Одним словом, по китайским представлениям, жизнь нужно использовать для того, чтобы зарабатывать деньги, а чтобы жить воистину, нужно быть богатым. Уравнение вовсе не самоочевидное и даже противоречащее одновременно здравому смыслу и законам экономики. Первое учит, что «не в деньгах счастье», а второе требует признать, что деньги должны делать деньги. Китайцы же бессознательно попытались совместить экономическую абстракцию и жизненную конкретность. В результате они поставили некий жесткий предел своему историческому развитию, но сумели избежать одну жгуче-острую проблему, преследующую западную цивилизацию: проблему разрыва между «полезной» и «меновой» формами стоимости, «сущностью» и «обменом».
   Если присмотреться внимательнее к китайскому жизненному идеалу, нетрудно обнаружить в нем поразительные параллели собственно коммерческой деятельности. Китайцы традиционно считают высшей ценностью не что иное, как «питание жизни» (ян шэн). Соответственно, они стремятся использовать все возможности и средства для улучшения качества жизни, повышения духовной чувствительности или, говоря в понятиях китайской традиции, «накопления жизненной энергии». Последняя, очевидно, выступает как своеобразный аналог капитала, в котором и воплощается как нельзя более естественный жизненный идеал китайцев: получение от жизни как можно более чистого и здорового удовольствия. Способы получения этого удовольствия бесконечно разнообразны и охватывают решительно все стороны и даже все нюансы человеческой практики. Особенно примечательно в этом отношении китайское представление о сексуальной практике: последняя трактовалась как способ увеличения запасов семени в организме мужчины, что укрепляло его жизненные силы и в конечном счете способствовало рождению многочисленного и здорового потомства. Данная цель достигалась за счет усвоения мужчиной жизненной энергии женщины во время полового акта, трактовавшегося в категориях алхимической возгонки жизненной субстанции посредством взаимного обмена и слияния сил Инь и Ян, стихий Воды и Огня. С физиологической точки зрения речь идет об откладывании оргазма: наибольшее наслаждение приносит как раз превозмогание сиюминутного наслаждения. В то же время это придавало отношениям между полами характер стратегического противостояния. Не вдаваясь в детали процесса «питания жизни», отметим его основные характеристики.
   Во-первых, речь идет не просто о «накапливании» жизненных сил, но о качественном улучшении жизни, интенсификации жизненного опыта, повышении чувствительности тела и духа, прояснении сознания.
   Во-вторых, вновь обретенная возвышенная жизнь предстает как уникальная, несоизмеримая единичность или неизмеримое различие, чистая качественность бытия, абсолютная функциональность или фокус мировых метаморфоз, традиционно уподоблявшийся пустоте колесной втулки, которой держится все колесо. Гармония, как известно, превосходит ее отдельные части.
   В-третьих, проживание этих единичностей носит характер «возвращения к истоку», обретения неизбывных качеств бытия, что дает возможность благодаря духовной просветленности в известном смысле овладеть временем и упреждать события (см. об этом гл. 4). В категориях культурной деятельности речь идет о типизации практики или стилизации поведения, имеющих целью разыскание архетипов действий, или, пользуясь формулой Ж. Делёза, претворения «действия, адекватного вечности».
   В-четвертых, описанная стратегия капитализации жизни выявляет значение функциональной пустоты как неистощимого резервуара, неустранимого остатка всего сущего, условия абсолютного покоя, что в сочетании с эффектом интенсификации переживания как раз и делает жизнь наслаждением, предполагающим осознание возможности сохранения, удержания в себе источника жизненных сил. Жизнь подлинная, то есть одухотворенная и возвышенная, наполненная сознанием и сознательно проживаемая, есть не что иное, как чистая, совершенно безмятежная радость, радость как ликующий покой[5].
