Куропалат принял решение, которое в данный момент могло дать ему передышку и казалось единственно правильным, а потому и наименее рискованным: он запрется в своих апартаментах и не станет предпринимать никаких шагов, абсолютно никаких. Будь что будет! Действовать он начнет лишь в том случае, если обстоятельства вынудят его к этому, свои апартаменты покинет, лишь если его заставят их покинуть, а о пергаменте и вообще о чем-либо заговорит, если его принудят прервать молчание силой. В обстановке, сложившейся из-за исчезновения пергамента, единственной его мечтой было поскорее укрыться, никого не видеть, ни с кем не разговаривать. И ждать. Чего ждать, на что надеяться, куропалат и сам не знал. Разве лишь на то, что все обо всем забудут. Пока же он вызвал к себе своего первого секретаря, чтобы отдать ему приказания.
   — Меня нет ни для кого, и где я нахожусь, тебе неизвестно. Служебных помещений во Дворце сотни, и я могу находиться в любом из них — в каком именно, ты не знаешь. Запри снаружи дверь моей комнаты, а я просижу в ней столько, сколько сочту нужным. Связь буду поддерживать только с тобой, чтобы знать, кто меня искал, что делается во Дворце и за его стенами. Сейчас для меня наступил трудный момент, о причинах сказать пока не могу, да ты, с твоим нюхом, уже и сам наверное обо всем догадался.
   — История не совсем ясная, но я понимаю, что пропажа пергамента осложнила ваши отношения с императором.
   — Ты не догадываешься, кто мог украсть свиток?
   — Как я уже вам говорил, пока вы были внизу, в дверь не входила ни одна живая душа. Но кто-нибудь мог проникнуть через окно, спустившись с террасы. Вы не советовали мне проводить расследование, я и не стал, так что это всего лишь мое предположение, но оно мне кажется самым правдоподобным из всех возможных.
   — Я, конечно, проявил легкомыслие, но пергамент этот — как живой огонь, и тот, у кого он сейчас в руках, не может не обжечься. Приглядывайся ко всему, что тут происходит, но не задавай вопросов и никому не сообщай о пропаже. Никто ничего не знает, даже император, а потому первый, кто обнаружит свою осведомленность, тот и вор. В настоящий момент осведомлен обо всем один ты.
   — Но это опровергает правоту ваших слов, ибо я же не вор.
   — Как видно, эта нездоровая византийская страсть к софизмам стала заразительной. До сих пор я полагал, что хоть ты ей не подвержен, но, судя по всему, ошибся.
   — Я просто хотел, чтобы вы поверили: я не похищал пергамента.
   — Я и сам хочу в это верить.
   — Мне можно идти?
   — Куда ты так торопишься?
   — Я думаю, мое присутствие здесь бесполезно.
   — Нет, есть еще одно дело. Питаться я буду в этой комнате, и тебе самому придется приносить мне все необходимое. Ты знаешь, я довольствуюсь малым. Но кроме пищи принеси мне на всякий случай двадцать семян клещевины. Собери их в саду, в том месте, где я предал земле мертвого котенка. Выберешь самые зрелые: это можно определить по раскрытым коробочкам.
   — Вы знаете, что семена эти страшно ядовиты? Десятка достаточно, чтобы убить человека!
   — Я знаю это прекрасно и потому хочу иметь их при себе на всякий случай.
   — Если вы так настаиваете, я выполню ваш приказ тотчас же.
   — Выходя, ты обязательно должен запирать меня на ключ. Береги ключи от обоих замков, чтобы никто, кроме тебя, не мог сюда проникнуть.
   Первый секретарь понимающе кивнул и, выйдя, запер дверь на оба замка.
 
