…То существо, ну как его, словом, некий как-его-там, живший на борту своего плавучего дома, который назывался… вот черт, не почему у меня нет никакой памяти на имена?
   И внезапно, сидя на краю постели, я расхохотался. Образ неутешного в своем горе Макги, рыдая, ласкающего свой пробитый гарпуном череп, был слишком уж комичен.
   Но мысли мои упорно возвращались к смерти, причем с каким-то нездоровым юмором. Гуля говорила о Тех. У меня не этот счет были свои соображения. Те и в моей судьбе сыграли роль: дали некое место за игровым столом и смутное понятие о правилах игры. Как и все на свете, в один прекрасный день я решил, сколько раз и на что я ставлю. Я решил, что я волен и выигрывать, и проигрывать.
   Игорный дом имеет долю во всех ставках. И это неважно, как ты играешь — честно или жульнически, по своей выработанной системе или наобум. Так или иначе, раньше или позже, но Те, владельцы притона, окончат твою игру, как оканчивают игру каждого, кто играет. Мир — этот огромный игорный дом — рано или поздно обязательно рассчитается с тобой.
   Нет, конечно, если ты хочешь, ты можешь делать ставки редко и продуманно. А можешь враз просадить все свои фишки. Так ты дашь Тем возможность разделаться с тобой раньше, чем с остальными, но зато уж вволю пошумишь за столом. Только дети — всех возрастов и национальностей думают, что их игра будет вечной. Но человек, заранее знающий, что Те разделаются с ним, не будет приближать слишком ретиво миг расплаты. А расплата может быть самой неожиданной и внезапной: рак, паралич, водородная бомба, в конце концов. Все остальные твари играют за своими столами, поменьше, но играют решительно все: от зеленой мухи до шустрой рыжей лисы.
   К тому времени, когда я взялся за бритву, дурацкие мысли уже не лезли в мою голову. Сон, приснившийся накануне, может исказить целый день. Все было очень просто: я побывал на «Лани», вспомнил наши поиски, а с ними и Банни Миллза. Скорее всего, он никогда не был в состоянии убить человека, ни в тот момент, ни до, ни после. Просто так сложилось время и место. Иногда именно время и место делают убийство возможным, даже необходимым. Меня спасли реакция и расторопность Теда, Господь на этот раз не опустил карающую десницу. Но Банни и вправду чуть не пригвоздил меня, и, вероятно, память об этом сильнее, чем я думал, врезалась мне в психику.
   Я уже закончил бриться, как вдруг раздался требовательный звонок в дверь. И еще один. Я завернулся в большое желтое купальное полотенце и пошел открывать.
   В комнату ко мне впорхнула Гуля, порывистая, взволнованная, с улыбкой, так быстро пробежавшей по лицу, что это было похоже на гримасу. Она была одета во что-то белое и короткое. Голос ее взлетал и падал, она говорила очень быстро. Она расхаживала по маленькой студии взад и вперед, как нетерпеливая собака, которую позвали на прогулку, но почему-то все не ведут и не ведут. Она беспрестанно встряхивала головой и кривила губы. Ну да, она с восьми утра на ногах — проснулась сразу и сразу вскочила, просто поняла, что больше спать не может. Она поняла, что больше не может спать, и что я прав. Совершенно прав. Да. Теперь ей все равно.
   — Ты видишь, большой вопрос, любила ли я его вообще когда-нибудь. Одно дело — смириться с мыслью, что у тебя галлюцинации и думать, как это ни ужасно и печально, что ты потихонечку сходишь с ума; и совершенно другое — рассортировать это все по полочкам и высказать вслух. Решить, пойду ли я обратно к нему и предложу ли начать все сначала? Ладно, предположим, все это были галлюцинации и так далее, и на самом деле ничего не случилось. Что же из этого следует? Что я предпочту? Быть теперь на яхте вместе с ним, плыть на юг от Гавайев и несть дальнейшую чушь? Идти дальше с огромным чемоданом, набитом в полном смысле этого слова ничем, потому что я боюсь себе сказать правду: голубушка, ты только вообразила, что влюблена? Ну уж нет, это не так, Трев! И да что ж это т-такое, я не м-могу даже…
   — Расплакаться?
   — О Господи. Ну вот, а я столько времени потратила на свои глаза. Взгляни на меня.
   — Я и так смотрю на тебя.
   — Я имею в виду, взгляни не так, как ты обычно смотришь.
