Потом мы стали грозить ей кулаками, мы ревели ей в лицо ругательства на всех языках мира, мы плевали ей в ноги, как преступнице, наша злоба вскипала все больше с каждым позорным словом, вылетавшим из наших глоток.
   Мы проклинали ее за то, что она оставалась среди нас в непоколебимом спокойствии своей красоты, за то, что она видела нас, будущих клиентов Набережной Казней, во всей нашей неприглядности, видела наши небритые бороды, наше грязное белье, наше зловоние, нашу презренную нищету.
   И мы проклинали ее, не умея определить причины нашей злобы, проклинали за то, что она захватила нас врасплох, своими грязными ногтями мы искали того червя унижения, который грыз нас.
   И мы проклинали ее за то, что она не открылась нам вовремя, не дала нам возможности попытаться, облагородив наши лица и руки, покорить ее, прежде чем мы передушим друг друга из-за горьких наслаждений.

VI

   В продолжение ночи корабль, разграбленный нами, медленно тонул. Долго еще виднелся мерцающий, как светлячок, огонь фонаря, забытого на мачте. Потом погас и он.
   Собравшись на палубе, мы все с жадностью ели, чтобы восстановить наши силы; зеленым пламенем струился в глиняные чаши пунш.
   Жорж Мэри, сжав губы над тонким чубуком Гуданской глины, исследовал ссадины своего судна, как хирург исследует язвы раненого. Эх! Эх!.. — бормотал он с негодованием, — с напускным негодованием, ибо палуба «Утренней Звезды» была завалена ценными товарами и полна пленниц, которых мы спасли с корабля по весьма понятным причинам.
   Пленниц было семь. Мужчины вертелись возле заплаканных женщин, сгрудившихся у подножия грот-мачты. По-видимому, они все были красивы, но воспоминание о виденном в эту ночь исказило их лица ужасом.
   — Поделим завтра, — сказал Мэри.
   — А почему бы не сегодня вечером? — промолвил Дьеппез.
   — Ты… — сказал Мэри, наступая на него.
   Дьеппез попятился, споткнулся о снасти и грохнулся на сундуки. Люди хохотали. Некоторые мыли лицо в медных чашах. Они соскребывали со своих рук засохшую черную кровь, от которой зарозовела холодная вода.
   Так как никто не мог спать из-за присутствия женщин, капитан собрал всех корсаров на палубе. Он велел привести красивейшую из женщин, которая оказалась темноволосой девушкой с поразительно белой кожей. Она выступала как королева, с непринужденностью, которая привела нас в замешательство. На рукаве ее серого бархатного платья алело кровяное пятно. Пью молча взял тряпку и попытался его стереть. Женщина кивком головы поблагодарила Пью, потом повернулась к нам, держа руки за спиной. Она переводила свои прекрасные глаза с одного на другого. Она потерла себе руки, хрустнув пальцами, унизанными перстнями, и взглянула на Жоржа Мэри, лицо которого налилось кровью.
   — Синьор, — произнесла она.
   У нее был горячий, глубокий голос, и Питти, говоривший по-итальянски, подошел к ней и спросил — я не знаю, о чем — на ее языке.
   — Синьора, — сказал он, повернувшись к нам, — итальянка. Она говорит, что умеет петь, — Он прибавил: — Можно было бы попробовать…
   — Можно попробовать, — ответил Мэри, и каждый бесшумно уселся там, где стоял.
   Нантез взял свою флейту и заиграл прелюдию, но синьора движением руки приказала ему замолчать. Гордая, в роскошном бархатном платье, запятнанном кровью, она запела, окруженная нами, и ее голос взметнулся над парусами, словно большая белая птица… спокойно, очень спокойно…
   Она пела на неведомом, красивом и звучном языке. Мы не могли понять значение ее слов, но все мы слушали, раскрыв рты, все поддались очарованию, как некогда спутники Улисса в древних морях.