   Мы можем констатировать, что в китайской цивилизации управление, коммерция, стратегия и мораль составляют звенья единого континуума одухотворенной жизни как единства, говоря языком даосской традиции, «судьбы» и «природы». Здесь жизнь есть торговля, поскольку она предполагает обмен различными свойствами жизненной силы, и притом обмен созидательный, ведущий к совершенному состоянию (состоянию как со-стоянию и собственной состоятельности) бытия. Такой обмен неизменно носит стратегический характер, поскольку предполагает превосходство одной стороны над другой и определенный иерархический строй. В то же время он морален, ибо требует полной открытости мира и готовности к взаимодействию с другими. Мудрый правитель в Китае «оставляет себя», чтобы дать быть всему сущему.
   Не приходится удивляться в таком случае, что в старом Китае бытовало понятие «управление жизнью», а менеджерская и предпринимательская деятельность неизменно воспринимаются китайцами как условие жизненного счастья. В социальном плане той областью, в которой для китайцев сходятся богатство и счастье, стало семейное и клановое единение индивидуальных жизней. Уточняя сказанное выше, заметим, что деньги в Китае ценятся в той мере, в какой их можно конвертировать в здоровое и радостное самочувствие жизни, но взятое не в форме поверхностного и безнравственного гедонизма отдельных лиц, а в глубине ее родовой мощи и подчиненное моральному императиву.
   В реальной жизни традиционное отношение китайцев к богатству предстает как хозяйская рачительность, которая в узких рамках повседневности кажется крепко поставленной бережливостью, даже скупостью. Во всяком случае, китайские общества отличаются самой высокой в мире нормой сбережений. На рубеже 90-х годов ХХ века, по данным социологических опросов среди студентов разных стран, наибольшее значение бережливости придавали молодые люди в Китае (118 пунктов, 1-е место в мире), второе место занимал Гонконг (96 пунктов), третье – Тайвань (87 пунктов), четвертое Япония (80), пятое – Южная Корея (75). Для сравнения заметим, что на Западе наивысший показатель имеет Голландия (44 пункта), а показатель США равняется 29 пунктам[6]. В 1986 году в Японии сбережения составляли 38% ВВП, на Тайване – 38%, в Сингапуре – 40%, причем эти цифры имели тенденцию к увеличению. В США та же цифра составляла 15% и продолжала снижаться[7]. По некоторым данным, уровень сбережений среди жителей Пекина достигает 70% – фантастически высокая цифра по западным понятиям.
   Что служит метафизической основой столь свойственного китайскому миропониманию единения «субстанции» и «функции», жизни и стоимости?
   Ответ, вероятно, надо искать в традиционном для китайской мысли отождествлении реальности с «таковостью» существования, с тем, что «таково само по себе» (цзы жань), то есть не с предметной данностью, а с качеством существования. Таковость жизни не имеет сущности и непрерывно превосходит себя, одновременно воспроизводя, возобновляя себя. Другими словами, она есть абсолютное подобие, которое всегда подобно себе, не сливаясь со своим вечно-отсутствующим прообразом, но и не отличаясь от него. В «таковости» нет ни истинного, ни ложного, ни отрицания того и другого. Она есть парение духа. В ней чистое переживание жизни, ее первозданное естество сходится с нравственным усилием. Для китайцев жизнь есть прежде и превыше всего форма морального существования. Недаром Конфуций среди людей выше всех ставил того, кто «знает от жизни», а для Конфуция настоящее знание всегда морально.
   Политическим следствием восточной метафизики «таковости», при всех ее моральных обертонах, стало то, что можно назвать системной коррупцией как формой взаимной конвертации богатства и власти, экономического могущества и наслаждения жизнью. Механизм подобной конвертации не поддается законодательному регулированию и основывается на безмолвном консенсусе всего общества. Отсюда его необыкновенная живучесть и подлинно всесторонний характер. Именно он ответствен за то, что в старом Китае, несмотря на высокий уровень коммерциализации общественной жизни, так и не появился капитализм как самодовлеющая сила и двигатель исторического развития. Экономическое могущество в Китае всегда служило и в огромной степени еще и сегодня служит собственно жизненным ценностям: власти, удовольствию, славе, семейному единению, радостям человеческого общения, даже азарту, и ради этих приятных вещей денег обычно не жалели. Еще и сегодня китайский бизнесмен в интересах своего дела будет ублажать китайского чиновника в барах для пения под караоке с девушками, где и бизнесмен, и чиновник, и даже та же импровизированная «певичка» или «массажистка» окажутся совершенно равны как физические особи – на уровне плотского наслаждения жизнью «как она есть». В свою очередь, удовольствия жизни, в китайском понимании, призваны приносить богатство и имеют вполне определенное денежное выражение.