   — Если тебе не нравится, выйди за дверь, сосчитай до десяти, войди и мы начнем все снова. Лу Эллен.
   — Я уже здесь. И со мной такая куча проблем!
   — Тебе не следовало, в таком случае, столь коротко меня ними знакомить.
   — Знаешь, из всего того, что мне следовало бы делать, можно составить список, длиной в милю!
   — Тогда мой будет в две.
   — Ох, черт бы все побрал, Тревис. Черт бы все побрал, мой милый.
* * *
   Моя память, созвучная нынешним нашим проблемам, снова унесла меня в ту ночь, когда мы плыли по темному заливу, а Левеллен нервничал у Полуденного ключа. Она сидела, такая маленькая и несчастная на носу «Молнии», а я ощущал задумчивое желание, глядя на ее фигурку, на стройные бедра, едва прикрытые белыми шортами. Это и все другие воспоминания о ней странным образом сочетались с непосредственной и чудесной реальностью ее присутствия, с ее здесь-и-сейчас, так что мне казалось, что я нахожусь в настоящем и прошлом одновременно. Но минутой спустя она вдруг резко села и расплакалась, так что ни времени, ни возможности перебирать воспоминания не осталось. Вся моя застарелая ностальгия мгновенно улетучилась, едва я вспомнил о проблемах настоящего момента.
   Мы вздохнули и уютно устроились на все еще разобранной постели, бормоча и улыбаясь, как дети. «М-м», — сказала она. И добавила: «Да ладно». Внезапно вывернувшись у меня из-под руки, быстро поцеловала меня и спряталась опять. Ее глаза сияли и лучились.
   — Я все равно собиралась с тобой это проделать.
   — Еще раз расставить все по местам?
   — Я хочу сказать, я решила, что будет только справедливо, если ты и вправду потребуешь этого от меня.
   — Что значит «справедливо»?
   — Я же беззастенчиво тобою пользуюсь.
   — Преднамеренно?
   — Ну разумеется, черт бы тебя побрал. Кроме того, я занимаю у тебя достаточно времени своими бреднями. Правда, я никогда не давала тебе случая.
   — В самом деле?
   — Конечно! Я-то знаю, что я такое. И теперь, когда мы оба знаем, что в моей голове происходит что-то забавное, ты вернешься во Флориду, а я наверное буду думать о том, как развестись с Говардом, повидаю его и, вероятно вернусь на яхту; мы продолжим круиз и я накоплю еще кучу странностей. Нет, все это слишком жутко. Я не смогу выдержать этого заново. Никогда. Но существует одна единственная вещь, которая могла бы удержать меня от возвращения к нему. Ты понимаешь? Только одна, и зависит она от нас. Еще тысячу лет назад я хотела, чтобы ты сделал это, а ты отнекивался… Ты был невероятно, невыносимо упорен в своем отказе.
   — Я вообще упрям в отказе от противозаконных деяний. Это один из дефектов моей натуры.
   Я развернул ее и дернул за гладкий блестящий локон ее чудесных волос. Она снова встряхнула головой и меня обдало душистым запахом ее свежести и естественности.
   — Ты не возражаешь, если я и дальше буду тобою пользоваться? — спросила она.
   — Я, пожалуй, даже прошу вас, леди.
   — Я правда не могу вернуться к Говарду после всего, что случилось.
   — Вероятно.
   — Но ты видишь, ты понимаешь, что я должна быть совершенно уверена в том, что не могу к нему вернуться. Ты понимаешь?
   — Я понимаю.
   — Прекрасно. Что ты собираешься делать?
   — Удостовериться в том, что я понимаю.
   — Не поняла?
   — Я хочу сказать, что прошло еще слишком мало времени, чтобы быть в чем-то действительно уверенным.
   — Прекрасная мысль, — пробормотала она.
   — Ты ее одобряешь?
   — Если нет, стала бы я делать вот это?
   Может быть, существует и лучший способ проводить жаркий полдень пятницы — на Гавайях или еще где-нибудь. Что же касается меня, то мне трудно это представить. У меня плохое воображение. Пятница была великолепна. И суббота. И воскресенье.
   В понедельник я, правда, провел полчаса в беседе с Говардом Бриндлем — прежде чем Гуля увезла меня в аэропорт.
   «Лань» выглядела значительно лучше. Он весь горел желанием показать мне свое рвение, обратить внимание на чистоту и проделанную работу. Если бы у него был хвост, он распустил бы его.
