Прокурор думает, что все здесь подкуплены, что даже эти возчики из Черниговской губернии, которые говорят, что они возили 12 марта на завод кирпич, тоже подкуплены? Прокурор не хочет понять, что если русский человек и погрешает против совести, то не во всяком деле. Я не верю, чтобы можно было думать про этих русских возчиков, что они лгут в таком деле, где христианского ребенка истыкали, истязали, убили. Я не думаю, чтобы их можно было деньгами соблазнить в подобном убийстве кривить совестью в пользу евреев. Но думать, что это возможно, что весь околоток знал, что евреи зарезали Андрюшу, но боялся и не смел это громко сказать - это странное, обидное отношение к совести русского человека, не одного злодея - они возможны везде, а к целому кварталу обыкновенных русских людей.
   Прокурор сослался на одно показание свидетельницы, которая говорила, что будто бы на всей Лукьяновке говорили, что Чеберякова продала Андрюшу жидам. Если бы Лукьяновка это действительно говорила, если бы там верили, что Бейлис виновен в убийстве, то тогда, когда мы были на заводе Зайцева, пришлось бы ротой солдат защищать Бейлиса против толпы! Нет, это объяснение этого молчания страхом никуда не годится, ему поверить нельзя. Если бы дело было так, как говорит Чеберякова, камни на Лукьяновке возопияли бы. Эта главная улика, {65} это показание очевидцев есть ложь, и мы знаем, кто ее выдумал и зачем ее выдумали. Ее нужно отбросить, но тогда что же останется? Кроме этого есть еще только одно: оговор Казаченко, то письмо, которое было ему доверено и которое он выдал. И те самые, кто так негодует на вероломство Махалина и Караева, совсем иначе говорят о Казаченко. Но, однако, что же все-таки дала эта улика? Вот Бейлис пишет письмо, пишет жене, посылает с верным человеком, которому можно верить, как ему самому. Казалось бы, в таком письме так легко проболтаться, так легко хоть чем-нибудь выдать себя. И что же? Ничего подобного, ничего подозрительного в письме не находят. Именно такое письмо и мог написать человек невиновный, который не знает, за что его держат, кто его оговаривает. И он поручает жене - узнай, кто ложно на меня показал.
   Он волнуется, что за него не хлопочут; ведь не может быть, чтоб при желании нельзя было раскрыть любой клеветы, и он просит: пойди к Дубовику, попроси его похлопотать, пусть доказывает, что я невиновен. Он об этом пишет жене, он просит ее его не забывать, хлопотать, просить, разузнавать, просить о том, что так понятно. Он просит и помочь деньгами Казаченко. Что же удивительного? Казаченко передает его письма, он ему помогает, он оказал ему эту услугу; долг платежом красен, и за услугу можно платить. Он заслужил благодарность. И вот видя, что письма, которые достал Казаченко, ничего не дают, что он зря хлопотал, зря предавал Бейлиса, Казаченко их дополняет словесным рассказом. Бейлис, видите ли, просил его о маленькой услуге, - отравить двух свидетелей - Шаховского и Наконечного. Но, конечно, самим {66} обвинителям было неловко на олово верить таким показаниям; сказать можно все, а что такое сделал Казаченко, чем доказал свою добросовестность, чтобы мы стали верить ему на слово? Разве эта его роль вероломного друга относительно Бейлиса такова, чтобы доверять полному его беспристрастию? И вот гражданский истец с большим искусством и находчивостью старается доказать, что Казаченко не выдумал. Откуда, как не от Бейлиса, рассуждает он, мог он узнать фамилии опасных свидетелей? Ну, во-первых, это не доказательство. Казаченко, который был приставлен шпионом за Бейлисом, который постоянно делал о нем сообщения хотя бы Иванову, имел тысячи способов и помимо Бейлиса узнать, какие улики выставлены против него. А во-вторых, разве эти свидетели действительно опасны для Бейлиса? Разве не видно, что Казаченко, по пословице: "слышал звон, да не знает откуда".
