В старину это разрешалось очень легко: закон давал указания, кому должно верить, кому не верить. Он говорил, что знатному должно верить больше, чем бедному, мужчине больше, чем женщине и т. д. - так было прежде, но вы знаете, что теперь сам закон признал, что это ошибка, что знатный и сильный может говорить неправду и заведомую неправду, а самый простой и плохой человек, даже вор, может сказать правду. Нельзя думать также, как думают некоторые, что правда там, где в {34} показании нет ни сучка, ни задоринки, где свидетель все отчетливо помнит, ни разу ни в чем не ошибся, где показания разных свидетелей в точности совпадают друг с другом, как колесики в механизме.
   Вы должны знать из опыта, что так с людьми не бывает, что там, где они говорят о том, что наверное видели, при всем желании показать совершенно правдиво, они всегда разногласят. Только то, что заучено наизусть, что по нотам на память разучено, только там не бывает противоречий. Попробуйте сделать опыт.
   Вы, которые месяц сидите здесь и слушаете этот процесс, попробуйте проверить себя в совещательной комнате, вспомнить, в какой день показывал такой-то свидетель и в чем они не сходились друг о другом? Сколько вас находится здесь людей, столько же будет ошибок. А, между тем, все вы очевидцы, вам должно верить; а ведь, между тем, именно такими приемами у нас опровергали свидетелей. Так, например, свидетельниц Дьяконовых уличали тем, что они не смогли вспомнить, не смогли нарисовать узора на наволочке. Я не буду сейчас говорить о Дьяконовых, о том, в чем им верить можно, в чем нельзя, об этом после; но раз их хотят уличить, попробуйте сделать опыт: вы каждый день видите ваш носовой платок, попробуйте на память нарисовать его метку; у вас есть шитые узором рубашки, попробуйте на память нарисовать их узор, и сравните, правилен он или нет.
   Память такая условная вещь, человек так обманывает себя самого, что думать, что правильно только то, в чем свидетели не расходятся, - прием совершенно негодный. И вот почему так досадно было смотреть, как уходили от правды, как ее откидывали, не хотели видеть ее из - за подобных мелких противоречий. {35} Мы видели здесь филигранную работу Замысловского, который с большим искусством, но этими негодными средствами отделывался от неприятных для него свидетельских показаний. Я любовался искусством, умелостью, тонкостью этой работы, но она ни в чем не могла убедить, вся она, в самом корне, фальшива. Одно противоречие, само по себе, ничего не доказывает. Смотрите примеры. Представитель гражданского иска Шмаков вчера дошел до того, что показания мальчика Заруцкого выбросил вон на том основании, что тот показал, что Андрюша был в бордовой рубашке, а у следователя показал про рубашку иначе. Вот видите: мальчик не вспомнил, какая рубашка 3 года тому назад была на Андрюше, а отсюда выводят, что ему уже ни в чем верить нельзя. Ну, а вы сумете показать без ошибки, какого цвета рубашки у вас друг на друге? Не доведет до правды эта погоня за противоречиями. К тому же часто их видят там, где их нет.
   Возьмем для примера то противоречие, которое Замысловский установил будто бы между Махалиным и Красовским. Махалин говорил, что когда он первый раз видел Караева и сделал ему предложение, тот так рассердился, что ему это предлагают, что вынул из кармана револьвер, и Махалин должен был его успокаивать; Красовский же передает, что свидание было очень мирно и просто, Караев только не дал ответа и сказал: "я подумаю". Отсюда делают вывод, один из двух лжет. Но ведь в этом противоречия нет, ведь ясно, что свидание не могло быть одно, что когда Махалин выписал своего друга Караева, он не мог без предупреждения вести его сразу к постороннему человеку, он должен был с глазу на глаз его подготовить и что вот тогда-то при первом разговоре и могло {36} быть это негодование. Чем он его успокоил, я об этом не говорю, но во всяком случай, когда Караев пошел с ним к Красовскому, он уже был подготовлен, уже на предложение согласился и, как верно объяснил здесь Махалин, только не хотел перед Красовским сказать это сразу, хотел оставить себе время подумать, поступал, как серьезный купец, который на сделанное предложение отвечает: "дайте подумать". Где же тут противоречие? Верить или не верить - это другой вопрос. О Караеве, о Махалине, об их рассказе можно быть разного мнения, но думать, что вы их уничтожили этим сопоставлением, ведь это тоже самое, что думать, будто уличили Чернякову и Дьяконову тем, что на вопрос о том, кто именно вынул из кармана бумажки, когда они, три года тому назад, играли в почту в квартире Чеберяковой, одна из них сказала, что Мандзелевский, а другая, что Чеберякова.