   Я сказал ему, что у нас с Гулей вышел долгий разговор, вернее, несколько долгих разговоров, и мы оба сошлись во мнении, что с ней случились все-таки галлюцинации — под влиянием трудных и долгих переживаний.
   — Но у нее со мной не было никаких переживаний, — сказал Говард, нахмурясь.
   — Были, ты просто не замечал.
   — Этого не может быть. Каким образом?
   — Она была так одинока и несчастна, а ты оказался рядом и поддержал ее. Вот она и вышла за тебя. Но она не любит тебя.
   — Да не же!
   — Правда, Говард. Это ее беда. Послушай, поверь мне. Она честно старалась влюбиться в тебя, но не смогла. Действительно не смогла. Ты подарил ей колоссальный комплекс вины, дружище. Она впала в депрессию, чуть не сошла с ума.
   — Но я люблю ее! Я правда люблю ее, Трев!
   — Для любви, говорят, нужно, чтобы любили двое. Если ты действительно любишь ее, ты сделаешь так, чтобы ей стало легче.
   — Как это?
   — Позволишь ей уйти.
   — Может, если она увидит, что я понимаю ее состояние, мы сможем быть вместе, и тогда…
   — Нет. Не трудись.
   — Нет?
   — Никогда.
   Он опустил голову. Плечи его вздергивали. Я было подумал, что от нервного смеха, но тут он судорожно вздохнул, и я услышал сдержанное рыдание. Слезы текли у него по щекам. Я почувствовал себя соучастником в грязном деле. Он был простой, надежный, а сейчас очень несчастный парень. Я неслышно развернулся и поспешно ушел.
   В аэропорту у нас была еще куча времени по поцелуи. Но теперь, после того, как я увидел Говарда, к ним примешивался неприятный и горький вкус предательства. Она тормошила меня и смеялась, что, когда приедет обратно в Лодердейл, еще подумает, выходить за меня замуж или просто держать на привязи. Я сказал, что, вероятно, изведусь от беспокойства, пока буду болтаться у нее на крючке. Она сделала вид, что не понимает, что это значит «висеть на крючке». Я ей объяснил в подробностях, рассказал, какие бывают наживки, мормышки, сачки для подсекания и прочие рыболовные снасти. Звучит неприятно, сказала она, это, наверное, очень плохо, висеть на крючке; я сказал, что со мной именно так и будет, что поторопись домой, детка.
   При взлете я закрыл глаза и открыл их только в ночном небе под Лос-Анджелесом. Устроившись поуютнее, я собирался продремать весь рейс, но обильное дружелюбие стюардесс так и не дало мне этого сделать. Я мысленно возвращался к неудавшимся влюбленным, которых оставил на Гавайях. Выйти замуж или держать на привязи. Дитя! Тинейджер, украденный искусителем и привезенный обратно к отцу.
   И чем дальше уносил меня от нее самолет, тем более невообразимым мне все это казалось. Знал ли я, на что иду? А она? Она, потерянная и запутавшаяся, конечно, искала. Но это не значит, что нашла именно то, что ей нужно.
   Я зевнул с риском вывихнуть себе челюсти. Взбил подушку, натянул на плечи плед. На земле, что проплывала подо мной пятью милями ниже, нормальные люди уже видели третьи сны. Ну что ж, Макги, если ты тоже сошел с ума, бери себе в жены юную сумасшедшую. Или попробуй забыть.

Глава 6

 
   Едва прибыв в Форт Лодердейл, я снова оказался в шумной, праздничной атмосфере кануна Рождества. Из года в год Землю посещает одно и тоже безумие. Суетное, беспокойное, пестрое, всем чужое и родное одновременно Великое Празднество Маленьких Подарков. Избавься от денег, избавься от денег, избавься любой ценой! Помни, к Рождеству не принято оставаться в долгу. Розничные торговцы жиреют за эти недели прямо на глазах. А как наживается Почтовая Служба на рождественских открытках, подумать только — три биллиона открыток, и то лишь по приблизительным подсчетам. Оживают лавочки в самых отдаленных захолустьях. Каждый раз страна балансирует на грани энергетического кризиса, потому что всюду ночи и дни напролет горят гроздья всевозможных огней. По улицам и бездорожью снуют заказные фургоны с подарками, они трещат по всем швам, так плотно их забивает всяческая праздничная мишура. Города наводняют всевозможные Санты, всех размеров и цветов кожи, они, парясь, таскают тяжелые мешки из универсальных магазинов и легкие — обратно.