   Куропалат позволил секретарю удалиться, сосчитал его гулко отдававшиеся в коридоре шаги, мысленно добавил к ним шестьдесят четыре шага по ступенькам двух лестничных пролетов, после чего посмотрел вниз, приблизившись к окну настолько, чтобы все видеть, оставаясь незамеченным. Секунда в секунду секретарь появился во дворе, и куропалат, внимательно проследив за ним, убедился, что он не раздумывая направился именно к той клумбе, где был похоронен котенок. Откуда у него такая уверенность? Ведь в центре двора шесть клумб и все они одинаковые. Секретарь собрал коробочки с семенами клещевины и направился к арке, под которой начиналась лестница.
   Что все это могло означать? Куропалат подумал, что первый секретарь, конечно, видел, как он хоронил котенка, раз действовал так уверенно. А откуда еще можно было наблюдать за печальной церемонией, как не из выходившего во двор окна вот этой самой комнаты? Не исключено, что, пока он закапывал бедный маленький трупик, первый секретарь зашел в комнату, где лежал оставленный им по рассеянности запечатанный свиток.
   От столь простой мысли куропалата охватил страх. Выходит, враги — вот они, рядом с ним, в его собственных апартаментах! Они пользуются полным его доверием, держат у себя ключи от его комнаты, могут входить и выходить, когда им вздумается, короче говоря, его жизнь в их руках.
   Услышав, как ключ поворачивается в замочной скважине, куропалат отошел от окна и опустился в кресло, стоявшее в углу комнаты. Руки и колени у него дрожали, на лбу выступил холодный пот, и он отер его краем туники.

22

   Когда во Дворце распространился слух, что куропалат выбросился из окна своей комнаты и разбился о булыжники дворика, протовестиарий женской половины, еще не побывав на месте происшествия, поторопился сообщить о нем Феофано. Как евнух, он имел доступ в личные апартаменты императрицы.
   — Я принес вам ужасное известие, о моя Госпожа. Мне сказали, что куропалат Лев Фока выбросился из окна и отдал душу Богу. Неизвестно, заставили ли его выброситься или он сделал это по собственной воле, но суть дела не меняется.
   — Твоя весть меня не удивляет, — сказала Феофано. — Его первый секретарь мне уже донес, что куропалат Лев, явно намереваясь покончить с собой, попросил принести ему двадцать семян клещевины, но, как видно, предпочел выброситься из окна. Что ж, это его личное дело, и обсуждению оно не подлежит. Теперь займитесь поисками врученного ему эпархом и пропавшего пергамента с тайной формулой греческого огня.
   — Я захвачу с собой двух солидных свидетелей: если на свитке не окажется печатей, пусть потом не говорят, что я в него заглядывал.
   — Вижу, хитрости вам не занимать. Я ценю это качество в друзьях, но не люблю, когда им наделены враги.
   — Надеюсь, Ваше Величество милостиво причисляет меня к своим друзьям.
   — Если бы я вам не доверяла, то не поручила бы заняться поисками пергамента. Разве это не знак моего благоволения?
   — Желаю вам сто лет здоровья и славы, Ваше Императорское Величество.
   Протовестиарий произнес эти слова с трепетом, стараясь вложить в них все свои верноподданнические чувства и надеясь, что они хоть немного растопят ледяной панцирь, сковывающий душу грозной Феофано. Но она, оставаясь невозмутимой, легким знаком руки отпустила евнуха.
 