   Ведь если мы с такими требованиями будем к свидетелями подходить, если мы будем выбрасывать всех тех, кто хоть в чем-нибудь разноречит, хоть что-либо позабыл, то у нас в делах никогда ничего не останется. Но мы так и не делаем. Мы, и это самая опасная, самая главная наша ошибка, ошибка нас, сторон, в этом деле, мы постоянно поступаем иначе; покажет свидетель то, что нам хочется, что для нас выгодно и мы не только верим ему, мы ему все прощаем, и противоречия, и забывчивость, и несообразность. Мы в этом случай понимаем, что и память не безгранична, что и противоречия ничего не доказывают, и что всякую несообразность можно объяснить и извинить.
   Ну, а если свидетель говорит то, что для нас опасно, мы ему пощады уже не даем, всякое лыко в строку, ни одного противоречия не пропустим, где его и нет, {37} так найдем. Этим мы, стороны, грешим постоянно. Что тут поделаешь? Ведь мы приходим к вам с готовым убеждением, с определенным взглядом на свидетеля. Но именно поэтому вы и не должны нам подражать, вы должны нас поправить. Возьмите прокурора и представителей гражданских истцов, разве они не грешат этим пристрастием и односторонностью? Вы слышали, как прис. пов. Шмаков разделал наших экспертов по богословию. Проф. Троицкого, - того ученого, которого даже не мы, а прокурор приглашал к судебному следователю, - спрашивают, известно ли ему заглавие сочинения Неофита? Эксперт вынул сочинение из кармана и показал. И вот отсюда гражданский истец делает вывод, что мы заранее столковались с экспертом, что перевод у него не даром в кармане. Пусть будет так: эксперт, у которого нужная бумага в кармане, недостоверен. Но тогда позвольте, как же с вашим экспертом?
   Когда ксендза Пранайтиса спросили, известна ли ему резолюция по Саратовскому делу, он тоже тотчас вынул ее готовую из кармана и прочитал. Итак, почему же вы не возмущаетесь этим, не говорите, что и Пранайтис недостоверен? Если профессор Троицкий, который присутствовал на суде при спорах о том, чтобы пригласить переводчика специально для того, чтобы переводить Неофита, в чем было отказано именно на том основании, что станет Неофита переводить он, профессор Троицкий, если он таким образом заранее знал, что об этом идти будет речь, если он это знал и предупредительно захватил Неофита, то это считается уже преступным, это уже признать, что эксперт или подготовлен, или недостоверен. А когда то же самое происходит с их экспертом, когда он вынимает нужную им {38} резолюцию и читает, это считается в порядке вещей.
   Люди, которые так рассуждают, стараются ли быть справедливыми, хотя бы для вида? Я патера Пранайтиса ни в чем не виню, я вполне понимаю, что он припас ту резолюцию, о которой, он отлично знал, идти должна была речь. Но зачем же они, обвинители, запрещают Троицкому то, что позволяют Пранайтису? Почему? Да только потому, что Троицкий эксперт для них неприятный, а Пранайтис наоборот. Но ведь кто из них ближе к правде - это то и надо решить. А вот другой пример. Вызывают свидетельницу Чеховскую. Вы наверное помните эту простую, толстую женщину; она была вызвана не нами, а представителями гражданских истцов; и эта Чеховская показала, что Чеберякова при ней в свидетельской комнате подговаривала Заруцкого изменить свое показание. Господи, что тут было, какие громы посыпались на Чеховскую! Прокурор спрашивает, кто был при этом? Она назвать не могла. "А, говорить прокурор, значит ваше заявление голословно".