   Маскарадность происходящего в этом году довершила погода, не по сезону теплая. Кондиционеры и компрессоры шли нарасхват. Для меня это было загадкой.
   Известно же, что человеческий несовершенный организм плохо переносит температурные колебания больше, чем в пятнадцать градусов. Он заболевает. Он подвержен вирусным инфекциям. У него больше времени уходит на работу. Словом, он чувствует себя все хуже и хуже.
   А мы хотели веселиться. Мы хотели пить и танцевать. Мы хотели одеться на Рождество совершенно легкомысленно. Если бы во Флориде был принят закон, не позволяющий владельцам магазинов, кафе, ресторанов и прочих публичных мест опускать температуру воздуха в помещениях ниже пяти градусов по Фаренгейту, всем сразу стало бы лучше. А уж как бы выиграли энергетики!
   Но такой свистопляски с погодой на Рождество я не помню с детства. Лодердейл стоял вывернутый наизнанку: снаружи было по-весеннему тепло, во всех помещениях — искусственный холод. Это немедленно породило какой-то свежий, доселе не появлявшийся на свете вирус группа, и он косил население направо и налево.
   Это была забавная и суматошная пора. Кажется, я все дни проводил в беготне и разъездам, причем по тем местам, где не только не предполагал, но и не хотел бывать, встречаясь с людьми, такими же шумными и суматошными, как я, с которыми почти не был знаком и не собирался знакомиться ближе. Словно со стороны я слышал звук собственного голоса, не умолкавший ни на час; я без устали обсуждал несуществующие проблемы, красноречивый и громкий, как оратор на трибуне, причем теперь я не могу вспомнить, почему я кричал там, где можно было говорить тихо и говорил кучу сущей чепухи, когда можно было промолчать. Город наводнили приезжие, в порту покачивался на воде лес из новоприбывших яхт, прибывали все новые, а местные как раз уходили, все было в движении, все гудело и суетилось, как в пчелином улье, но только таком, где все пчелы внезапно сошли с ума. И именно среди этой предпраздничной суматохи я вдруг обнаружил, что думаю о Лу Эллен. Нет, это не значит, что я не думал о ней раньше, но раньше мои мысли текли согласным, последовательным потоком; я теперь они метались, как солнечные зайчики, мешались, прыгали у меня в голове, возникали и исчезали еще прежде, чем я успевал их обдумать. Словно она и все мои раздумья о ней навечно поселились на дне моего сознания и выскакивали оттуда при каждом удобном случае.
   И я заметил, что это безумие поразило не только меня. Рут Михан, одна из суточных официанток, стала вести себя странно и порывисто, и в конце концов утонила в море, купаясь среди ночи. Ее вынесло отливом в бухту, и там ее нашел один из наших рыбаков. Говорили, что она просто накачалась наркотиками. Кажется, говорили даже, что она оставила записку, так что дело пахло почти самоубийством. Для нашего городка такое событие — сенсация, и общее умопомешательство тут же заставило всех бегать и кричать, что надо непременно что-то сделать, что это же ужас, но в конце концов все ограничилось тем, что кого-то послали за ее сестрой в Нью Гемпшир, — судя по всему, это была единственная ее родственница.
   Бруд Сильверман, позаимствовав тягач у Лесси Дэвида, сбил им огромную сосну у канала примерно в миле от Ферн Крест. Причем на скорости совершенно безумной — сто двадцать. Зачем он поехал туда так поспешно, никто так и не сумел выяснить, но самое поразительное то, что на машине не осталось ни царапинки.
   А Майер «кильнулся».
   Потом он сказал, что чувствовал себя весьма странно. Как будто был очень далеко отсюда. Прогулка по пляжу, купание, пара упражнений — все это мы проделывали каждое утро, и в то утро, как обычно, он был в полном порядке. Мы уже возвращались домой, как вдруг, на середине подъема, он остановился, смотрит на меня и говорит глубокомысленно:
   — Я думаю, Трев, я…
   Я жду продолжения. Он улыбается, закатывает глаза и валится ничком на теплый песок. А он огромный, как медведь, к слову сказать. Я хватаюсь за голову, первое, о чем я думаю — инфаркт. Я переворачиваю его, стряхиваю песок с лица и поспешно прикладываю ухо к его огромной волосатой груди. Что я в этом понимаю? «Тум — БУМ, тум — БУМ, тум — БУМ.» Может быть, слишком сильно? Но это естественно, мы же только что плавали, Какая-то случайная толстая и очень сердобольная женщина хватает детское песочное ведерко, наливает полное воды и пытается отмыть Майера от песка, набившегося и в волосы, и за шиворот. Я тем временем поджидаю «скорую». У нас на пляжах это дело хорошо поставлено. Они появились через четыре минуты. Меня пускать не хотят, пока я не говорю, что был рядом с ним все это время.