   Стражники, подобравшие во дворе изуродованное тело, осторожно привели его в порядок и тотчас убедились, что это вовсе не куропалат — о чем немедленно стало известно в коридорах Дворца, — а его первый секретарь. Два стражника, видевшие, как из окна апартаментов куропалата выпал человек, сначала подумали, что это сам Лев Фока. Кто же еще, если не он сам, мог выброситься из окна тех апартаментов? И по Дворцу сразу же разнеслась весть, которую протовестиарий женской половины поспешил сообщить Феофано. Она тоже приняла ее как нечто вполне естественное, словно заранее все предвидела и чуть ли даже не ждала.
   После случившегося куропалат заперся на ключ в своей комнате и никого не желал видеть. Все, кто стучался в его дверь, получали сухой отказ. После того как ложный слух был опровергнут, протовестиарий женской половины узнал более или менее точно, как было дело, от своих осведомителей, доложивших ему, что между личным секретарем и куропалатом произошла драка, в которой куропалат сумел за себя постоять: так и получилось, что не его выбросили из окна а он сам выбросил своего первого секретаря.
   Когда Феофано узнала от одного из своих евнухов, что разбился не куропалат, а его первый секретарь, она не сумела сдержать раздражения и сразу же вызвала протовестиария, чтобы услышать от него правду.
   — Вы принесли мне ложную весть. Что вам известно о том, как первый секретарь погиб вместо куропалата? Я жду от вас объяснений.
   — Произошел совершенно непредвиденный несчастный случай: наверняка дело не обошлось без участия злых духов, моя Госпожа и Императрица. Нам неизвестно, что случилось в комнате куропалата, а сам он отказывается открывать дверь и разговаривать с кем бы то ни было. Слуги, приносящие ему еду, говорят, будто он почти ничего не ест и пребывает в такой прострации, что почти не в состоянии слово вымолвить.
   — Все это может быть такой же ложью, какую я слышала от вас прежде. Оставьте в покое злых духов, на которых вы привыкли ссылаться, оказавшись в затруднительном положении, и скажите, почему я должна верить вашим словам, не содержащим, кстати, ответа на мой вопрос.
   — Решаясь обеспокоить Ваше Императорское Величество, я, нижайший ваш слуга, всегда предпочитал слово умолчанию. Во Дворце много молчальников, но я не принадлежу к их числу. Нередко я сообщаю о слухах, циркулирующих в коридорах, о всяких предположениях. В моих словах может быть наряду с правдой и доля неправды, но я всегда уповаю на несравненную рассудительность Вашего Августейшего Величества.
   — Вы еще не ответили на мой вопрос. Интересно, что же произошло в апартаментах куропалата, и не было ли у него в этом деле помощников. Суесловие в настоящий момент неуместно.
   — Насколько я знаю, в его комнате никого больше не было. Предполагают, что первый секретарь пытался выбросить куропалата из окна, чего, — добавил не без ехидства протовес-тиарий, — и следовало ожидать, по мнению тех, кому были известны намерения обоих, как они известны и нам. Говорят, что никакого шума борьбы или криков из комнаты не доносилось, но из окна почему-то вылетел не куропалат, а его первый секретарь.
   — He странно ли все это?
   — Весьма странно, особенно если учесть, что куропалат -человек физически немощный, хотя энергии и воли ему не занимать, а его первый секретарь был слаб духом, зато крепок физически. По-видимому, иногда сила воли может возобладать над физической силой. Другого объяснения у меня нет.
   — Я нахожу, что куропалат не столько силен духом, сколько вероломен и нагл, неважно, если ваше мнение не согласуется с моим. Произошло нечто неприятное и весьма меня удивляющее, и я желаю знать, какие слухи вы собрали в связи со случившимся.
   — Никто его не оплакивает, моя Августейшая Госпожа.
   — Что еще?
   Протовестиарий снова вошел в роль главного осведомителя:
   — Поговаривают, будто первый секретарь куропалата, перед тем как отправиться в покои Льва, нанес визит Вашему Величеству.
   — Кто распускает эти гнусные сплетни?
   — Вы раз и навсегда отучили меня раскрывать источники слухов, циркулирующих во Дворце. Иногда это простые стражники, иногда — служители покоев, ну и еще придворные дамы или даже суровые силенциарии. Случалось мне получать информацию и от ничего не подозревающих наших уважаемых иностранных гостей. Если вы вынудите меня назвать имена моих осведомителей, то к вам после этого долго не будут поступать какие-либо известия — не из-за моей плохой службы, а из-за того, что иссякнут их источники, как было в тот раз, когда я имел неосторожность раскрыть вам эту тайну. Однажды, помнится, я допустил ошибку и назвал имя монаха, который рассказал мне, не скупясь на подробности, по-видимому вымышленные, о вашем выезде на охоту с болгарским послом, славящимся своим умением обольщать женский пол. Что ж, вскоре мой монах исчез навсегда: его сурово покарал Господь, не жалующий клеветников. Мне бы не хотелось, чтобы рука Господня покарала и других моих осведомителей, моя Августейшая Госпожа и Повелительница.
   Феофано просто онемела. А когда она вновь обрела дар речи, слова ее просвистели, как удары хлыста:
   — Вы пустите в ход все ваше искусство убеждения, чтобы опровергнуть слухи о том, что первый секретарь куропалата, прежде чем отправиться в покои своего господина, посетил меня и вскоре после этого вылетел из окна. Заинтересованное лицо не сможет возразить вам из могилы.
   — Я попытаюсь опровергнуть эти злокозненные слухи.
   — Попытаетесь? Нет, опровергнете!
   — Конечно, опровергну, моя Августейшая Повелительница. Протовестиарий попятился и выскочил из покоев императрицы Феофано.

