесно живется тому, кто довольствуется скромным, но верным доходом: "Привольно и легко скользит он по жизни, разумным образом вкушая сладости бытия, не оставляющие горького осадка, чувствуя, что он счастлив, и с каждым днем постигая это все яснее и глубже".
   Звучит так заманчиво. Отчего же Робинзон не послушался и сбежал из дому? Почему, полумертвый от страха и морской болезни, он не вернулся, едва закончилось его первое, такое неудачное плавание? И потом, через семь лет, уже после алжирского плена, даже не подумал о возвращении на родину. Ну, а что препятствовало ему осесть в Бразилии, мирно богатея, почему он и там затосковал? Какая, спрашивается, была необходимость бросать налаженное хозяйство, чтобы возглавить разбойничью экспедицию к берегам Гвинеи, тайную охоту на негров?
   "Все оттого, что меня одолевало жгучее желание обогатиться скорее, чем допускали обстоятельства", - сокрушенно отвечает Робинзон.
   "Все мои неудачи вызывались исключительно моей страстью к скитаниям", - роняет он страницей раньше.
   А родителям что-то такое бормотал о любви к морю.
   И превыше всех этих мотивов, гораздо громче и чаще повторяется один: "Несомненно, что только моя злосчастная судьба, которой я был не в силах избежать, заставила меня пойти наперекор трезвым доводам и внушениям лучшей части моего существа..."
   Так и в любом романе Дефо: человек рыскает по свету наудачу, словно пиратский корабль, то нападая, то удирая, и, даже захватив богатую добычу, не спешит пристать к берегу.
   Развратная ханжа, подвизавшаяся в гостиных полусвета под именем Роксаны; благоразумная потаскушка по прозвищу Молль Флендерс; богобоязненный жулик Джек по кличке Полковник, даже пират без страха и совести Боб Сингльтон - все они простодушно оправдывают свои зловещие проделки притяжением золота, мечтой разбогатеть. Дайте только, дескать, округлить капитал - и все, конец похождениям, грабежам и плутням, и на покое мы поплачем об утраченной чистоте. Но стоит кому-нибудь из них случайно приблизиться к цели, как он сворачивает с курса, погнавшись за первым же призраком. Видно, дело не в деньгах, не только в них, а вот позвольте-ка, джентльмены, вытянуть еще один билетец на счастье, самый последний (Дефо, между прочим, одно время служил устроителем лотереи)! Герои Дефо - игроки. Робинзон - самый симпатичный из них, по крайней мере в той части романа, которую мы все читали. Безбедное, безвестное прозябание (папашин идеал) страшит его сильнее, чем рабство в плену. Он сам не знает, чего хочет, и жажду действия, кипящую в нем, принимает за страсть к наживе.
   И вот такого человека подхватывает огромная волна и бросает на необитаемый остров в той части Атлантики, куда не заходят торговые суда! Какой урок судьбы! Каков авторский замысел!
   Разбогатеть как можно скорей - вот цель, ради которой рисковал и трудился молодой Даниэль Фо, галантерейщик из Сити, сын мясника. Направо и налево занимая деньги, он вкладывал их в различные предприятия: торговал вином, табаком, трикотажем, выделывал черепицу, разводил мускусных кошек, спекулировал на бирже и снаряжал корабли за океан. Заключал сомнительные сделки и пускался в аферы, не брезгуя ни одним из способов, какими наживались другие лондонские купцы в конце семнадцатого века. Пустил в оборот и отцовское наследство, и солидное приданое, полученное за некоей Мэри Тафли, дочерью состоятельного виноторговца. И шансы на успех были неплохие, но Фо не мог сосредоточить все силы ума на финансовых операциях. Ему казалось скучно годами играть одну и ту же роль, да еще такую незначительную. Он увлекся политикой - не из честолюбия или там тщеславия (хотя вообще-то сын мясника любил нарядиться в дворянский камзол с золочеными пуговицами, прицепить шпагу и подъехать к бирже верхом на породистой лошади), - а потому что он много читал и бывал по делам за границей и успел обдумать множество идей насчет того, как бы навести порядок на неблагоустроенном острове, которому еще только предстояло при его деятельном участии сделаться Великобританией. Пока что страна звалась Англией, ее раздирала свара религиозных сект и политических партий, национальная и сословная вражда, и, как на дрожжах, поднималось богатство богатых, но бедность бедных росла еще быстрей.
   Даниэль Фо знал, как все изменить, как устроить к лучшему финансы, просвещение, здравоохранение, промышленность. Для этого надо было только, чтобы его, Даниэля Фо, назначили министром или, на худой конец, лорд-мэром Лондона. Король-папист ни за что не сделал бы этого: все Фо были пуритане, отец даже прочил Даниэля в проповедники. Следовало возвести на престол протестанта. И молодой (тридцати не было) купец ввязался сперва в один переворот (бесславный, еле удалось спастись), затем в другой (успешный, "достославный"), и затесался-таки в окружение нового короля, Вильгельма Третьего, и заинтересовал его своими проектами...
   А корабли тонули, кошки дохли, вино портилось, но что хуже всего кредиторы не хотели ждать, пока расширится производство черепицы. И в один печальный день 1692 года конфидент короля оказался перед выбором заплатить долги (семнадцать тысяч фунтов!) или отправиться в тюрьму. Он предпочел скрыться из столицы и, пока влиятельные, "очень влиятельные" друзья урезонивали кредиторов, написал, живя на нелегальном положении, свою первую книгу - "О проектах". Она теперь забыта, хотя другого автора прославила бы: чуть ли не все идеи, высказанные в ней, осуществлены: подоходный налог, пенсионное обеспечение, система страхования, сберегательные кассы, женское образование - словом, все, кроме разве налога на авторов (пять фунтов с книжки, два шиллинга с брошюры) в пользу умалишенных.