   Чистый голос призывал не свирепую смерть, нам предназначенную, а что-то нежное, нам неведомое. Закрыв лицо руками, мы отдавались во власть этого божественного загадочного голоса.
   Небесные скрипки аккомпанировали путешественнице, и мы были счастливы не думать ни о чем, кроме этого чарующего голоса.
   И голос вознесся среди ночи как пламя — и внезапно погас.
   Словно окаменев, мы остались в темноте, которую трубка Мэри сверлила неровным красным огнем.
   Синьора, держа по-прежнему руки за спиной, улыбалась, как чудесное, недоступное для нас видение. Мэри вытряхнул пепел из трубки. Нантез спрятал флейту в карман. Двое из нас снесли сундук синьоры в каюту Жоржа Мэри. Жорж Мэри провел всю ночь с нами, а прекрасная женщина покоилась рядом.
   Назавтра Жорж Мэри, по обыкновению, приступил к дележу добычи. Женщины — их было шесть — должны были поступить в общее пользование до тех пор, пока мы не достигнем острова Барнако, где мы рассчитывали их высадить на берег и продать колонистам. По безмолвному соглашению, для синьоры было сделано исключение.
   Она смотрела на море, оставаясь равнодушной к нашим распрям. Жорж Мэри, указывая на нее концом трубки, спросил:
   — А эту?
   — Ее надо пощадить, — сказал Мак-Гроу.
   — Разве можно поступить иначе, — подтвердил Питти.
   — Голосовать! Голосовать! — объявил Жорж Мэри со злостью.
   В результате этого необыкновенного совещания было решено, что путешественница и ее имущество останутся неприкосновенными во все время пребывания на «Утренней Звезде».
   Жорж Мэри, озабоченный, возвратился в каюту. Он понял, что в присутствии сирены неповиновение может охватить жестокие сердца его подчиненных.
   Синьора лежала в изысканно убранной палатке, которую устроили для нее на корме судна, возле порохового склада. Она провела два дня, разгуливая по нашему судну точно королева. Каждый вечер она пела у подножия грот-мачты.
   Наутро третьего дня часовой подал сигнал, что с левого борта видна земля. Жорж Мэри приказал плыть вдоль берега. Мы обогнули таким образом маленький остров, показавшийся нам необитаемым. Наши предположения оправдались вечером, когда вернулась лодка с людьми, посланными исследовать остров. Это был, действительно, необитаемый остров — голая скала, покрытая гладким мохом, на котором, как стражи, неподвижно сидели три больших морских птицы.
   Жорж Мэри приказал привести путешественницу и надел ей на шею железную цепь с сосновой дощечкой, на которой каленым железом он выжег ночью следующие слова:
   СОЗДАТЕЛЬ!
   УВЕДИ ЛЮДЕЙ
   ОТ ЭТОГО ПРОКЛЯТОГО МЕСТА
   Женщина страшно побледнела. Она разразилась рыданиями. Потом она начала произносить заклятия, которых мы не понимали.
   Мак-Гроу, сопровождаемый боцманом и квартирмейстером, сел в шлюпку и повез путешественницу на остров, над которым взметнулись три птицы.
   Высадив красавицу, они возвратились на судно. И так как нам пришлось лавировать, мы долго еще видели женщину с дощечкой на шее. Она проклинала нас и грозила нам кулаками. Потом, ломая руки, она упала на землю.
   Пять лет спустя, приблизительно в этот же день, мы снова проходили мимо острова, на котором покинута была прекрасная незнакомка. Жорж Мэри сам пожелал править лодкой, посланной к берегу. Он как сумасшедший выскочил на берег и начал метаться по острову, пересекая его во всех направлениях. Через час мы убедились, что остров пустынен, и никаких следов путешественницы не осталось.
   — Она мертва, — сказал Мак-Гроу, — она мертва. Она бросилась в море.
   — А ее сундук? — нерешительно осведомился Мэри.