   Шаховской - свидетель, опасный не для Бейлиса, а для Чеберяковой: он первый вывел на свежую воду роль Жени Чеберякова, а о Бейлисе он сам не знает ни слова. А Наконечный? Вы сами его слышали, - чем он опасен для Бейлиса? Но Замысловский делает здесь шаг настолько ловкий, что он привел в восхищение г. Шмакова. По его догадке оказывается, что свидетель Наконечный опасен тем, что у него есть дочь Дуня, которая многое знает. Но ведь если это так, то травить надо было Дуню, а не ее отца. Напротив того, отец ее был бы необходим для Бейлиса, чтобы хотя через него держать Дуню на привязи. Умрет отец, под чье же влияние она попадет, как к ней добраться? Итак, откуда же видно, что Казаченко правду сказал, что это неправдоподобное показание его не неумная выдумка? А ведь кроме этого улик больше нет, это последняя.
   Это все, почему Бейлиса держат, почему требуют его {67} осуждения. Трудно этому верить, но это все-таки так.
   Больше нет ничего; Чеберякова и Казаченко - вот единственные столпы обвинения. И понимая, что этого все-таки мало, что судейская совесть так не осуждает, в дело напускают туману; в тумане, в темноте, все кажется страшнее и больше. Стараются вам внушить, что в этом деле все странно, все загадочно, все какие-то таинственные совпадения. И торжественно спрашивают, не слишком ли много здесь непонятного? Хотят этим заставить думать, что в самом деле какая-то таинственная рука что-то здесь мастерила. Это очень ловкий прием и делает честь изобретательности обвинителей. Но посмотрим все-таки проще, что особенно удивительного и непонятного в тех совпадениях, в тех случайностях, которые они отмечают. Вот г. Замысловский не может понять, как может быть такое удивительное совпадение, что Шнеерсон в самый день убийства выписался с завода Зайцева? Это не спроста, говорит он; совершилось убийство, и в тот же день и он отсюда бежал. Подозрительно, непонятно! Но вот уже второй истец, г. Шмаков, его поправляет: оказывается Замысловский ошибся; Шнеерсон не выписался, а прописался, не уехал, а поселился. Но, говорит Шмаков, это-то и подозрительно! Самый день убийства, и как раз Шнеерсон здесь поселяется. И опять тот же возглас: подозрительно, непонятно! Вы видите, как трудно им угодить. И приехал - улика, и уехал- улика. И прописался - плохо и отписался - плохо. И гг. гражданские истцы не желают сообразить простой вещи, что если бы на 12 марта было задумано убийство на заводе Зайцева, и Шнеерсон был прикосновенен к убийству, то уж наверное можно сказать, что в этот день он своего присутствия на заводе в полиции не отмечал бы. И если это произошло, то это, {68} само по себе, лучшее доказательство, что Шнеерсон и завод Зайцева тут не при чем, что это действительно простое и безвредное совпадение. Но вот еще совпадение: был приятель у Андрюши Ющинского, рабочий токарь Арендарь, у которого он часто бывал; на той же квартире жил старик Тартаковский. Арендарь говорит, что Тартаковский очень любил Ющинского, который к нему часто ходил. После смерти Ющинского Тартаковский загрустил и затем через некоторое время умер, подавившись костью во время еды. И опять здесь обвинители пожимают плечами, и говорят: не спроста.
   Что же тут непонятного, если старый еврей, старый человек, полюбил этого мальчика, который к нему часто ходил и огорчился, когда узнал, что этот мальчик зверски убит? И огорчился еще больше, затосковал еще глубже, когда узнал, что из-за этого милого мальчика винят все еврейство в употреблении человеческой крови?