23

   Куропалат Лев Фока проснулся среди ночи от шума, неожиданно раздавшегося в соседней комнате. Он резко поднялся, упершись руками в подлокотники кресла, в котором дремал со вчерашнего вечера, и застыл, прислушиваясь. Но непонятный звук не повторился, кругом царило спокойствие, только неспокойно было у него на душе. Он снова опустился в кресло перед окном и замер в неподвижности с открытыми глазами, стараясь понять, слышал ли он шум на самом деле или в тревожном сне, привидевшемся ему этой ночью. Тяжелый сон не развеялся от пробуждения, а остался в памяти с удивительной яркостью. Ему привиделась императрица Феофано: она сидела на троне, вся закутанная в серебристую чешуйчатую ткань, а голова у нее была плоская и отвратительная, как у змеи. Куропалат тщетно пытался истолковать смысл шипящих слов злобно извивавшейся на троне Феофано, которые она адресовала ему, распростертому у ее ног и полумертвому от страха.
   Внезапное пробуждение освободило его от кошмара, хотя он все еще не мог вполне осознать, что происходит. В этот момент дверь резко распахнулась, и в комнату вошли два вооруженных стражника. Они схватили куропалата за руки, заткнули ему рот тряпкой, смоченной каким-то снотворным зельем, и выволокли его из комнаты.
 
   Проснулся куропалат в незнакомом помещении без окон, с покрытыми плесенью стенами. Это была одна из множества темниц, устроенных в подземельях Дворца: сюда приводили узников для пыток, а иногда здесь держали смертников. Куропалат со связанными руками сидел на скамье, а два евнуха, лица которых с трудом можно было различить в темноте, орудуя ножницами и бритвой, пробривали ему тонзуру. Выходит, неизвестные враги решили отправить его в какой-нибудь далекий монастырь. Он попытался узнать что-либо от евнухов, но те только губы сморщили, а потом открыли рот и показали ему бесформенные обрубки, оставшиеся у них на месте языка: как и следовало ожидать, эти евнухи были из числа «безъязыких». Один из них сделал знак, показывая куда-то вдаль, потом изобразил рукой волнообразное движение — морские волны. Значит, его собираются отправить на остров, на один из множества средиземноморских островов, где монастыри, как настоящие крепости, возвышаются над водными просторами и выполняют роль аванпостов империи. А может, его везут в Александрийскую дельту: там, в монастыре Метанойи, — подходящее место для высокопоставленных узников. Куропалат, словно четки, перебирал в уме названия далеких, суровых и уединенных мест, где лишь приглушенные слова молитв и шум морских волн наполняют долгие ночи, пока хриплые крики чаек не возвестят о наступлении рассвета, а дни тянутся бесконечно долго, поскольку ничего и никогда там не происходит. Вот в этих уединенных суровых монастырях (в молодости ему довелось посетить их все до единого в качестве императорского посланца — сборщика податей, которые рыбаки платили монахам за право держать свои суденышки в тесных монастырских гаванях) ему, обезображенному тонзурой и рясой, суждено провести остаток своих дней.
 
