Но сделавшись снова школьником, он не чувствовал такого удовлетворения, как доктор Гесселинк.
 
 
   В Америку вернулся Густав Сонделиус.
   Студентом Мартин читал о Сонделиусе, воине науки. У него были почтенные и длинные научные звания, но, богач и эксцентрик, он не работал в лабораториях, не имел ни благопристойного кабинета, ни дома, ни жены в кружевах. Он скитался по миру, воюя с эпидемиями, основывая институты, произнося неудобоваримые речи, пробуя новые напитки. Он был по рождению швед, по воспитанию немец, по языку — смесь всего понемногу, а клубы, числившие его своим членом, находились в Лондоне, Париже, Вашингтоне и Нью-Йорке. Вести от него приходили из Батума и Фучжоу, из Милана и Бечуаналенда, из Антофагасты и с мыса Румянцева. В «Тропических болезнях» Мэнсона упоминается о замечательном способе Сонделиуса уничтожать крыс синильной кислотой, а «Скетч» отметил однажды его убийственную систему игры в баккара.
   Густав Сонделиус кричал, где только мог, что большинство болезней можно и должно стереть с лица земли; что туберкулез, рак, брюшной тиф, чума, инфлуэнца — это вражеская армия, вторгшаяся в наши границы, и мир должен против нее мобилизоваться — в буквальном смысле слова; что чиновники народного здравоохранения должны занять место генералов и нефтяных королей. Он читал лекции по всей Америке, и пресса подхватывала его пламенные лозунги.
   Мартин презрительно фыркал, читая газетные статьи, касающиеся медицины или гигиены, но пыл Сонделиуса его захватил, он оказался неожиданно в числе обращенных, и это обращение было для него очень существенно.
   Он говорил себе, что сколько бы ни облегчал он страдания больных, по сути он все же делец, конкурент доктора Уинтера из Леополиса и доктора Гесселинка из Гронингена; что они, может быть, и честные люди, но честный труд и лечение больных для них на втором плане, первая же их цель — зарабатывать деньги; что для них избавление мира от болезней и создание здорового населения — наихудшее в мире несчастие; и что врачей надо заменить чиновниками общественного здравоохранения.
   Как все ярые агностики, Мартин был религиозен. Когда умер для него культ Готлиба, он бессознательно стал искать новой страсти и нашел ее в провозглашенной Сонделиусом войне с болезнями. Мартин сразу начал так же изводить своих пациентов, как некогда изводил Дигамму Пи.
   Он сообщил фермерам в Дельфте, что они не вправе так много болеть туберкулезом.
   Это хоть кого привело бы в бешенство, ибо изо всех прав, предоставленных американскому гражданину, самое прочное — право болеть, и фермер пользуется им чаще, чем всеми другими своими привилегиями.
   — Кем он себя воображает? — заворчит, бывало, иной из них. — Мы его зовем, чтоб он лечил, а не распоряжался. Остолоп треклятый! Говорит, что мы должны сжечь наши дома, что мы совершаем преступление, когда болеем чахоткой. Никому не позволю так со мною разговаривать!
   Все стало ясно для Мартина, слишком ясно. Государство должно немедленно назначить лучших врачей чиновниками здравоохранения и облечь их неограниченной властью — только и всего. Каким образом чиновники превратятся в безукоризненных администраторов и как убедить народ повиноваться им, на этот счет у Мартина не было никакой программы — одни лишь прекрасные упования. За завтраком он ворчал:
   — Опять весь день лечить поносы, которых и быть не должно! Эх, сражаться бы мне в великой битве, бок о бок с такими людьми, как Сонделиус! Тоска!
   — Конечно, дорогой, — тихо поддакивала Леора. — Обещаю тебе, что буду умницей. У меня не будет никогда расстройства желудка, не будет туберкулеза и ничего такого, поэтому, пожалуйста, не читай мне нотаций.
   Даже в раздражении он был с нею мягок, потому что Леора ждала ребенка.
 
 
   Их ребенок должен был родиться через пять месяцев. Мартин сулил ему все, чего сам был лишен.
   — Он у нас получит настоящее образование! — мечтал Мартин, сидя с Леорой на крыльце в весенние сумерки. — Будет изучать литературу и всякую штуковину. Мы сами немногого достигли — застряли на всю жизнь в этой дыре, но все же мы ушли, пожалуй, дальше наших отцов, а он пойдет много дальше нас.