   Чего не понимают здесь обвинители, что их удивляет, что этот старый человек, у которого никаких привязанностей в жизни не было, кроме Андрюши, что он не остался спокоен и равнодушен, что он глубоко его пожалел? Или смущает их смерть Тартаковского? Но как он умер: подавился костью? И для убийства и для самоубийства этот способ негоден. Можно повеситься, утопиться, но неужели можно убить себя, подавившись костью нарочно? Эта смерть, сама по себе, убедительное доказательство, что она не умышленная, а случайная, естественная. Но обвинители не желают этого видеть, и не зная, какие выводы сделать из этой смерти, ограничиваются тем, что пожимают плечами: подозрительно, непонятно! И так обвиняют здесь на суде! Но вот еще случайность: {69} У Чеберяковой были собаки, однажды они залаяли на евреев, а после этого собаки издохли. Больше ничего. Но обвинители и собак не могут оставить в покое. Им и это кажется подозрительным. Но пусть же они скажут яснее, что они думают? Что это месть всемирного кагала, что собаки подвергнуты смертной казни, за то, что лаяли на евреев? Какое отношение имеет это не только к виновности Бейлиса, но вообще к убийству Ющинского? А об этом все-таки говорится, этим что-то внушается. Говорят дальше, разве спроста на заводе построили молельню в обход закона? Да, действительно, здесь строили молельню и действительно в обход закона. Но ведь строители объяснили достаточно ясно, зачем они это сделали. Они вам сказали, и это прокурор оспаривать и не пытается, что если бы просить разрешения на постройку молельни, то его пришлось бы ждать так много времени, что это задержало бы стройку. Вот они и решили сначала все построить под видом столовой, а уже потом просить разрешения. Дурно ли это? Я право не знаю, почему это дурно, когда все равно без разрешения молельня бы не открылась, но я хорошо знаю, что это очень понятно и очень естественно. Но если это дурно, то карайте за это, штрафуйте, сажайте под арест за попытку обходить закон, но видеть в этом одно из доказательств убийства Ющинского все-таки, поистине, странно. На заводе Зайцева случился пожар, сгорела конюшня, и, конечно, обвинители такого случая не могли пропустить, чтобы в этом тоже сейчас не увидеть подозрительного. Очевидно подожгли и очевидно ради Ющинского. Казалось бы, что тут общего? Ведь убили Андрюшу в печке на открытом воздухе, а не в конюшне; так ведь они думают {70} сами. Но раз конюшня сгорала, можно и переменить место убийства: значит там и убили. Прокурор с большой решительностью перенес убийство в конюшню, разойдясь даже в этом с гражданским истцом. Но подумайте все-таки, даже если Андрюшу там и убили, зачем же все-таки конюшню сжигать? После убийства ее ремонтировали, штукатурили, белили, там жили много времени новые люди - зачем ее было сжигать? И что удивительного в подобных пожарах, мало ли их происходит? Но раз был пожар, разве можно это так просто оставить? И обвинители опять пожимают плечами - подозрительно! Но я не пойду дальше за недоумением обвинителей, им все странно и странным останется. И по правде сказать, что же им делать, если порядочных улик нет? Но я все-таки скажу: уж лучше бы они занимались такими пожиманиями плеч, чем прибегать к тем приемам, к которым не побрезгал прибегнуть г. прокурор. Он обещал заняться личностью Бейлиса. Давно было пора.