   Мак-Гроу посмотрел вокруг и пожал плечами.
   — Сударь, — сказал Мэри, — быть может, она совсем не мертва, как вы предполагаете. И кто поручится, — закричал он с отчаянием, — что я не встречу ее в один прекрасный день — или ночь — на корабле, подобном тому, на каком она плыла, когда я ее захватил!..

VII

   Летом мы имели обыкновение плавать вблизи Ньюфаундленда и преследовать рыбачьи суда, которые заходят в многочисленные бухты и порты этого острова.
   Мы забирали обыкновенно разные съестные припасы, соленую рыбу, ром, крепкие вина, сахар и табак. Лишения и голод часто вынуждали бедных матросов собираться под широкими складками черного флага.
   Нас было семьдесят корсаров на борту «Утренней Звезды», и нами по-прежнему командовал Жорж Мэри, которому покровительствовал ад. За последнее время добычи было так много, что даже самые алчные из нас оставались довольны дележкой. Каждый, если ему это нравилось, мог пропускать между пальцами, словно песок, золотые ожерелья и жемчуг. Как горсти волос, взвешивали мы на руке золотые цепи, и солнце заставляло их блистать тысячью огней. Даже ночью, в тени пушек на палубе, можно было видеть, как загорелые руки ласкали светящиеся камни, похожие на мерцающие звезды.
   Менее жадные до богатства черпали свои восторги в винах, не менее драгоценных, чем золото. Нантез наигрывал на своей флейте никому не знакомые танцы, и каждый переводил их на язык собственного воображения: нога, затянутая в красный шелковый чулок, как у королевских гардемаринов, шпага на боку, гримасничающее, чтобы рассмешить зрителей, лицо и с трудом сохраняемое равновесие.
   На палубе, при свете звезд, мы плясали словно одержимые. Наши чрезмерно удлиненные тени делали наши танцы совсем непристойными.
   Днем мы блаженно грелись на солнце. Растянувшись на животе, опираясь на локти, мы играли в карты или бросали кости, зажав в руке кучку монет. То и дело закипали яростные споры из-за крайнего разнообразия денег, вложенных в игру. Обычно Том Скинс вынимал из кармана книжку, — чудесную книжку, куда он вписывал свои выигрыши, — и определял разницу стоимости с точностью голландского менялы. Мы играли английскими картами, украшенными прекрасными гравюрами на меди, изображающими различные одеяния лондонских купцов.
   Последнее воскресенье, проведенное нами у Ньюфаундленда, совпало с божьим днем. В шутку мы заставили всех игроков бросить карты. Чтобы провести время, мы собрались в кружок и принялись рассматривать самые драгоценные и самые забавные вещи, которые случай подарил каждому из нас.
   Том Скинс показал нам трубку из слоновой кости, с серебряной крышкой тонкой чеканной работы, наподобие флорентийских трубок.
   Пьер Черный Баран показал библию, отпечатанную в Кельне, которую можно было переворачивать, вставляя между страницами ключ и повторяя евангелие от Иоанна: «In principio erat verbum».2
   Капитан показал нам табакерку с двойным дном, секретная пружинка которой открывала искусно нарисованную картинку. Каждый рассматривал ее, толкая соседа локтем, подмигивая и отпуская острое словцо.
   Мак-Гроу — хирург и, конечно, самый образованный среди нас — показал нам миниатюру, изображавшую портрет молодой девушки, держащей на руках собачку с светлыми и беспокойными глазами, похожими на овечьи глаза в темноте.
   Мы все смотрели на этот милый портрет, и хотя картинка на табакерке еще была перед нами, мы не нашли ни одного слова, для того, чтобы запятнать невинность прекрасного девического лица.
   — Вот, сказал Мак-Гроу, склоняясь над портретом, — каждый из нас когда-то знал такую же девушку. Ни более прекрасную, ни менее непорочную. Такой была девушка, которую мы все знали. Это изображение уводит многих в далекое прошлое.