   Но за пылкой радостью крылась тревога. Леору слишком сильно тошнило по утрам. До полудня она бродила по комнатам серо-зеленая, нечесаная, с ввалившимися щеками. Мартин подыскал ей нечто вроде служанки и сам заходил домой помочь: вытирал посуду, подметал у крыльца. Вечерами он читал Леоре вслух — теперь уже не историю и не Генри Джеймса, а «Миссис Уигз с капустной гряды» — повесть, которую оба они находили очень занимательной. Мартин сидел на полу у грязноватого подержанного диванчика, на котором лежала ослабевшая Леора, держал ее за руку и вещал:
   — Черт подери, мы… Нет, не надо «черта». Да, но что же можно сказать вместо «черт подери»? Ладно: мы когда-нибудь накопим денег и поедем месяца на два в Италию и во все эти места. Старинные узкие улицы, старинные замки! Там, верно, пропасть таких, которые стоят по двести лет и даже больше! И мы возьмем с собою мальчишку — даже если он, паршивец, окажется девочкой!.. И он научится болтать и по-французски, и по-итальянски, и по-всячески, как местный уроженец, и его папа с мамой будут им гордиться! Ох, ну и старички из нас получатся! Мы с тобою оба никогда не жаловали морали и, вероятно, лет под семьдесят будем сидеть на крыльце, и курить трубки, и подтрунивать над всеми почтенными прохожими, и рассказывать о них друг другу скандальные истории, пока не доведем их до охоты пристрелить нас, а наш мальчонка — он будет носить цилиндр, держать шофера, — ему стыдно будет с нами поздороваться!
   Когда Леора, мертвенно бледная, корчилась от унизительной утренней тошноты, Мартин, усвоив напускную веселость врача, гремел:
   — Вот и прекрасно, девочка! Без тошноты хорошего ребенка не родишь. Всех тошнит.
   Он лгал, и он нервничал. Каждый раз, когда он думал о ее возможной смерти, ему казалось, что он умрет вместе с нею. Если рядом не будет Леоры, ему ничего не захочется делать, никуда не захочется идти. Пусть он получит весь мир, что толку в том, если нельзя показать его Леоре, если Леоры нет…
   Он роптал на природу за обман, за то, что она потешными своими уловками — лунным светом, и белой кожей, и томлением одиночества — заставляет человека заводить детей, а потом делает роды такими бессмысленно жестокими и безобразными! Он стал резок и порывист с пациентами, которые звали его на дальние фермы. Их немощам он сочувствовал больше, чем когда-либо, потому что его глазам открылась грозная красота страдания, но он считал себя не вправе удаляться от Леоры.
   Утренняя тошнота сменилась неукротимой рвотой. Неожиданно для самого себя, когда Леора до потери человеческого облика была истерзана мукой, Мартин послал за доктором Гесселинком, и в этот страшный день, в то время как степная весна буйно ликовала за окнами убогой, пропахшей йодоформом комнаты, они вместе приняли у Леоры мертвого ребенка.
   Будь это возможно, Мартин понял бы тогда, чем объяснялся успех Гесселинка, оценил бы степенность и ласку, сострадание и уверенность, которые заставляли людей отдавать свою жизнь в его руки. Гесселинк был теперь не холодным судьею, но старшим, более разумным братом, полным сочувствия. Мартин ничего не видел. Он не был врачом. Он был напуганным мальчиком, и Гесселинку было от него меньше пользы, чем от самой бестолковой сиделки.
   Когда Мартину стало ясно, что Леора поправится, он сидел рядом с нею и ластился:
   — Мы только должны свыкнуться с мыслью, что нам нельзя заводить ребенка, и вот я хочу… Ох, я такой несуразный! И характер у меня гнусный. Но теперь… Ты для меня теперь все на свете!
   Она еле слышно прошептала:
   — Такой милый был бы малыш. Ах, я знаю! Я так часто видела его. Потому что я знала, что он будет похож на тебя, когда ты был маленьким. — Она попробовала рассмеяться. — Может быть, я хотела его, потому что я могла бы им командовать. У меня никогда не было никого, кто давал бы мне над собою командовать. Ну что ж, если я не могу иметь настоящего ребенка, придется мне воспитывать тебя. Я должна сделать из тебя великого человека, которому все удивлялись бы, как твоему Сонделиусу… Милый, я так беспокоилась, что ты беспокоишься…
   Он поцеловал ее, и много часов они сидели вдвоем, не разговаривая, поняв друг друга навек, в сумерках прерии.