   Ведь если Бейлис способен на убийство из религиозного фанатизма, то надо думать, что в его прошлом и всей его жизни найдутся доказательства, что он изувер, это в чем-нибудь скажется. Но вот во всем его прошлом нашли только одно преступление. Когда был жив старик Зайцев, он ему поручил разводить мацу, как своему приказчику, доверенному человеку. Да, кому же это и поручать, как не приказчику? Я понимаю, если бы Бейлис отличался особой религиозностью, жил бы без дела, проповедывал, был бы в особенной близости с духовными людьми - это хотя и не преступление, но в данном случае показалось бы подозрительным. Но здесь, как раз, наоборот. Бейлис самый обыкновенный, трудящийся, рабочий человек, который целый день {71} занят в конторе, делает то, что ему велит его хозяин. Во всем его прошлом нет ничего подозрительного. И прокурор тогда прибегнул к другому приему. Он говорит: посмотрите, как Бейлис ведет себя на суде. Мы его видели все, видим больше месяца, чем же он здесь провинился? Во-первых, ему ставят в вину, что когда в первый день его спросили, еврей он или нет, он с некоторой гордостью ответил "еврей". Я не был в этот первый день заседания, мое ухо не могло проверить, была ли здесь гордость, но я думаю, что если два с половиной года человека держали в тюрьме за преступление, которое будто бы вытекало из еврейской религии, в конце концов у него могла сложиться эта гордая мысль: я страдаю за целый народ и от него не отрекаюсь. Но этого мало, его упрекают в бесчувственности, в хладнокровии, в том, что он слишком спокойно сидит на этом процессе, и здесь переходят к неожиданному нападению. Во все время судебного заседания, говорит прокурор, он только два раза заплакал, и когда? В первый раз, когда явился сюда Этингер.
   Ну, это не точно, я несколько раз видел, как текли у Бейлиса слезы, но если бы даже это было и так, то что же из этого? Если бы Бейлис заплакал тогда, когда увидел родственников своего хозяина, заплакал, вспомнив старое время, счастливое время, то что же из этого? Неужели понятные слезы человека измученного - улика против него?
   Но что еще несравненно хуже - это последний прием прокурора: "вспомните, говорил он, как Бейлис заплакал, когда Кадьян говорил об убийстве; он не выдержал, ему сделалось дурно, и он вышел из залы". Да, гг. присяжные заседатели, мы, защитники Бейлиса, с большим {72} любопытством смотрели на него в то время, когда здесь вам показывали вещественные доказательства; когда перед Бейлисом развернули окровавленную куртку Андрюши, нам казалось и думалось, что и вы, судьи, разделяете наше мнение, что Бейлис не мог бы так хладнокровно, так спокойно смотреть на эти вещи, если бы он хоть в чем-нибудь был виноват. И вот много дней после этого, во время одного из показаний Кадьяна, глубоким вечером с Бейлисом сделалось дурно. И вы помните, что в это время говорилось о том, как не он, а как эти убийцы воры убивали Андрюшу; что же доказывает этот обморок? В том, что Голубеву сделалось дурно, никто ничего дурного не видел, никто в этом ничего плохого не заподозрил, почему же в этом против Бейлиса увидали улику?
   А главное, если прокурор так на это глядит, придает обмороку такое значение, то почему, прежде чем о нем говорить, он не поинтересовался знать, как вообще себя чувствует Бейлис? Каково его здоровье в эти тридцать дней дела, что он ест, как спит, чем вызван обморок? Почему об этом он доктора не спросил? Ну, а если он доктора видел и с доктором говорил, и после этого все-таки здесь, на суде, в этом видит улику, тем хуже. И когда я слышал эти слова прокурора - да простит он мне - мне стало неловко.
   VII. Экспертиза.
   Вот и все, что можно было оказать против Бейлиса, все, что его уличает, даже такие нехорошие улики, как ссылка на обморок. Больше нет ничего, но зато в деле есть экспертиза, которая обвиняла уже не Бейлиса, а целый народ. Скажу несколько слов и о ней. Во-первых, она - не {78} доказательство; она может быть объяснением, не доказательством. Если бы было доказано, что Бейлис убил, то я понимаю, что тогда бы спросили экспертов: мы не можем понять, из-за чего убили Ющинского, объясните нам эту загадку. Такую экспертизу я признаю, она может быть полезной, но когда еще неизвестно, кто убил, когда против Бейлиса нет вовсе улик, тогда нечего торопиться с экспертизой, она ничему не поможет. Но, во-вторых, что же это была за экспертиза, чем она лучше показаний Чеберяковой? В таком серьезном деле, на которое смотрит весь мир, в деле, где нужно быть особенно осторожным, в таком деле, в числе источников, на которые ссылались, вдруг оказалось такое ученое сочинение, как Неофита. Обвинительный акт ссылается на него, г. прокурор о нем говорит, о нем говорил и Сикорский. И когда прочитали здесь это сочинение Неофита, г. прокурор обратил ваше внимание на то, что эти тайны, приведенные в сочинении, сообщил Неофиту его отец.