   — Дай твою картинку, — сказал Нантез.
   Мак-Гроу протянул ему овальную миниатюру, а Нантез вздохнул:
   — Это правда, черт возьми! И знаете, я мог бы дать имя этому ангелу, — пятнадцать лет назад, в Нанте, я называл эту юную особу Жанной-Марией. Жанна-Мария — знакомое имя.
   Нантез передал портрет Тому Скинсу, и Том Скинс расплылся в улыбке, сделавшей его неузнаваемым.
   — Роза или Мэри, — я мог бы дать два имени этому изображению. Но мед моих воспоминаний вызывает во мне горечь.
   Он вытер глаза и передал портрет соседу. И тот тряхнул головою, говоря:
   — Такая девушка может называться только Катей.
   И мы преобразились. Мы с трудом узнавали себя. Наши лица, разъеденные солью всех морей, растаяли в этой вдруг нахлынувшей нежности.
   — Да, — провозгласил Нантез, беря щепотку черного табаку, — этот портрет напоминает мне вещи, о которых я не люблю говорить. Сейчас я вижу себя очень ясно на маленькой улочке моего родного города. Я слышу голоса родной матери и Жанны-Марии. Я, должно быть, был таким же ребенком, как и другие, но черт меня возьми, если я имею какое-нибудь представление о том, как я тогда выглядел. Я хорошо помню Жанну-Марию. В моей памяти эта малютка сливается с цветами, которыми она украшала свое окошко. С тех пор я видел много цветов и женщин — более прекрасных, чем на родине. Назвать их имена? Пусть меня повесят в Карльстоне, если я смогу назвать вам хоть одно имя, одно-единственное имя!
   — Нантез таков же, как все мы, — сказал Том Скинс, — мы видели больше, чем позволено человеку, но мы забыли обо всем, кроме маленького имени женщины, слышанного в юности.
   Тропическая ночь спускалась над бухтой и над «Утренней Звездой», снасти которой чернели в пурпурных сумерках. Великая нежность захлестнула нас, и мы отдались течению реки воспоминаний. Нантез сплюнул сердито, но было ясно, что ему хочется плакать. Внезапно Мак-Гроу, откашлявшись, чтобы придать голосу больше твердости, спросил:
   — Если бы вам сказали: «Вы все возвратитесь к началу вашей жизни и снова будете выбирать свой путь, зная все то, что вы знаете»… Что бы вы сделали?
   — Мы все разом вскочили, и Нантез, отвечая за всех, поднял руку к небу:
   — Мы сделались бы корсарами, рыцарями счастья, черт побери!
   — Правильно, — сказал Мак-Гроу.
   И бросил портрет в прозрачную воду залива.

VIII

   Когда мы, под голландским флагом, прибыли в Вера-Круз, надеясь сговориться здесь с испанцами, мы увидели, что на всех кораблях, стоявших на рейде, подняты желтые флаги. Над городом веяло таинственное и смрадное дыхание смерти.
   Жорж Мэри, Ансельм, Питти и Пьер Черный Баран настаивали на том, чтобы повернуть назад и с попутным ветром скрыться от ненасытной чумы. Другие же, в том числе Мак-Гроу, предлагали сойти на берег, доказывая, что можно будет легко обделать дела среди всеобщего отчаяния. Они говорили, что знают одного аптекаря, который при случае поможет избежать карантина и обмануть спесивых и тощих альгвазилов.3
   Мак-Гроу просил восемь дней, чтобы закончить личные и наши общие дела. Жорж Мэри колебался, но позволил себя уговорить, и «Утренняя Звезда» стала искать якорную стоянку неподалеку от гавани, расцвеченной желтыми флагами, около св. Иоанна Ульмского.
   Ночью мы отвязали лодку и отправились — Мак-Гроу, Пью и я.