   Гг. присяжные, но ведь она же - свидетельница, она показывает под присягой, и если она должна еще в подтверждение того, о чем говорила, приводить новых свидетелей, тогда свидетельских показаний вообще быть не может, тогда никому верить нельзя. Каждый свидетель, который будет говорить о том, что он видел, всегда голословен. Но беду еще можно было поправить; Чеховская не знала по фамилии тех, кто был при разговоре Чеберяковой с Заруцким, но она могла их увидеть; ее просили оставить в зале, пока свидетели не пройдут мимо нее: пусть укажет. И что же? Прокурор воспротивился этому; пусть Чеховская тут же немедленно их назовет по фамилиям, и когда она этого не смогла, он с негодованием в голосе просил {39} занести в протокол "новость", о которой показала Чеховская.
   Вот как отнесся к этой свидетельнице обвинитель, когда она показала то, что прокурору невыгодно. И я хотел бы, чтобы вы спросили себя: что если бы Чеховская показала не на Чеберякову, а, например, что Красовский Заруцкого подговаривал в свидетельской комнате, так же ли отнесся бы к этому заявлению прокурор? Стал ли, бы он негодовать, что это заявление голословно, стал ли бы требовать фамилии тех, кто при этом разговоре присутствовал, стал ли бы заносить в протокол подобную "новость"? Прокурор сам признает, что этого он делать не стал бы, что такому показанию Чеховской он скоро поверил бы, В этом все и несчастье. Вместо того, чтобы правду искать, мы уверены, что мы ее знаем, и кто говорит против них, тому мы ни за что не поверим. Но если нам это простительно, так как потому-то нас и две стороны, чтобы пополнять друг друга, то если и вы станете на эту дорогу, то дело пропало: правду вы не найдете. Ведь потому-то ее до сих пор и не нашли, что ее боялись искать, не смели искать.
   Представьте себе, что было бы, если бы дознанием, если бы следствием руководили наши почтенные и достойные обвинители. Я хотел бы представить себя в роли следователя Замысловского или присяжного поверенного Шмакова; если бы к ним пришел человек и сознался в убийстве, что же они ему бы поверили? Ведь они поверили, что Чеберякову можно было за сорок тысяч подкупить взять вину на себя, они и в этом увидели бы подкуп евреями; они и этого-убийцу бы отпустили, они до того бы пытали его, уверяли, что он на себя напрасно показывает, что он, наконец, уступил бы, сделал бы им удовольствие, взял бы назад свое показание. Если бы сделали то, что почему-то было упущено, {40} привели к пещере полицейских собак, и они оттуда прямым ходом прибежали бы в дом Чеберяковой, думаете, что это бы их убедило?
   Они не сказали бы, что собаки подкуплены, но они вспомнили бы показания Малицкой, - в этом случае они и Maлицкой поверили бы, - вспомнили бы, как она говорила, что к чеберяковским собакам другие в гости ходили, и сказали бы: это они к ним в гости пошли. Итак, кто правды видеть не хочет, тот ее не узнает; насильно никого ни в чем убедить невозможно. Вот почему и это дело осталось загадкой; правду можно было открыть, нужно было только этого захотеть. Но этого не захотели. Она сама раскрывалась - этим не воспользовались. Да, посмотрите внимательно, как ее искали, и вам станет ясно, почему ничего не нашли.
   IV. Причастность Чеберяковой к убийству.
   Гг. присяжные заседатели, если в, этом деле есть что-либо вполне достоверное, то, в чем согласна и защита, и обвинение, то это только одно: что к этому убийству причастна Чеберякова. Я не знаю, кто Андрюшу убил, не говорю сейчас, что она убила сама, но что она к этому убийству причастна это вне всякого спора. В этом своем убеждении я не основываюсь ни на Дьяконовых, ни на Малицкой; лично для меня это свидетели недостоверные; не потому, чтобы они сознательно говорили неправду, но потому, что они сами не знают, где правда.