   И я попросил вас тогда запомнить только три из этих открытых нам тайн; их гораздо больше, но перед нами неполное сочинение, мы имеем только то, что было осмотрено судебным следователем Машкевичем; и вы помните, что в этом сочинении утверждалось, что у европейских евреев короста на седалище, у африканских черви на голове, американские - все сумасшедшие и т. д. Далее в том же сочинении Неофит сообщает, что четыре раза в год из воздуха на пищу евреев падает кровь, и всякий, кто эту пищу съедает, тотчас умирает. Затем Неофит говорит, что один вечер в году все евреи сходят с ума. Что это - бред неуча или старческое слабоумие? Что это за человек Неофит, чтобы верить ему? Это какой-то крещеный молдаванский еврей, который нам {74} неизвестен даже по имени; Неофит значит только "новообращенный".
   Но вот то, что такое дикое сочинение здесь фигурировало, как ученое, что на него ссылались, что по нему обвиняли Бейлиса, что о нем с серьезным лицом здесь говорили, вот это, гг. присяжные заседатели, в истории нашего суда не забудется.
   Что бы вы сказали, если бы по медицинскому вопросу вызвали в суд, в качеств сведущего лица, знахаря, который сказал бы, что он от своего отца слышал, будто при прочтении таких то молитв человек выздоравливает? Но Неофит показал полезное для обвинителя, и этого достаточно; ему верят, его безумное произведение спокойно и серьезно цитируют. Ведь это все та же система, когда верят Чеберяковой, верят всему, что полезно для обвинения. Чеберякова, как достоверная свидетельница, Неофит, как сведущий человек, вот в каком виде поставлен этот процесс! Но в области экспертизы было еще нечто гораздо худшее, чем сочинение Неофита - это экспертиза Сикорского. Так как гражданские истцы уже предупредили возражение наше, то я хочу и на это ответить, чтобы не осталось никакого сомнения. Я привык уважать чужие мнения, хотя бы и противные моим, и особенно уважать тех, кто мужественно их высказывает.
   И то, что Сикорский говорил один против всех, что он рассказал о всех ритуальных убийствах, о которых читал, не смущаясь тем, как к нему отнесутся, за это он заслужил уважение, и не его я виню. Сикорский мог не знать, зачем он был призван сюда, он быть может всю жизнь ждал момента, когда мог рассказать все, что думал по этому поводу.
   Но ведь он вызван был, как эксперт, он должен был, как сведущее лицо, передавать не слухи, не сплетни, ни даже свое безотчетное убеждение, должен был {75} говорить только то, что говорить наука, которую он здесь представляет. Его вызвали сюда, как психиатра, который лучше понимает душу людей, лучше знает нервную систему людей. И вот как бы показания его ни были неблагоприятны для нас, я бы отнесся к ним без всякого осуждения. Но разве такова на суде оказалась роль Сикорского?
   С другими психиатрами он даже и говорить не пожелал. Вы слышали заявление проф. Бехтерева, что Сикорский с ними не стал разговаривать. А когда Сикорский пришел сюда и начал здесь свою лекцию, и суд его слушал, как будто он говорил, как эксперт, можно ли было высидеть на месте спокойно? Разве это была психиатрическая экспертиза? Разве он рассказывал о том, что составляет область той науки, от которой он был вызван? Разве вместо медицины он не рассказывал о прежних процессах? и откуда он все это взял? Когда его спросили, откуда вы это знаете, где это есть в вашей науке, он ответил: ничего этого нет, потому что цензура все это вычеркивает.