   Темная ночь благоприятствовала нашему вступлению в католический город, по прежним пребываниям знакомый Мак-Гроу до последнего закоулка. Без шума мы причалили к подножию высокого мрачного строения, в котором помещался, надо полагать, карантин. С трудом мы вытащили нашу лодку на берег и спрятали ее под кучей щебня. На это потребовался целый час. Справившись с этой работой, мы вымыли руки в соленой воде и начали почти ощупью пробираться по улицам богатого города.
   Мы блуждали до рассвета; нам удалось избежать встречи со стражей и сбирами Святой Инквизиции, которые размножились в этом городе, словно вороны на недавно засеянном поле.
   При свете зари мы нашли правильный путь, и Мак-Гроу вскоре поднял молоток у нового дома в испанском стиле, заботливо огороженного, выстроенного из пористого камня и похожего на глиняный кувшин с чистой водой.
   Проделанное в двери оконце приоткрылось на наш зов, и, по правде сказать, не слишком любезный голос приветствовал нас такими словами:
   — Что вам надо? Кабак это, что ли, что собаки со всей вселенной приходят сюда искать приюта!..
   — Это восхитительно, — сказал Мак-Гроу. — Не распространяйся больше… Я узнаю тебя, Красная Рыба. Ты не изменился, старый плут… Открой дверь своего гостеприимного жилища. Это я, — Мак-Гроу, с моими друзьями, и, клянусь Юпитером, чума не отправит меня к дьяволу, которого я уважаю столько же, сколько и твою милость.
   После этой речи, которую мы целиком одобрили, дверь отворилась, и показалось лицо Красной Рыбы, освещенное фонарем и подтверждающее, что владелец был во всех отношениях достоин своего прозвища.
   Лицо Красной Рыбы было украшено двумя красными глазками; маленький и тощий нос возвышался над беззубым ртом, короткий подбородок сливался с линией шеи, что придавало человеку — если еще принять во внимание заостренный и лысый череп — вид трески. Цвет его кожи, насколько мы могли рассмотреть при свете фонаря и в первых розовых проблесках зари, был чудесного темно-красного оттенка.
   — Войдите и закройте за собой дверь, — сказал Красная Рыба.
   Мы последовали за ним. Он провел нас через двор, окруженный с четырех сторон строениями и галереей из резного дерева. Мы поднялись по каменной лестнице, и Красная Рыба, исчезая во тьме, задул свой фонарь и уступил нам дорогу. Тогда Мак-Гроу первым, а за ним и мы — проникли в обширную, странно обставленную комнату, распространявшую запах ада.
   — Это, — прошептал Мак-Гроу, — похоже на часовню, воздвигнутую для обеден Черному Повелителю.
   Он уселся на скамью, и мы последовали его примеру, выискивая место, куда можно было поставить ноги, посреди горшков с краской и кистей, обмакнутых в облупленные кувшины.
   — Ты уже не аптекарь? — спросил Мак-Гроу.
   — Нет, — резко ответил Красная Рыба, — теперь я занимаюсь живописью. Зачем вы пришли втроем?
   Он подошел ко мне вплотную, взял своей грубой рукой мою руку и нажал пальцем на артерию.
   — Берегитесь, — прошептал он.
   Затем, повернувшись к Мак-Гроу, он сказал с гневом в голосе:
   — Вы уверены, что ее у вас нет? Покажите язык… А глаза… какие они у вас красные!
   — Ты бы дал нам выпить, — отвечал Мак-Гроу.
   Красная Рыба вышел, что-то бормоча про себя. Мы слышали, как он перебирает во дворе связку ключей.
   Не обмениваясь ни одним словом, мы осмотрелись. Пол комнаты был завален обрывками холста, горшками с красками и старыми кистями. В углу выстроились какие-то странные сахарные головы из картона, причем некоторые из них, наполовину закрытые, имели смешной и отталкивающий вид. На стенах были развешаны кресты, покрытые латинскими надписями, громадные наплечники, перечеркнутые крестом св. Андрея, а также украшенные фигурами крылатых демонов, размахивающих трезубцами и извергающих пламя.