17

   Доктор Кофлин из Леополиса славился рыжими усами, радушием и «максвеллом»: «максвеллу», правда, в мае исполнилось три года, и полировка на нем пришла в плачевное состояние, но Кофлин считал, что красотой и быстроходностью его машина затмевала все автомобили в Дакоте.
   Он пришел домой в самом веселом настроении, поносил на закорках младшего из трех своих детей и сказал жене:
   — Тесси, у меня чудесная идея.
   — Да, и чудесный запах изо рта. Когда ты перестанешь, наконец, прикладываться к бутылке со спиритус фрументус в аптекарском магазине?
   — Ну и женщина!.. Нет, право же, послушай!
   — Не желаю! — Она его шлепнула. — С поездкой в Лос-Анжелос этим летом ничего не выйдет. Слишком хлопотно в такую даль с тремя пискунами.
   — Конечно. Совершенно верно. Но я думал совсем о другом: давай уложим вещи, сядем в машину и поездим недельку по штату. Выедем завтра или послезавтра. Меня ничего здесь не держит, только вот к одной приглашали принимать ребенка, так я ее подкину Уинтеру.
   — Отлично. Испытаем, кстати, новые термосы!
   Доктор Кофлин с супругой и детьми тронулись в путь в четыре часа утра. Машина поначалу не представляла никакого интереса, пока в ней сохранялся полный порядок. Но через три дня, когда она приближалась к вам по ровной дороге, протянувшейся на много миль без единого поворота среди всходов молодой пшеницы, вы могли лицезреть врача в костюме «хаки», в роговых очках, в белой полотняной шляпе; его жену в зеленой фланелевой блузе и кружевном чепце. Все остальное было несколько туманно. Проезжая мимо на другой машине, вы заметили бы брезентовую флягу для воды, грязь на колесах и на крыльях, лопату, двух старших детей, с опасностью для жизни перевесившихся через борт и показывающих вам язык, пеленки, развешенные на веревке через весь кузов, растрепанный том «занятных рассказов», семь палочек с леденцами, домкрат, удочку и свернутую палатку.
   Напоследок вы заметили бы два больших треугольных флага с надписями «Леополис, С.Д.» и «Простите, что напылили».
   Кофлины встречали на пути приятные приключения. Раз они застряли в колдобине, наполненной жидкой грязью. К визгливому восторгу всей семьи доктор спас положение, соорудив мостик из жердей от изгороди. Другой раз у них отказало зажигание, и в ожидании механика, вызванного по телефону из ближайшего гаража, они осматривали молочную ферму с электрической доильной машиной. Путешествие расширяло их кругозор, они открывали чудеса великого мира: кинотеатр в Раундапе, где роль оркестра выполнял не только рояль, но еще и скрипка; питомник чернобурых лисиц в Мелоди; водонапорную башню в Северансе — говорят, самую высокую на всю Северную Дакоту.
   Доктор Кофлин заезжал, как он выражался, «скоротать денек» ко всем врачам. В Сент-Льюке у него был закадычный друг, доктор Тромп — он встречался с ним два раза на ежегодных пленумах Медицинской ассоциации долины Пони-Ривер. Когда гость объяснил Тромпу, как плохи показались им гостиницы, Тромп вздохнул смущенно и совестливо:
   — Если жена найдет возможным как-нибудь это устроить, я охотно предложил бы вам всем переночевать у нас.
   — О, мы не хотели бы никого стеснять. Вас это, правда, не затруднит? — сказал Кофлин.
   После того как миссис Тромп кое-как подавила желание отозвать мужа в сторону и сделать ему негромкое, но крепкое внушение, а старший мальчик Тромпов узнал, что маленькому джентльмену «неприлично лягать малюток-гостей, которые проделали такой далекий, далекий путь», все были вполне счастливы. Миссис Кофлин и миссис Тромп сокрушались о дороговизне мыла и масла и обменивались рецептами консервирования персиков, а мужчины сидели на крыльце, закинув ногу на ногу, и, воодушевленно размахивая сигарами, наслаждались профессиональными разговорами:
   — Скажите, доктор, как у вас дела с гонорарами?
   (Говорил Кофлин, а может быть, и Тромп.)
   — Да в общем недурно. Немцы платят хорошо — первый сорт! Им не надо посылать счетов. Когда снимут жатву, они сами приходят и спрашивают: «Сколько я вам должен, доктор?»
   — Н-да, немцы народ аккуратный.