   Но об этом пусть говорят вам другие. Я буду опираться только на то, что вполне достоверно, что признают и обвинители. И первый вопрос: зачем Андрюша из Слободки пришел на Лукьяновку? Что ему было там делать? Когда там нашли его труп, это для всех было загадкой. {41} И вот мы знаем теперь. На Лукьяновку он пришел к Жене Чеберякову, к нему туда он не раз приходил. Но важно не только то, что Андрюша ходил к Чеберяковой, важнее то, что Чеберякова это скрывает от всех. Когда он пропал, когда его разыскивали всюду, когда делали о нем публикации, она ни одним словом никому не промолвилась, что в роковой день 12 марта она его видела. У нее одной в руках был ключ к тому, чтобы Андрюшу сыскать, но она этого ключа никому не показывает. Но она не только молчит, она лжет, она учит лгать. Нашли труп Андрюши, все теряются в догадках, как он попал в Лукьяновку. Она знает, как он сюда попал и молчит. Но вот Женя встретился с Голубевым и ему рассказал, что 12 марта Андрюша к ним приходил, и они вместе гуляли. И заметьте, о мяли, о заводе Зайцева в это время не было речи, но загадка прихода Андрюши на Лукьяновку была разъяснена. Но когда через нисколько дней после этого Голубев вновь заговорил про это с Женей Чеберяковым, уже была перемена. Женя уже стал отпираться, говорил, что все это было давно, не теперь. Голубев сам не понимал в это время, как близко он подходил к правде. Ему показалось, что он может быть ошибался, и он не настаивал. Но правда все больше и больше выходит наружу.
   Роль Чеберяковой, матери Жени, открывалась не только Голубеву. Свидетель Кириченко говорит, что, когда он производил обыск у Чеберяковой и разговорился с Женей о смерти Андрюши, Женя вдруг испуганно замолчал, а, обернувшись, он увидел его мать, которая делала предупредительные знаки и показывала на язык, чтобы Женя не вздумал болтать, Он говорит дальше, что когда Женю привезли к подп. Иванову на допрос, то мать и там напустилась {42} на сына-молчи, не болтай! О чем беспокоилась Чеберякова, что она внушала Жене, о чем запрещала ему говорить? Это неожиданно раскрылось, когда явился первый свидетель по этому делу, тот, которым думают уличить Бейлиса, но который Бейлиса совсем не уличал, а уличал Чеберякову - свидетель, фонарщик Шаховской. Шаховской показал, что 12 марта утром уже на Лукьяновке он видел Женю и Андрюшу; Андрюша был весел, прыгал, даже ударил его, и он его обругал. Но они с Женей были вместе и вместе куда-то ушли. И так, вот единственное, что было известно по делу, и это так усиленно скрывала Чеберякова. Кое-что все-таки раскрывалось. Стало ясно, зачем Андрюша пришел на Лукьяновку, кто его видел последним; стало ясно, где, около кого, в каком месте надо искать, чтобы добраться до правды. Один Женя что-то знает, знает больше других, значит и его мать что-то знает. Но почему же она не только не сказала первая всего того, что ей было известно, почему она все это так усердно скрывала? Что на это говорят обвинители? Они говорят, что Чеберякова боялась сказать. Она боялась, видите ли, евреев, боялась дать улику против Бейлиса, а г. Шмаков пошел дальше. Он допускает, что у нее осталось Андрюшино пальто, и она боялась в этом признаться, чтобы и ее в это дело как-нибудь не запутали.