   Надо понять, наконец, что китайцев объединяют не идеи, не абстрактные ценности, даже не совместные дела, а... тела. «Небо видит глазами и слышит ушами народа», – гласит классическое китайское изречение. В китайской литературе часто можно встретить утверждение, что люди лучше понимали бы друг друга, если бы опирались только на свое чувственное восприятие, которое у всех одинаково, и не слишком умничали. В этом смысле китайское мировосприятие неожиданно сходится с тенденцией к имманентизации идеала, опрокидыванию умозрительных ценностей на план телесного существования, которая свойственна позднему модерну Запада.
   Описывая природу взаимной обратимости, конвертации богатства и жизни, мы должны вернуться к упоминавшемуся выше понятию человеческой социальности как преемственности между «малым» телом физического индивида и «большим» телом общественного и притом неявленного, безмолвного консенсуса. С древности задачей человеческой жизни (непременно жизни как совершенствования!) считалась реализация посредством способностей «малого тела» заложенных в нем потенций «большого тела», и эта реализация носила характер, как мы уже знаем, нравственного совершенствования. Под «большим телом» здесь следует понимать не столько формальную, институциональную общественность, сколько взаимные обязательства между людьми, возникающие на основе родства и личного доверия между хорошо знакомыми людьми. Это означает, помимо прочего, что прообразом «тела социума» выступает не индивидуальное тело, а тело как сеть отношений, лишенное внешней формы и даже отдельных органов, тело рассеянное, пустотелое, каким оно и предстает, например, в китайской медицине, которая видит в теле сеть каналов циркуляции космической энергии, а в анатомическом строении выделяет прежде всего сочленения, полости и отдельные контактные «жизненные точки», которые являются, по сути, отверстиями каналов циркуляции энергетического субстрата жизни, то есть теми же пустотами. Не менее примечателен обычай китайцев классифицировать живые организмы по количеству имеющихся в них физиологически функциональных отверстий.
   Итак, «социальное тело» по-китайски существует как рассеянная или даже, скорее, рассеивающаяся структура, где центр и периферия, внутреннее и внешнее оказываются преемственными и пронизывают друг друга, где каждая точка соприкасается с «инобытием», где видимое есть образ отсутствующего и где человек в конечном счете живет по пределу своего существования, пребывает в непрерывных превращениях подобно тому, как бытие «самоподобия» есть постоянная метаморфоза, удостоверяющая... вечносущие качества бытия. Мы имеем дело с аморфной, неформальной, текучей, но чрезвычайно гибкой и живучей средой, которая предстает как своего рода «второй», или «другой» социум, существующий «по ту сторону» любого оформленного, институционального общества и удостоверяемый символическими формами коммуникации. Эта гибкая, подвижная, даже текучая среда одновременно локальна, даже интимна и универсальна, в своем роде глобальна. Она простирается от отдельных семей и кружков друзей до масштабов человечества.
   Именно потому, что китайский тип социальности легко переходит в символический модус своего существования, он обладает огромным потенциалом глобализации, в своем роде не меньшим, чем потенциал глобализации на основе западного индивидуализма. Наглядным подтверждением этому тезису служит такая универсальная, распространенная по всему миру форма проживания китайцев за пределами Китая, как упомянутый выше чайна-таун – «китайский квартал». Чайнатаун являет собой как бы виртуальный, игровой в своей нарочитой зрелищности, символический образ Китая. Это не обособленное пространство гостиницы-музея, а самая что ни на есть живая повседневность, но повседневность, досконально эстетизированная, стилистически выдержанная, играющая самое себя в откровенно условных формах китча. Поистине, китайцы всюду чувствуют себя как дома: они отстраняются от своего, чтобы высвободить для себя поле игры с чужим, преобразить окружающую среду в хоровод «теней», «отблесков» внутренней жизни сердца.