   Когда его вторично опросили, откуда же в таком случае он это знает, он ответил, что читал эти дела в подлинниках. Его опросили, какие же дела он читал. Он ответил: "не помню, не знаю". Затем, когда ему задали частный вопрос о речи француза Кремье, которую он здесь приводил, и спросили, откуда он про нее знает, то он сказал, что знает из книги Шмакова, Но прис. пов. Шмаков его поправил. Оказалось, что это из книги Вязигина. Но ведь ни Шмаков, ни Вязигин, не психиатры, их наука совершенно особая. А Сикорский был вызван, как психиатр, и только в этом качестве имел право давать показания на суде.
   Но так, как опять таки, он показывал против Бейлиса, его слушали не прерывая. Вот почему {76} после показания Сикорского мы только об одном просили, чтобы оно с точностью было занесено в протокол, пусть высшая инстанция судит, что происходило на этом суде. Но я повторяю, что упрекать профессора Сикорского я не могу. Он может и не знал своего положения, как эксперта. Старость, наконец, дает известные права. Он человек больной, дряхлый, придираться к нему, спрашивать, откуда он взял то или другое, может быть и не стоило; но мы посылаем упрек тем, кто его вызвал, кто седин Сикорского не пожалел. Да, и вся эта богословская экспертиза лишний раз доказала только одно: что тому, кто говорит против Бейлиса, все позволяется.
   И я в заключение хочу сказать несколько слов о другой экспертизе, которой было удалено столько внимания и которая в этом деле действительно стоить на первом месте - об экспертизе врачей. Я должен признаться, гг. присяжные заседатели, что если для меня в этом деле было ничто таинственное, необъяснимое, что как будто оправдывало подозрение против евреев, то это была врачебная экспертиза.
   Та картина убийства, которая со слов экспертов нарисована в обвинительном акте, была не только загадочна, но как будто сама наводила на мысль о каком-то необыкновенном, не только зверском, но страшном по цели убийстве. Нам говорил обвинительный акт со слов врачей, что мальчик перед убийством был раздет, что у него были связаны руки, что в этом положении, с шапкой на голове, ему наносились удары, добавлялось при этом, что все удары были сделаны умелой рукой, ни единого лишнего; что удары обнаруживали в убийце тонкое знание анатомии, не всякому человеку доступное.
   И эта картина была так страшна, что перед ней невольно в {77} недоумении останавливались: что это такое, кто же так убивает? Напрашивалась мысль, не подделка ли это, не нарочно ли все подделано под евреев, под убийства, о которых ходила молва? Но ум отказывался верить, чтобы могли найтись люди, которые из каких бы то ни было побуждений, с какими бы то ни было целями, терзали бедного мальчика, чтобы что-то подделать. И я сам не понимал, что это значит. Но правду не скроешь, если глаз на нее умышленно не закрывать, и она вышла наружу.
   То, о чем говорит обвинительный акт, того в действительности не было. То, что врачи нашли сгоряча, от того они теперь отказались. И я не пойду в этот спор между экспертами, который едва ли мы с вами сумеем и разрешить. Я возьму только то, в чем все эксперты согласны, что признано теми, кто в первоначальной экспертизе участвовал. Убийство зверское и отвратительное, конечно, осталось, но этих таинственных, загадочных черт, которые так смущали, в нем уже не наблюдается. Оказывается, что у мальчика перед убийством вовсе не были связаны руки, они были связаны уже после смерти. Сам доктор Туфанов признал, что раньше он ошибался. Не были связаны руки, были свободны, значит, он мог биться, сопротивляться, царапаться. И если никаких следов сопротивления не осталось, значит, он во время ударов был без сознания. И видно, от какого удара он сознание потерял; это тот удар в голову, который одним из первых был ему нанесен. Эксперты единогласно признали и то, что первые удары наносились ему, когда он еще не был раздет, потому что кровь запачкала куртку; признали и то, что ни малейшего знания анатомии преступник не проявил, что он знал только то, что знает и всякий из нас, что сердце в груди и налево, но он много {78} раз тыкал своим орудием в область сердца, пока его не проткнул. Признали и то, что если бы желали добыть побольше крови, то нельзя было делать то, что делал убийца, что для этой цели раны должны быть резаные, а не колотые, что ни один из главных кровоточащих сосудов убийцею не был задет. Вы видите, это уже совсем другая картина. Похожа ли она на то убийство, на ритуальное убийство, в котором подозревают евреев? Подумайте хотя бы об одном обстоятельстве. Если мальчика убивали для извлечения крови, если кому-то нужна эта жидкость, нужна до того, что ради нее совершают убийства, то неужели при этих условиях это убийство все-таки так обставляют, что кровь пропадает, течет и по куртке, и по рубашке? Неужели ему в этом случае станут наносить столько ударов и в такие места как в голову, откуда вообще кровь собирать очень трудно? Не даром та экспертиза, которая первая и навела на мысль о ритуальном убийстве, сначала уверяла, будто руки Ющинского во время убийства были связаны, будто убийца обнаружил редкостное знание анатомии и т. д. Тогда этому можно было поверить, ну а теперь? Разве с отступлением экспертизы от прежних позиций не рухнуло все их заключение?