   Почему же она этого испугалась? Как, если она неповинна, как ей могло придти в голову, что ее заподозрят в убийстве ребенка? Она воровка, она из этой компании, она может бояться всего, что уличит ее в краже, но как могло впасть ей на ум, что ее сделают прикосновенной к этому делу, если она про него ничего не знает? Почему она не поступила, как Барщевский, не пошла к властям, занимавшимся следствием, не сказала им - вот, {43} что я знаю по делу? Она одна кое-что знает; она видела, что подозревают невинных, что Приходько держат под стражей, что же она не объявила того, что известно? Но пусть она кого-то и чего-то боится, не хочет путаться сама в это дело, не хочет запутывать и евреев, не желает, чтобы ее беспокоили. Пусть это так, но ведь по прошествии некоторого времени подозрение все-таки пало на нее, на Чеберякову. Ее арестовали в связи с этим делом в конце июля, ее заподозрили в убийстве. Как же в это время уже ради собственного спасения не припомнить всего, что она знала? Если бы в это время она действительно знала то, что она потом говорила, будто Женя с Андрюшей ходили на мяло и там на мяле Бейлис схватил Андрюшу, если она все это действительно знала, то неужели она, видя, что ее самое подозревают, ни рассказала бы первая тут же все, что ей было известно? Ни закричала бы громко, что там на заводе Зайцева Андрюшу схватил и утащил Мендель Бейлис? Могла ли она в это время по-прежнему бояться запутать евреев, когда она запуталась уже сама? Но она этого не говорит; она молчит и не только молчит, она велит молчать Жене. И здесь самый страшный и загадочный эпизод этого дела - смерть ее сына. Вы знаете, как произошла эта смерть? Здесь намекают нам, что эта смерть не простая, что убил Женю Красовский, поднес Жене конфекту и заразил дизентерией. Когда вначале намекали на то, что Женя отравлен, мы могли относиться к этим намекам спокойно; мы знали, что будет экспертиза, и все разъяснится. Вскрытие показало слишком ясно, что Женя умер от дизентерии. Но, чтобы прокурор готовился доказать, что самая дизентерия - эта обычная детская болезнь - была не случайная, - что ее привили конфектой - этого мы {44} не ожидали. Обвинителям приходится допускать, что Красовсмй, купивший конфект, окунул их в испражнения и кормил ими Женю, чтобы отравить; ведь это предположение не хуже того, что Чеберякову подкупали за 40 тысяч, что бы она приняла вину на себя.
   Ведь если нужно было бы убить ребенка, если бы был злодей, который бы на это решился, то все-таки он не пойдет убивать его таким способом; ведь дизентерия болезнь не смертельная, половина больных выздоравливает; ребенок долго болеет и за ним ходят, его лечат, его могут всегда допросить. Убивать человека так, чтобы он мог все за это время выболтать, значит зря выдавать себя с головой. Это предположение, которое теперь делается, так невероятно, так невозможно, что я скажу тем, кто его выставлял, только одно: это предположение - та Божья кара, которая постигает того, кто идет за Чеберяковой.
   Это только она могла выдумать, ей одной это могло показаться правдоподобным, она могла думать, что ей в этом поверят. Высказывая это подозрение против Красовского, она ему мстит. Прежде это он, Красовский, первый заподозрил, что Чеберякова хотела Жениной смерти, он погрешил против Чеберяковой, подумал на нее. Я ему в этом не верю, он ошибается, он увлекается в своем нерасположении к Чеберяковой, и она теперь ему мстит тем же самым. Красовский думал, что она не хотела его спасти, хотела дать ему умереть. "А, ты так то! Так я утверждаю, что это ты убил Женю, ты его отравил". Женю без нее, покуда она была под арестом, свезли в больницу. Ее выпускают, она узнает, что Женя в больнице, идет туда, ей говорят, что он серьезно болен, очень плох, и она, несмотря на это, берет его из больницы домой. Почему? Она объясняет теперь, что уже надежды {45} не было, что ее предупредили, что Женя умрет, что он безнадежен, а если ему все равно умереть, пусть он лучше дома умрет. Господа, какая мать до последней минуты не надеется на спасение сына? Какая мать потащит своего больного ребенка через весь город, в спокойном предположении, что