   С точки зрения традиционной китайской идеи единства «субстанции» (букв. «тела» – ти) и «функции» (букв. «пользы» – юн) такого рода растворенный в повседневной практике и вместе с тем символический по своей природе социум можно было бы определить как единство субстанциональности и функциональности. Это социум как преемственность превращений, всегда другой по отношению к самому себе, не имеющий формальной идентичности и тем не менее безошибочно опознаваемый. Это по природе своей ритуальный социум, где ритуал слился с непосредственным течением жизни.
   Оттого же китайский социум, по сути, символичен; он существует прежде и превыше всего в самом сердце человека и лишь косвенно удостоверяется формализованными ритуальными жестами. Это мир внутри мира и в то же время мир вне мира, как о том напоминает, помимо прочего, эстетический идеал китайцев, предписывающий живописцу рисовать «картину вне картины», а архитектору создавать «сад внутри сада» и «сад вне сада». Действительно, художественный образ в китайском искусстве являет сокровенное пространство саморассеивающейся формы, точку самоотсутствия сущего, в которой противоположности взаимно нейтрализуют себя, переходя в вечнопреемственность самоотсутствующего. Такова же, наконец, и природа самой коммуникации, которая всегда свершается помимо установленных форм общения. Одна примечательная деталь: при родовых или общинных храмах в старом Китае почти всегда имелись театральные сцены, где в дни жертвоприношений давались представления. Очевидно, что чистая радость театральной игры, в которой и воплощалась сущность общения людей с духами, со временем была осознана как совершенно необходимое дополнение к формальностям церемониала.
   Остается добавить, что китайский социум имеет иерархическую структуру, регулируемую все тем же символическим порядком ритуала. Положение каждого члена семьи определяется его местом на родовом древе и имеет строго определенную маркировку, представленную в его облике, поведении и даже отведенном ему месте в доме. Семья и род воплощают собой органическую полноту жизни, и отношения между их членами определяются не разделением труда или прочими экономическими факторами, а ритуалом с его символическим порядком, который допускает только личные, но лишенные субъективного содержания связи. Китайский идеал коммуникации – это, как уже говорилось, «сердечное единение», осуществляемое без слов и даже бессознательно, силой безотчетного доверия, подобно тому, как младенец понимает свою мать без слов и даже самого «понимания».
   Китайский социум предстает как сверхлогическая преемственность внутреннего и внешнего или, по-другому, двуединство актуальных и символических качеств существования. Подобная связь по-своему весьма наглядно отразилась в свойственном китайцам двойном акценте на материальном богатстве, причем воспринимаемом преимущественно в виде наличных денег (об этом речь ниже), и знаках власти. Деньги – излюбленная тема разговора в китайской компании, обсуждаемая с шокирующей европейцев (если не американцев) откровенностью. Поинтересоваться даже у малознакомого человека, сколько он заплатил за свой автомобиль или костюм, который носит, отнюдь не считается предосудительным среди китайцев. По ответу, по крайней мере, можно судить о положении в обществе, на которое претендует данное лицо. Что касается власти, то здесь, конечно, главное значение имеют объективные критерии социального статуса, но весьма важно также иметь манеры, подобающие начальнику, учителю или знаменитости: выдержку, царственное спокойствие, снисходительное радушие и т.д. Щедрость, однако, в число этих добродетелей не входит, хотя она и не совсем чужда детям Срединной страны.