   Мы все еще продолжали разглядывать развешанные по стенам облачения, по меньшей мере непонятные, сшитые из грубой материи и предназначенные разве только для представлений уличного балагана, когда вошел Красная Рыба с двумя бутылками в руках. Он поставил их на стол, рядом со свечным огарком, несколькими ломтями хлеба и высохшими апельсинными корками.
   — Пейте, — сказал он. — Может быть, у вас жар?
   Мы наполнили наши стаканы и стакан Красной Рыбы и выпили за его здоровье. В этот момент с улицы послышался протяжный и громкий крик, топот лошадей и внушительное бормотание молящейся толпы.
   Мы бросились к закрытым ставнями окнам и увидали религиозную процессию, вид которой привел нас в изумление.
   Между двумя шеренгами солдат, одетых в плохо пригнанные мундиры и небрежно держащих ружья, шли мужчины и женщины, облаченные в ризы, разрисованные наподобие тех, которые мы видели на стенах комнаты. На головы надеты были безобразные колпаки, разъяснившие нам загадку сахарных голов, которые показались нам столь отвратительными в мастерской Красной Рыбы. За этим маскарадом кающихся следовали рабы-метисы. неся на плечах деревянные ящики, похожие на маленькие гробы.
   Священники пели среди этой суматохи; несколько девушек, в церковных облачениях и размалеванных картонных колпаках, бледные от ужаса, огромными безумными глазами смотрели на окружавшую их толпу. Их челюсти дрожали. Иногда они падали на колени, и священник с распятием в руках грубо заставлял их подняться.
   — Это Инквизиция, — сказал Мак-Гроу, — и несколько жидовок, которых ведут на костер. Голландский флаг нас защитит
   — Они занесли сюда чуму, — пояснил Красная Рыба. — Я рисовал Ангела Чумы на их колпаках, которые называются кароччами, и на их облачениях, так что я состою главным художником святой Инквизиции. На этих ведьмах надеты лучшие мои произведения, проникнутые неподдельным чувством.
   И он продолжал глухим голосом, в то время как процессия снова тронулась в путь:
   — Я разрисовываю кресты, кароччи и их серые облачения. Посмотрите, как живо и естественно написан этот портрет еретика, или колдуна. Я рисую прямо с натуры, в темнице, где эти подлецы надоедают небу своими криками. Обратите внимание на эту молодую девушку, или женщину, — это безразлично, — третью после цепи мужчин… Видите? Я изобразил эту девушку на обеих сторонах ее облачения, потому что она носит свой балахон за отрицание своей вины перед священным трибуналом, несмотря на то, что ее уличили в том, что она занесла в наш город гнусную, проклятую чуму, лишающую свои жертвы рассудка.
   — Ночью, — продолжал этот висельный художник, — мне чудится, что моя напряженная кожа стягивается в один огромный чумный нарыв, который лопается с громовым треском. Чума овладеет миром, и вулканы — это те же нарывы, — быть может, избавители, если верить моим сновидениям.
   — Ну, а торговля? — спросил Мак-Гроу.
   — Ах, чтоб дьявол, намалеванный здесь, схватил тебя! — завизжал Красная Рыба. — Этот веселый жаворонок говорит о торговле, когда весь город трепещет, словно Девочка, протягивающая свою ладонь гадалке.
   — Взгляните, — восторгался знакомый Мак-Гроу, — взгляните на мои портреты, на безукоризненно точные изображения различных пыток, сделанные сообразно с характером преступника, с его вкусами, с тем, чем он был и чем станет, а главным образом с тем, о чем он жалеет, ибо вся тонкость моего искусства состоит в том, чтобы воплотить тоску о жизни в картинах, из которых ни одна не символична…
   Художник схватился за голову и простонал:
   — Мои лучшие картины, мои бедные шедевры снова будут жертвами костра! Ах, тупицы, которые малюют красные кресты на простых одеждах осужденных, заслуживают меньшего, чем я, сожаления! Я самый несчастный мученик Святой Инквизиции.