   Воспоминание о тех давних путешествиях было еще живо в памяти куропалата: убогая трапеза, состоявшая из соленой рыбы и черствого хлеба, который приходилось размачивать в воде, лежанки с простынями из сурового полотна, обязательные многочасовые молитвы, непременное поклонение монастырским реликвиям, за которым следовало уже не столь обременительное посещение винных погребов, огорода, цветника и библиотеки, где работали переписчики, и наконец вечерние часы в канцелярии, проведенные за подсчетом сумм, подлежавших изъятию, — своего рода практика, дававшая необходимую подготовку для работы в дворцовой администрации, отвечавшей его положению в обществе и званию. Эти вынужденные поездки вызывали у него лишь отвращение ко всякой счетной деятельности и незнакомое ему прежде острое чувство горестного одиночества. За время бесконечно долгих инспекторских визитов в монастыри он привык по едва заметным признакам — жесту, подмигиванию, оброненному слову — догадываться о скрытой напряженности отношений, о тайных страстях и о запретных любовных связях этих отрезанных от мира мужчин, ибо монахи тоже ведь люди, даже если жизнь в монастырском братстве калечила их личность и чувства. Молиться и дрожать — таков, казалось, был девиз одного из монастырей на склоне Олимпа: куропалат провел в нем неделю и сумел постепенно расположить к себе тамошних монахов настолько, что они стали делиться с ним, рассказывали о скрытом соперничестве за право главенствовать, о несправедливостях, которые им приходится выносить, о тайной жажде мести, о постоянном и страстном желании бежать из обители. Он заметил, что все так мечтали о бегстве из тех мест, словно монастырь был для них преддверием ада. Монахи готовы были бежать куда угодно, вынести любые страдания, лишь бы избавиться от этой ужасной ссылки, лишь бы никогда больше не видеть физиономий своих товарищей. И всякий раз, когда кто-нибудь из монахов умирал, все испытывали радость, которую они с трудом сдерживали до церемонии погребения, когда можно было излить душу в громком пении псалмов. Один раз Льву довелось встретиться с бывшим доместиком схолом [28], которого обрекли на рясу и тонзуру. Монахи поведали молодому Льву Фоке, что бывшего доместика наказали за слишком буквальное исполнение придворного этикета, в соответствии с которым никто не смеет прикасаться руками к императору. Когда Роман II Лакопин во время охоты на кабана во Фракийских Родопах упал с коня прямо в лужу, доместик не помог ему встать, так как не посмел прикоснуться к его особе. Получивший ушибы, весь облепленный грязью, император долго бултыхался в луже и смог подняться на ноги лишь с помощью другого участника охоты. На лице бедного доместика запечатлелись все его страдания, усугубленные долгим заточением в этой юдоли скорби, заточением, которое спасло несчастного от приговора к выкалыванию глаз, но обрекало его на бессмысленное существование до конца жизни. Зачем они спасли ему глаза, если ссылка эта была хуже слепоты? Да, злосчастная жизнь была у монахов, какую бы работу они ни выполняли и какую бы должность ни занимали. Все они были жертвами либо приговора, либо, что еще хуже, собственного давнего и смутного призвания. Но с течением времени чувства их огрубели, и они превратились в работников, удел которых — выжимать сок из ягод для приготовления вина, настоек и лекарств или подсчитывать подати, собранные для далекого императора. «Грызться между собой они перестают тогда, когда напиваются, пить перестают, чтобы возобновить ссору», — сказал о монахах святой Косма, на собственном опыте познавший все тайны монашеской жизни.
   По возвращении в столицу Лев поклялся себе, что никогда больше и близко не подойдет к этим ужасным местам, навсегда укроется в стенах императорского Дворца и подыщет для себя занятие, не связанное с подобными визитами и необходимостью проводить дни в такой тоске и печали. С тех пор его ничто больше не связывало с дальними монастырями, и он, насколько это было возможно, избегал даже встреч с монахами, приезжавшими в Константинополь для ежегодных отчетов главному казначею и для докладов о положении дел на границах империи.
   И вот теперь он станет одним из них. Кончив трудиться над его тонзурой, евнухи взяли из ящика грубую темную тунику и умело и ловко стали снимать с него тонкую тунику куропалата. Раздев Льва, они натянули прямо на его голое тело монашеское облачение, и тут куропалат почему-то подумал: «А как же те монахи, которые сами выбрали себе такую долю во имя Господа и всех Святых, они что, тоже голые под туниками?» Когда он в молодости выполнял функции императорского посланца, подобная мысль ему и в голову не приходила, но он знал, что все возможно в тех отдаленных местах, где людей одолевают темные страсти и средиземноморская жара.
 