   Но нет ничего труднее, как признаться в ошибке, и те эксперты, которые на предварительном следствии давали свое заключение, уже не могут вовсе от него отступиться. Они пытаются доказать, что все осталось по-прежнему; пусть убийцы не знали анатомии, но это и неважно, можно делать тонкие операции без этого знания; пусть работа нисколько не тонка, пусть ни в один сосуд не попали как следует, но ведь кровь все-таки вытекла; пусть так выпускать кровь бестолково, бессмысленно, но она все-таки вытекала, и значит это могло быть целью убийц.
   А наконец, хотя один {79} из первых ударов был нанесен в голову и пробил и череп и мозг, но ведь можно было от этого сознания и не потерять и т. д. Видите, г.г. присяжные заседатели, какими приемами они отстаивают свое первое заключение; как можно здесь спорить? Чем их убедить? Все было сделано несогласно с той целью, которую эксперты им приписали, все было непохоже на то, что они сначала думали видеть, но как можно их разубедить в том, во что им хочется верить?
   Но вот пришли другие эксперты, свежие люди, у которых своего мнения заранее составлено не было, которые могли судить, как судите вы, без предубеждения. Они и раскрыли картину убийства, его смысл, обстоятельства дела. Убийство было зверское, они этого не отрицают; но цель всех ударов была одна - убить. Не выпустить кровь, а убить. Для выпускания крови должны были быть другие приемы. Но если было нанесено столько ударов, столько лишних ударов, то потому, что в руках у убийцы оказалось очень мало пригодное для убийства орудие, какая-то швайка; они били ею по убойным местам, по тем, которые всякий человек справедливо считает опасными: по голове, шее, груди, области сердца. Они кромсали бедного мальчика все больше и больше, потому что он не умирал. Пусть он потерял сознание почти с первого раза, от удара в голову, через шапку, пусть он тотчас же на что-то свалился на правый бок, он все же дышал, дергался от ударов; все же все время лилась из раны кровь; и убийцы добивали его тем же орудием, той же швайкой, тыкали во все места, сняли одежду, чтобы оружие попало удачнее, подняли рубашку, чтобы видеть, как на удар отзывается тело. Да, желали убить и только убить несомненно; но они были плохо вооружены для убийства, и потому так нехорошо, так зверски его учинили. {80} И сравните эту картину, нарисованную вам экспертизой, с тем рассказом, который со слов Сингаевского приводил вам Махалин, с тем объяснением, которое найдено было Красовским. Вот собрались у Чеберяковой обычные воры и удивляются, и негодуют: одно несчастье за другим, одна напасть сменяет другую: то берут одного, то забирают другого; это не спроста, кто-то их выдает. Кто же? Больше некому. Это дело рук Андрюши, он не даром грозился. И вдруг в это время к Чеберяковой приходит Андрюша.