   Скачка с сиреной и фонарем. В приемном покое, как и во всех помещениях в городе, жуткая холодрыга. Майера накрывают одеялом и куда-то увозят, а я остаюсь у дверей. Я хожу туда-сюда, чтобы согреться. Черт бы побрал всех этих медиков, у них никогда ничего нельзя выяснить. Ваши вопросы они либо игнорируют, либо отвечают коротко и непонятно.
   Появляется тощий мрачный врач, фамилия Квелти, лечащий врач Майера. Я отвечаю на его вопросы в надежде, что он ответил и на мои.
   Ничего подобного! Он просто заполняет какую-то форму и отдает ее строгой седой сестре, и она удаляется, — шагом, свойственным лишь медсестрам, учительницам и военным.
   — Где он будет находиться, в каком отделении? — спросил я со слабой надеждой.
   — Кем вы приходитесь пациенту? — вместо ответа спрашивает врач. Да еще так мрачно. Я озверел.
   — Сестрой!
   Квелти уставился на меня, как на буйнопомешенного.
   — Если вы будете меня разыгрывать, я вам вообще ничего не скажу, — отрезал он.
   — Хотите монетку, доктор? — как можно невиннее спросил я.
   — Нет, спасибо. У вашего друга высокая температура, шум в легких. Вероятнее всего, это грипп, но может быть и еще что-нибудь похуже. До лабораторных анализов я ничего сказать не могу.
   Спасибо и на этом.
   Что ж, я прихватил с «Молнии» кое-какую одежду, деньги, погрузился в свой голубой «роллс-пикап» и поставил его в пяти кварталах от госпиталя — ближе не мог. Не то чтобы я собирался дежурить сутки под окнами. Вовсе нет. Потайная кабина «Молнии» была забита всем необходимым на шесть месяцев роскошной жизни. Больница лучше некуда. Но это был только план, причем почти невыполнимый.
   Но в общем ведь никто не запрещал никому одеваться в белое, не так ли? Вплоть до белых парусиновых туфель. Никто не запрещал носить в нагрудном кармане одновременно пару градусников и карандашей. Никто не запрещает ходить по больницам важной и деловой походкой. Улыбаться и кивать каждому «знакомому лицу» — чтобы твое лицо тоже сочли знакомым. В конце концов, можно же быть немного приветливым с теми, кто так заботиться о тебе, когда ты был здесь последний раз. И предпоследний тоже.
   Через четыре дня я выяснил, что круглосуточный пост к Майеру отменен, и он переведен на просто строгий постельный режим. Он был в Южном крыле госпиталя в 455 палате в десяти шагах от сестринского поста. На мою большую удачу, сестры в этом отделении все были как на подбор хорошенькие, молоденькие и смешливые.
   После столь неудачного начала мы вполне подружились с доктором Квелти. Он сказал, что если мне так необходимо потратить лишние деньги, так и быть, у Майера будет личная сестра по ночам, с одиннадцати вечера до семи утра, по крайней мере пока он на строгом постельном режиме. Сестра у него была просто клад — Элла Мария Мурз, тридцати с чем-то, высокая, темноволосая красавица. Она вышла замуж за одного богатого пациента, который влюбился в нее прямо здесь. Но не так давно он погиб в авиакатастрофе, оставив ее неутешной вдовой с огромным состоянием. Она скоро заскучала и вернулась в госпиталь.
   Майера привезли в 455 палату в четыре часа пополудни в среду, на следующий день после Рождества. Он похудел, осунулся, как будто голодал несколько месяцев. Лицо было бледным и серым, глаза запали, а веки словно истончились и стали полупрозрачными. После того, как в него вогнали обычную дозу медикаментов на этот час, его оставили в покое. Майер смотрел на меня больными задумчивыми глазами.
   — Рождество… уже и вправду прошло?
   — Если верить слухам, то да.
   — Они меня… закормили своими таблетками. Я плохо соображаю. Говори внятно.
   — Рождество было вчера.
   Он закрыл глаза и лежал неподвижно так долго, что я подумал было, уж не заснул ли он. Но он просто отдыхал.
   — Ну и как оно?.. — спросил он наконец.