   Было уже темно, когда они тронулись в путь на повозке, запряженной парой волов. Напротив него сидели два молчаливых монаха. Куропалат, пока еще звавшийся братом Львом, но уже смирившийся с мыслью, что ему придется сменить это слишком гордое имя, задавался вопросом, сама ли Феофано приказала отправить его в ссылку, а император безучастно принял ее решение, или же приказ исходил именно от императора.
   Лев твердо знал, что с этого момента связь со столицей и с императором будет очень затруднена, в какой бы монастырь его ни отправили, и думал, не свидетельствует ли это долгое путешествие по суше о том, что цель его находится скорее всего в пустынях Сирии или Паннонии, а вовсе не на каком-то острове, как показал ему знаками один из евнухов. Сам себе он признался, что предпочитает морю пустыню. Моря Лев не любил, и всякий раз, когда ему приходилось плыть на корабле, он чувствовал себя отданным во власть неведомых опасностей, от которых, как ему представлялось, нет спасения, поскольку плавать он не умел: не смог научиться этому даже в дворцовых бассейнах. Обтрепанные края полотнища, которым была покрыта повозка, громко хлопали на ветру. Места вокруг столицы продували таинственные ветры, прозванные греками разбойными: они налетали неожиданно и с такой яростью, что срывали крыши с домов, с корнем вырывали деревья. Рассказывали, что однажды во время войны с болгарами такой ветер решил исход сражения в пользу противника, напугав коней, запорошив пылью глаза византийских солдат и опрокинув фуры, груженные провиантом. Он с тревогой спросил у монахов, не начинается ли ураган.
   Пожилой монах посмотрел на Льва неодобрительно, словно тот позволил себе богохульство, и сказал:
   — Господь всемогущ.
   — Это мне известно, но я спросил, не начинается ли ураган. Эти внезапные порывы ветра и сверкающие молнии могут стать препятствием в нашем путешествии и отдалить его цель.
   — Я уже сказал, брат, что Господь всемогущ.
   Монах опустил глаза, показывая, что он не намерен продолжать эту нечестивую беседу.
   Прошло еще несколько часов; Лев Фока почувствовал голод и жажду. К тому же он боялся грозы, но не осмеливался сказать о своих плотских желаниях и страхе этим суровым и погруженным в ханжеские метафизические размышления монахам. Лев и сам знал, что Господь всемогущ: вдруг он решит наслать на них ураган и опрокинуть повозку? Или захочет доказать свое всемогущество, испепелив посланной с небес молнией и их, и повозку, и волов? Мало помнить о всемогуществе Бога, хотелось бы какой-то ясности относительно его намерений. Лев, конечно, знал, что не услышит от своих спутников ни единого слова утешения, и потому молча переживал и размышлял о намерениях Всевышнего, о том, что задумали Небеса, о земных тяготах и ненадежности повозки, скрипевшей под ударами ветра.
   — Монашеская жизнь должна быть следствием выбора, а не наказания, — решился он вдруг на открытую провокацию, чтобы выяснить настроение своих провожатых.
   — Иногда она — выбор, а иногда и дар, если грешнику дают возможность покаяться.
   — А что если этот так называемый грешник не знает, в чем состоит его грех? Как может он покаяться в грехе, не ведая даже, совершил он его или нет?
   — Главное — покаяние, а не грех.
   — Но покаяние предполагает существование греха или вины.
   — Верно. Кто же без греха? Кто без вины?
   — Но ведь даже Святой Павел утверждает, что все — грех. Грех — есть, пить, спать, любить женщину или мужчину, грех -зевать, все грех. Выходит, людям остается только и делать, что каяться пли удалиться в монастырь.
   Пожилой монах удивленно посмотрел на Льва Фоку и даже глаза прищурил, стараясь получше понять, что подразумевается под этим силлогизмом относительно всеобщего монашества. Но Лев не захотел встретиться с ним взглядом и, отогнув край парусины, прикрывавшей оконце, выглянул наружу. За оконцем простиралась иссушенная степь, по которой все еще гулял ветер; его внезапные порывы поднимали в воздух шары сухой травы и гнали их в ночи, как стада диких животных.

24

   Когда эпарх Георгий Мезарит узнал, что куропалата облачили в монашескую рясу и сослали в далекий сирийский монастырь, он подумал, что сам Господь Бог со всеми святыми пришел ему на помощь. Теперь злейший враг, повинный во всех его несчастьях, попал в немилость и изгнан из Дворца: даже Никифор ничего не сделал ради спасения брата. И хотя такой поворот событий казался эпарху просто невероятным, он вздохнул с облегчением. Когда же спустя несколько дней после изгнания куропалата в дверь его покоев постучался церемониймейстер двора, чтобы передать приглашение на праздник прихода зимы, который ежегодно и очень пышно отмечался во Дворце, он решил, что его положение загадочным и коренным образом изменилось, а раз так, можно позволить себе роскошь явиться ко двору в униформе, то есть в льняной тоге и при мече, от которых он добровольно отказался, чтобы не попасть в подстроенную ему куропалатом ловушку с этим проклятым пергаментом, содержащим тайную формулу греческого огня.