все равно он в живых не останется? Какая мать решится хотя бы на один час приблизить его к гробу, какая мать это сделает? (Движение). Но Чеберякова это все-таки сделала - почему? Я не думаю, чтобы она не любила детей. Но наряду с естественной любовью матери в ней было другое чувство, чувство страха и ужаса за себя и за близких людей; она понимала, что Женя может проболтаться в больнице, что там он далеко. А в это время сыщики были уже около него и не отходили. Она боялась, что без нее он проболтается, что может все рассказать. Как она грозила ему пальцем, когда он был здоров, так хотела она остерегать его перед смертью. И вот она Женю берет из больницы. Начинается ужасная, отвратительная, скорбная картина. Женя умирает, умирает тяжело, ему мерещится Андрюша, он молит: "Андрюша, не кричи". Неразгаданный образ Андрюши стоит перед его глазами. Ему тяжело, он зовет священника, хочет ему что-то сказать, говорить: "батюшка", но когда подходит батюшка, он замолкает. С ним что-то делается, он в чем-то кается, чей-то чужой грех искупает, какая-то ноша, тяжелая ноша, ему не по плечу, не по силам, он ищет глазами священника, а около реют сыщики. Полищук жадно ждет, что скажет Женя. Несчастной Чеберяковой приходится думать в этот момент не о спасении сына, не о спокойствии его; она не смеет закричать сыщикам: "вон отсюда, здесь смерть, здесь Божье дело!" она {46} так крикнуть не смеет, совесть ее не чиста, она боится; мало того, она хочет воспользоваться умирающим сыном, она просит Женю: "Женя, скажи,, что я тут не при чем". В последние минуты она хочет использовать Женю для своего спасения - "скажи им, что я не при чем". Что же отвечает ей Женя? - "Мама, оставь, мне тяжело".
   Умирающий мальчик этой просьбы не исполнил, умирающий мальчик не сказал: "она тут не при чем, вот кто виноват". Он не сказал в эту минуту того, что ему было бы так легко сказать. Если бы только это была правда, он бы сказал сыщикам: "оставьте мою мать, она не при чем, я сам видел, как Бейлис потащил в печь Андрюшу". Почему бы он этого не сделал? Ведь ему то бояться больше нечего было; но он этого не сделал, он отворачивается от собственной матери, он ей говорит: "мама, пойди прочь, мне тяжело". Когда он хочет говорить, эта несчастная мать, как показали свидетели, эта несчастная мать целует его, чтобы мешать говорить, дает, ему иудин поцелуй перед смертью, чтобы он не проболтался. (Движение). И когда я подумаю, что она испытала, когда я подумаю, что несчастная мать, которая не могла не любить своего сына, должна была перенести за это время, мне понятно, почему эта бывалая Чеберячка плачет, когда говорят о ее сыне, и если, господа, нужно отмщение за Андрюшу, то кровь его уже отомщена. (Движение).
   V.  Почему Чеберякова не привлечена.
   Вот, что было тогда. И то, что я вам говорю, знали все. Всем было ясно, что Чеберякова что-то знает, что-то скрывает, что она прикосновенна к этому делу. И вот первый вопрос, который {47} просится на уста: почему же ее не взяли, почему ее отпустили на волю? Я при вас спрашивал об этом Полищука: он, подумав, долго подумав, ответил: не было веских улик. Да ведь Луку Приходько взяли без всяких улик, его отца без всяких улик, родню без всяких улик, а когда дело зашло, о Чеберяковой, то даже этих улик недостаточно, надо чего-то еще более веского? А между тем, казалось бы, надо радоваться, как ни ужасны для нервов эти сцены, эта смерть мальчика Жени; худа нет без добра: правда начала раскрываться. Клубок был страшно запутан, но вот наконец выскочила ниточка. Благодарите Бога, хватайтесь за эту ниточку, крепко держитесь, клубок размотается. О Чеберяковой давно уже говорит вся Лукьяновка; судьба дает вам нитку, вот она здесь, берите ее, идите за ней, как за полицейской собакой, идите, куда она ни приведет, а не туда, куда вам хочется идти. Но нет, Чеберякову не берут, она в стороне: нет веских улик. Почему же ей такая милость, присяжные заседатели? Разве не ясно для каждого это элементарное правило сыска, эта азбука, с которой все начинают, - что если есть соучастники, если есть шайка, которая вместе действовала, то первого, о ком есть улика, берите.