   — Рождество-то? Ну-у… Рождество есть Рождество. Как обычно.
   Он снова закрыл глаза, а я, исполнившись состраданиями, принялся рассказывать ему, как в Канун наряжали елку сестры, как все визжали, получив наутро свои подарки — в первых заход. Дневная и вечерняя смена получили их сразу по прибытии в больницу. Я был свидетелем всех этих треволнений, потому что сутками торчал здесь. Увлекшись, я не заметил, как он задремал, и я подумал, что Майер вполне удовлетворен — Рождество не обходит стороной даже больницы.
   Сестра Мурз пришла рано, около десяти. Она была выше и не такая красавица, как в описании сестер, и, что было уж совсем неожиданно, обладала редкой застенчивостью в обращении, — редкой для медсестры, я имею в виду. После того, как она удостоверилась, что больной в полном порядке и спит и перецеловавшись со всеми девушками на посту, мы соорудили себе по чашечке кофе, уютно устроившись в маленькой приемной в конце коридора. Она расспрашивала меня о Майере. Экономист, наполовину оставивший дела, живущий уединенно — на берегу или в личной кабине на «Молнии», отвечал я. Это был, правда, далеко не полный портрет Майера. А какой полный, спросила она. Майер — это всегда доброе расположение духа, самая мохнатая жилетка на свете, полное понимание и мудрость философа.
   Мы договорились, что, пока в этом есть нужда, ночью при Майере будет она, а днем — я, она похлопочет, чтобы я мог появляться здесь не только в часы посещений.
   Наверное, это был перст судьбу, чтобы наш разговор произошел как раз вечером накануне того дня, в который я получил письмо от Гули. Или меня просто какая-то муха укусила. Во всяком случае я, подробно выслушав инструкции, направился по коридору и свернул за угол, оставив дверь на лестницу открытой, а сам в нее не вышел. Там сразу за дверью есть маленькая комнатушка. Так, оставив путь свободным, я уселся на какое-то больничное сооружение и стал ждать. В комнатку проникал слабый свет синих ламп из коридора, блики мерцали на аптечной утвари и инструментах в шкафах.
   Я не знал, сколько времени я буду ждать, потому что, если она пойдет не одна, то ей придется сделать вид, что она едет на третий или первый этаж, а не шмыгнуть сразу ко мне.
   Но не прошло и пяти минут, как Мэриан Левандовски, одна из самых славных девушек на посту, тихонько открыла дверь, скользнула в комнату и плотно прикрыла дверь за собой.
   Она была немного неуравновешенной, как все современные девушки, и заливистый ее смех звучал немного визгливо, но это было не так уж страшно. У нее была поистине добрая душа: она дежурила все три дня Рождества, с трех до одиннадцати, отрабатывая за больных сестер, и только шутила на эту тему. Славная девушка. Я немного флиртовал с ней.
   Добравшись до меня в полутьме, она чмокнула меня в щеку и сказала:
   — Ты знаешь, у меня такое чувство, словно мы с тобой заигравшиеся дети.
   — Так оно и есть.
   — Да, но до поры до времени. Норман сейчас в Иране, там негде жить и я не могу везти туда детей. Я сейчас живу у его матери, а это препротивная старушенция, она следит за каждым моим шагом. Много бы я дала, чтобы избавиться о нее! Она готова обвинить меня просто в чем угодно. А ведь когда тебя дни и ночи напролет пилят за то, что ты не делал, ты же в конце концов пойдешь и сделаешь это, просто из одного только чувства противоречия. Верно?
   Я улыбнулся.
   — Вот ты и делаешь.
   — Славное местечко прятаться от всех. Я узнала о нем от Ниты. У нее сейчас отпуск, а так она вечно торчала тут со своим лопоухим кардиологом. Она все надеется, что однажды он возьмет и предложит ей руку и сердце, но мне кажется, этого никогда не случиться.
   — Наверное.
   Она была способна болтать часами. О том, как было бы хорошо, чтобы ее муж нашел себе постоянную работу здесь и больше никуда не ездил, и тогда старая леди не будет больше пилить ее за несуществующую супружескую измену. О том, как, если бы это все же случилось, она немедленно бросит работу, потому что в больницу все больше и больше привозят стариков, и они умирают здесь просто от старости, а не от сложных и неизлечимых болезней. О том, что иногда она вдруг задумывается у окна и ясно видит, как жизнь проходит мимо, хоть у нее, конечно, прекрасный муж и замечательные дети.