   — Аккуратнейший. Среди них почти нет неплательщиков.
   — Факт. А скажите, доктор, что вы даете при желтухе?
   — Как вам сказать, доктор, в упорных случаях я обычно прописываю нашатырь.
   — Вот как? Я тоже до сих пор прописывал нашатырь, но на днях напал на заметку в журнале А.М.А.[44], в которой говорится, что это будто бы бесполезно.
   — В самом деле? Так, так! Не читал. Гм… Да. Скажите, доктор, как вам кажется, можете ли вы чем-нибудь помочь при астме?
   — Знаете, доктор, я вам совершенно конфиденциально скажу одну вещь, которая вам, вероятно, покажется странной. Но я убежден, что лисьи легкие — прекрасное средство от астмы и от туберкулеза тоже. Я сказал это однажды специалисту-легочнику из Сиу-Сити, и он поднял меня на смех — заявил, что это-де ненаучно, а я ему ответил по-своему: «А черта мне в том, говорю, научно это или нет! Я не утверждаю, говорю, что это последнее слово науки; но это средство, говорю, дает результаты, а мне важен прежде всего результат!» Вот что я ему сказал. Да, смею вас уверить: пусть у хорошего деревенского врача не стоит после имени длинный хвост из букв[45], но он накопил множество наблюдений, самых загадочных, которые он не в состоянии объяснить; и, клянусь вам, я убежден, что большинство этих липовых ученых могут очень многому поучиться у простого деревенского практика — смею вас уверить!
   — Еще бы! Факт! Лично я предпочитаю оставаться здесь, в деревне, ходить иногда на охоту и жить в свое удовольствие, чем быть самым первоклассным специалистом в большом городе. Одно время я подумывал сделаться рентгенологом — поехать в Нью-Йорк, пройти за два месяца курс, а потом устроиться где-нибудь в Бьютте или в Сиу-Фолсе, но я прикинул, что, если там я стал бы зарабатывать даже девять-десять тысяч в год, это едва ли составит больше, чем три тысячи здесь, так что… И как-никак нельзя забывать долг перед своими старыми пациентами.
   — Это верно… А скажите, доктор, что за человек этот ваш Мак-Минтерн?
   — Я, понимаете, не люблю подставлять ножку своему собрату-врачу, и он, думается мне, полон добрых намерений, но, между нами говоря, слишком уж он, черт возьми, полагается на догадку. Взять вас или меня — мы в каждом случае применяем научные данные, мы не действуем наудачу, не полагаемся на голый опыт, точно какие-нибудь недоучки. А Мак-Минтерн — ему не хватает знаний. Но жена его, это, я вам скажу, фрукт, у нее самый подлый язык на весь округ! И как она повсюду носится и навязывает своего Мака пациентам!.. Да что говорить! Каждый обделывает свои дела, как умеет.
   — А старый Уинтер как? Еще дышит?
   — Да, помаленьку. Вы ж его знаете. Конечно, он лет на двадцать отстал от века, но он великий ловкач: держит какую-нибудь старую дуру в постели на шесть недель дольше, чем требуется, навещает ее два раза в день, возится с нею без всякой нужды.
   — А кто ваш самый серьезный конкурент, доктор? Кажется, Зильцер?
   — Ах, что вы, доктор! Можно ли этому верить? У него нет и десятой доли той практики, которой он хвастает. Вся беда Зильцера в том, что он невоздержанный человек, больно много разглагольствует, любит послушать самого себя. А скажите, кстати, встречались вы с этим новичком… Он поселился тут года два тому назад… в Уитсильвании… как бишь его?.. Эроусмит!
   — Нет. Но, говорят, очень толковый молодой врач.
   — Да, утверждают, что он парень мозговитый, очень знающий, и жена у него, говорят, умница.
   — Но я слышал, Эроусмит сбился с пути — пристрастился к бутылке.
   — Да, поговаривают. Для способного молодого человека это позор. Я и сам люблю изредка выпить, но стать пьяницей!.. Что, если он напьется, а его вызовут к больному! Один человек из тех мест говорил мне к тому же, что Эроусмит очень начитан, много занимается, но что он вольнодумец, не ходит в церковь.
   — Вот как? Гм! Большая ошибка со стороны врача не примкнуть к какой-нибудь солидной секте, верит ли он в эту материю, или нет. Пастор, скажу я вам, или проповедник может направить к вам очень много больных.