   Одному человеку за всех сидеть не захочется. Возьмите одного виноватого, он выдаст других, возьмите первого попавшегося, он начнет говорить. Да раньше даже, чем он начнет говорить, другие угадают, забеспокоятся. Следите за ними, следите, как начнется волнение, как они побегут заметать следы, следите, Господь вам тайну свою открывает. Он вам дал указание, пользуйтесь им. Нет, им не пользуются! Чеберякову не только не берут, ее выпускают. Ее защищают. Это было не только неумение искать правду, это был зазорный соблазн, {48} который продолжается и сейчас; ведь мы слышали от господина прокурора, что он допускает, что Чеберякова причастна к этому делу, мы слышали от гражданского истца, что виновность Бейлиса виновности Чеберяковой не исключает, слышали, как он просил осуждения Бейлиса, чтобы открыть дорогу к Чеберяковой.
   Все считают ее в чем-то виноватой, гражданские истцы полагают, что она участница преступления - и все-таки она на свободе, все-таки ее не привлекают, за нее вступаются. Разве это не соблазн для всех нас, для всех, кто интересуется делом? А подумайте, как это мироволение должно было подействовать на ее соучастников? Когда Чеберякова вышла из тюрьмы, она могла сказать всем своим сотоварищам, всем друзьям, которые боялись, что она начнет их выдавать, - "не беспокойтесь, идите за мной, пока вы со мной, ничего вам не будет". Чеберякова ловкая женщина, она извлекла из своего освобождения всю ту выгоду, которую можно было извлечь, она всех успокоила. Можно ли было бы поступать так с Чеберяковой, если в этом деле желать раскрыть истину?
   Ведь даже для тех, кто верит в то, что ритуальные убийства бывают, для тех, кто уверен, что Андрюша замучен евреями, даже для тех должно быть ясно, что надо начинать с Чеберяковой. Даже Шмаков говорит, что может быть Чеберякова предала Андрюшу евреям; но тогда прежде всего и берите ее, берите Чеберякову, пусть она скажет, как это сделала, пусть откроет своих соучастников.
   Я лично думаю, что одно из доказательств невиновности Бейлиса и евреев, именно то, что они обвиняют Чеберякову. Если бы действительно Чеберякова Андрюшу им предала, если бы она вместе с ними была, то евреи ее не обвиняли бы. Соучастник на соучастника сам не указывает, пока он не уличен. Могли ли евреи {49} предвидеть, что после их показания следственная и прокурорская власть Чеберякову все же не тронут, могли ли они быть уверены, что Чеберякова выйдет из этой залы свидетельницей, что хотя во всех речах будут говорить, что она виновата, но последствий из этого для нее никаких не произойдет? Могли ли бы евреи, если бы они были виноваты вместе с ней, на нее указывать и ее обличать? Ведь это было бы безумием, это значило бы предавать себя? И то, что евреи так настойчиво указывают на Чеберякову, на ее вину, ясно показывает, что соучастники Чеберяковой в другом месте, а не здесь, не на этой скамье. Но, гг. присяжные заседатели, пора ответить себе, откуда вышло такое странное, непонятное отношение к Чеберяковой, где причина, что на ее причастность к этому делу не обращали внимания? Сопоставьте несколько чисел и станет понятно, откуда и почему произошла эта роковая ошибка - пусть мне это слово простят обвинители. В 20 числах июля был с большой помпой арестован Бейлис, не судебной властью, не следователем, а охранным отделением. Начальник этого отделения Кулябко явился к нему на квартиру со всеми аттрибутами охранного сыска, правда, в присутствии следственной власти, и его арестовал. Прошло несколько времени и третьего августа, как напомнил г. прокурор, прокурорский надзор предложил следователю привлечь его в качестве обвиняемого. Таким образом, третьего августа для прокурора виноватый уже был найден - это был Бейлис. Третьего августа прокурорский надзор уже решил, что дело раскрыто. И этого мало, какое дело раскрыто!