   — Когда этот проклятый маскарад пересечет площадь, — пробормотал Мак-Гроу, — мы предоставим художника его искусству. Потом, если позволит бог, мы снова присоединимся к Жоржу Мэри и бежим из этой земли, где болезнь, словно языческое божество, купается во всех водоемах.
   — Этот город похож на громадную раскаленную монету, — добавил Пью.
   Он щелкнул языком, потому что воздух вокруг нас издавал запах нагретой меди, и временами ветер доносил запах дыма и горелого мяса.
   — Вы трусите, — сказал Красная Рыба, прерывая течение своих мыслей, — вы трусите, кажется… вы дрожите… Откуда явились вы… с таким шепелявым произношением, с такими покрасневшими глазами и с такой повышенной чувствительностью к зрелищу самой природы?
   — Ну, полно, успокойся, Красная Рыба. Вспомни старые времена в Лондоне, когда ты, в Ковент-Гардене, глотал с «немецкими вдовушками» пунш матушки Кнокс, напоминающий мочу. Брось притворяться!
   — Притворство! Джентльмены! Милостивые государи! Он открывает рот, чтобы сквернословить. Он…
   Красная Рыба, задыхаясь, схватился за горло, вздувшееся как змеиная шея. Потом он успокоился и, потирая ладони, боязливо приблизился к двери.
   — Джентльмены, — сказал предатель, — поручаю вам мои сокровища. — Он указал на кароччи и балахоны кающихся. — Я иду приготовлять все к празднеству, достойному вашей милости и старого товарища, хотя, по правде сказать, я не совсем ясно понял его намеки на нашу прежнюю матросскую службу. Я скоро вернусь.
   Он сделал шаг по направлению к двери… один шаг… но, клянусь, мы все поняли по одному взгляду Мак-Гроу, что следовало действовать без промедления. Мак-Гроу первый прыгнул на Красную Рыбу. Тот не выдержал удара и грохнулся на оба колена. — Ох! — простонал он.
   Мак-Гроу, чтобы восстановить силу в пальцах, сгибал Глаза Красной Рыбы медленно закатились, язык высунулся изо рта, и его фиолетовое лицо превратилось в маску, похожую на его рисунки.
   Мак-Гроу, чтоб… восстановить силу в пальцах, сгибал и разгибал их; внезапно проблеск жизни, казалось, оживил отвратительную жертву. Тогда наш товарищ трижды сдавил ее в своих объятиях, и мы почувствовали, как человек умер в его руках.
   — Он хотел нас предать, — вздохнул Мак-Гроу.
   Оставив скорченный труп на полу, мы осмотрели пустынную, раскаленную и душную площадь. Бесноватый бежал по ней, цепляясь за стены, ища спасительной тени. Он поднимал руки к небу. Задыхаясь, он уселся возле высохшего водоема и покатился по земле, царапая ее, как раненое животное.
   — Быть может, пора уходить? — сказал я.
   Мак-Гроу и Пью согласились, кивнув головой; чтобы этот поспешный уход не походил на бегство, мы принялись искать кругом, чем бы вознаградить себя за такое решение.
   Мы схватили Красную Рыбу с его искаженным лицом и нарядили его в серый балахон, на котором недописанные демоны вопили среди языков пламени; мы напялили на голову художника картонный колпак; это был как бы последний мазок кисти, завершающий жуткую фигуру, которую создали мы, взяв на себя роль художников.
   Когда он был наряжен, мы вынесли его во двор и повесили у двери так, что ногами он опирался на плиты порога.
   — Нам еще нельзя выйти, — сказал Пью, — сейчас день… Подождем ночи… Мы повесили его слишком рано… Не лихорадка ли у меня, Мак-Гроу?