   — Еще бы! Да, а тот человек говорил мне, что Эроусмит вечно спорит с проповедниками… он будто уверял одного преподобного, что все должны читать этого иммунолога Макса Готлиба, да еще Жака Леба — знаете? того молодчика, который… не припомню точно, в чем там дело, но он утверждал, будто может создать химическим путем живую рыбу.
   — Да-да. Видите! Каким, однако, обольщениям предаются эти лабораторные ученые, когда у них нет стоящей практики, которая давала бы им твердую почву под ногами. Если Эроусмит подпал под влияние такого человека, не удивительно, что у людей нет к нему доверия.
   — Конечно. Гм! Да, очень жаль, что Эроусмит пьет, ведет беспутную жизнь, пренебрегает семьей и пациентами. Нетрудно угадать, какой его ждет конец. Позор! Однако стемнело, — вы не скажете, который час?
 
 
   Берт Тозер хныкал:
   — Март, чем ты задел доктора Кофлина из Леополиса? Я слышал от одного человека, что Кофлин ходит повсюду и говорит о тебе, будто ты пьяница и все такое.
   — Да? Тут люди следят друг за другом в оба, не правда ли?
   — Будьте уверены! Потому я и говорю тебе всегда, что ты должен отстать от покера и виски. Ты когда-нибудь видал, чтоб у меня вдруг явилась потребность выпить?
   Отчаянней прежнего чувствовал Мартин, что весь округ не сводит с него глаз. Он не был жаден до похвал; не воображал, что ему подобает занимать более высокое место; но как ни боролся он с собою, он мысленно видел себя отдельно от Уитсильвании и тихо плетущихся лет деревенской практики.
   Вдруг, непредвиденным образом, когда в восторге перед Сонделиусом и войной за здоровье Мартин забыл свою лабораторную гордость, случай втянул его снова в исследовательскую работу.
 
 
   В округе Кринсен появился среди скота симптоматический карбункул, или, как называют эту болезнь в Америке, — «черная нога». Пригласили ветеринара из главного города штата, впрыскивали вакцину Досон Ханзикера, но эпидемия распространялась. Мартин слышал жалобы фермеров. Отметил, что у животных после прививки не появлялось воспаления, не поднималась температура. И он заподозрил, что вакцина Ханзикера содержит слишком мало живых микробов, и ринулся, как борзая, по следу своей гипотезы.
   Он раздобыл (прибегнув к подлогу) некоторый запас вакцины и стал ее испытывать в душном чулане, заменявшем ему лабораторию. Пришлось изобрести собственный способ посева анаэробных культур, но он недаром учился у Готлиба, который любил говорить: «Если человек не умеет, когда нужно, сделать фильтр из зубочистки, то пусть он лучше вместе с прекрасным оборудованием покупает и результат своих опытов». Из большой банки для варенья и запаянной трубки Мартин соорудил свой аппарат.
   Когда в полной мере подтвердилось, что вакцина не содержит живых возбудителей, он обрадовался неизмеримо больше, чем если бы убедился, что честный мистер Досон Ханзикер производит доброкачественную вакцину.
   Без разрешения и уж конечно без поощрения с чьей бы то ни было стороны Мартин выделил возбудителей симптоматического карбункула из крови, взятой у больного животного, и сам приготовил ослабленную вакцину. Это отняло много времени. Он не забросил практики, но, конечно, перестал появляться в заведениях, где шла игра в покер. Вечером они с Леорой съедали вместо обеда по бутерброду и спешили в лабораторию подогревать культуры в импровизированной водяной бане — старой, с течью, кастрюле, поставленной на спиртовку. Мартин, нетерпеливо слушавший отповедь Гесселинка, был бесконечно терпелив в наблюдении за результатом своей работы. Он насвистывал и напевал, и часы с семи до полуночи проносились, как минуты. Леора, миролюбиво насупив брови, высунув кончик языка, сторожила температуру, как хорошая цепная собачка.
   После трех попыток с двумя глупейшими провалами он получил вакцину, которая его удовлетворила, и сделал прививку пораженному болезнью стаду. Эпидемия прекратилась, чем и ограничилась награда Мартина, а записи свои и запас вакцины он передал ветеринару штата. Но для других дело этим не ограничилось. Кринсенские ветеринары поносили Мартина за узурпацию их права спасать или убивать скот; врачи поговаривали:
   — Дурацкая выходка! Разве можно так унижать свое профессиональное достоинство! Ваш Эроусмит сущий нигилист, который вдобавок гонится за известностью, вот он что такое! Попомните мои слова: вместо того чтоб сохранить приличную, регулярную практику, он, вот увидите, откроет скоро шарлатанский санаторий.
   А Мартин отводил душу перед Леорой:
   — К черту достоинство! Моя бы воля, я занялся бы изысканиями — о, не холодной, отвлеченной материей, как Готлиб, но подлинно практической работой, — а потом я нашел бы кого-нибудь вроде Сонделиуса, чтобы тот взял мои открытия и вбивал бы их людям в головы, и я бы сделал всех здоровыми, со всем их скотом и зверьем, вплоть до кошек, — угодно им это или нет, — вот что я стал бы делать!
   В таком настроении он прочитал в миннеаполисской газете, между занявшей полстолбца заметкой о женитьбе чемпиона среднелегкого веса и тремя строками, посвященными линчеванию агитатора ИРМ, следующее извещение:
   «В пятницу вечером, в помещении летних курсов при университете, Густав Сонделиус, крупный специалист по предупреждению холеры, прочтет лекцию „Борцы за здоровье“.
   Мартин, захлебываясь, прибежал домой:
   — Ли! Сонделиус читает лекцию в Миннеаполисе. Едем! Собирайся! Мы его послушаем, а там кутнем и все такое!
   — Нет, поезжай один. Тебе полезно немножко отдохнуть от города, от родственников и от меня. Я поеду с тобой куда-нибудь осенью. В самом деле. Если меня с тобой не будет, тебе, может быть, удастся поговорить с доктором Сонделиусом.
   — Куда там! Тамошние видные врачи и чиновники здравоохранения столпятся вокруг него в десять рядов. Но все-таки я поеду.
 
 
   Степь горела зноем, в ленивом ветре шуршала пшеница, бесплацкартный вагон заносило угольной пылью. Несколько часов медленной езды истомили Мартина. Он дремал, курил, думал. «Надо забыть медицину и все остальное, — убеждал он самого себя. — Пойду поговорю с кем-нибудь в курилке, назовусь коммивояжером от обувной фирмы».
   Он так и сделал. К несчастью, собеседник его оказался подлинным коммивояжером по обуви, очень любопытствовавшим узнать, какую фирму представляет Мартин, и тот вернулся в свой вагон с обостренным чувством обиды. Приехав часам к четырем в Миннеаполис, он поспешил в университет и запасся билетом на лекцию Сонделиуса, не подыскав еще даже номера в гостинице, но успев уже выпить кружку пива, о которой мечтал все сто миль дороги.
   У него было нечеткое, но приятное намерение провести беспутно свой первый вечер свободы. Он встретит где-нибудь компанию веселых людей, с которыми можно будет посмеяться и поговорить и выпить вволю — хоть не через меру, конечно, — промчаться в авто на полной скорости к озеру Миннетонка и выкупаться при лунном свете. Поиски товарищей он начал с того, что немедленно выпил коктейль в баре какой-то гостиницы и пошел обедать в ресторан на Геннепин-авеню. Никто на него не глядел, никто, как видно, не жаждал общества. Он затосковал по Леоре, и весь его восторг, все серьезное и простосердечное стремление покутить переродилось в сонливость.
   Ворочаясь с боку на бок на постели в гостинице, он грустил: «А лекция Сонделиуса скорее всего окажется вздором. Он скорее всего попросту Роско Гик».
 
 
   Душный вечер. Студенты по двое, по трое подходят к дверям аудитории, пробегают глазами скромную афишу Сонделиуса и бредут прочь. Мартин, едва не решившись дезертировать вместе с ними, хмуро вошел. Зал на треть заполнен студентами и преподавателями летних курсов и людьми, в которых можно признать врачей или начальников учебных заведений. Мартин сидит в заднем ряду, обмахивается соломенной шляпой, ненавидит сидящего с ним в одном ряду человека с бакенбардами, не одобряет Густава Сонделиуса и почти презирает самого себя.
   Но вот в зал ворвалось оживление. По центральному проходу, сопровождаемый бесполезным маленьким хлопотуном, прошел раскатом грома человек с широкой улыбкой, широким лбом и копной курчавых льняных волос — прямо ньюфаундлендская собака. Мартин выпрямился. И когда Сонделиус залился мелодичным ревом со шведским акцентом и певучей шведской интонацией, Мартин настолько ободрился, что стал легко переносить даже гнетущее соседство человека с бакенбардами.