   Итак, китайцы преданно служат Маммоне и притом прекрасно понимают, что для того, чтобы что-нибудь получить, сначала нужно отдать (рассуждения на эту тему являются у них частью расхожей мудрости). Почему же это, на первый взгляд вполне капиталистическое, отношение к хозяйственной жизни сочетается у китайцев с таким упорным стремлением иметь как можно больше сбережений (это стремление, как мы видели, имеет свои точные параллели в менталитете и психологии китайцев)? Ответ на этот вопрос, возможно, содержится в некоторых особенностях китайской семейной организации – например, в обычае делить семейное состояние между всеми наследниками, не исключая дочерей. Подобное дробление семейного имущества усиливало неустойчивость экономического положения семьи, что усугублялось жесткой конкуренцией как в хозяйственной деятельности, так и в социальной карьере. С давних времен в китайском обществе повсеместно господствует убеждение в том, что процветание семьи не продлится более трех поколений. Классические китайские романы о семейной жизни почти всегда являют собой повествование о неотвратимом упадке и гибели состоятельного семейства. Не здесь ли кроется причина навязчивого желания главы китайской семьи оставить как можно больше сбережений своим детям, чтобы обеспечить будущее потомства? От среднего китайца получить внятный ответ на этот вопрос, впрочем, едва ли возможно.
   Но вернемся к характеристике китайской социальности. В структурном отношении присущий китайской цивилизации сетевой, основанный главным образом на личных и вместе с тем жестко формализированных контактах социум представляет собой как бы три концентрические сферы. Его ядро составляет семейный коллектив, члены которого связаны кровными узами и, соответственно, некими безусловными и неотменяемыми взаимными обязательствами. Внешняя сфера соответствует кругу друзей и доброжелательных знакомых, которые способны оказать помощь или услугу в различных делах. На периферии находятся разного рода чужаки – от незнакомых земляков до иностранцев, – с которыми не ведется никаких дел. Эти три группы различаются между собой по степени оказываемого им доверия: «своей семье доверяют абсолютно, друзьям и знакомым доверяют в той мере, в какой с ними находятся в отношениях взаимной зависимости и от них зависит собственное “лицо”. В отношении же всех прочих не предполагается наличия доброй воли»[8]. Три эти сферы китайского социума соотносятся с принципами доверия и недоверия в своего рода инверсивном порядке: недоверие к чужакам накладывается на прочное системное доверие, а доверие к «своим» накладывается на неустранимое личное недоверие. В итоге мы имеем творческие напряжения на всех уровнях социума: можно и нужно вступать в сделку с незнакомцем (обеспечивая себе при этом одностороннее преимущество), и одновременно следует бдительно следить за близкими людьми.
   С точки же зрения принципов его организации подобный социум выстраивается из соотношения оказываемых окружающим доверия и недоверия. В социологии после М. Вебера принято проводить различие между доверием «универсалистским» (основанным на вере и ценностях) и «партикуляристским», связанным с личными отношениями. Сравнительно недавно Н. Луманн предложил различать также доверие «личное» и «системное». Последнее означает, конечно, доверие к основным институтам общества. Различные виды доверия в зависимости от тех или иных исторических, культурных, политических факторов могут находиться в разных соотношениях между собой и на практике не исключают друг друга. Например, в Гонконге в конце колониального периода недоверие к судам выказывало лишь 18% респондентов против 25% респондентов на родине честного правосудия – Англии. В самом Китае, даже по заниженным данным социологических опросов (ибо редкий китаец осмелится открыто выразить недовольство своим государством), эта цифра превышает 40%[9]. На основании подобной статистики, а также личных наблюдений многие европейцы полагают, что китайцам вообще не свойственно доверять кому и чему бы то ни было. Это, конечно, большое упрощение. Традиционное (и обоснованное) недоверие китайцев к государственным институтам всегда компенсировалось не только семейно-клановой солидарностью, но и разветвленными, весьма гибкими земляческими связями. Но и помимо тех или иных форм организации китайцам свойственно (чего не скажешь, например, о современных русских) доверять общественному мнению, пусть даже в примитивном виде «людской молвы», суду истории и просто стихии народной жизни, которая, как убежден каждый китаец, сама расставит все по своим местам и вынесет каждому справедливый приговор. С древности в китайском обществе сохранилась вера (возможно, в качестве компенсации за несправедливости, чинимые властями) в то, что Небо, которое, как уже говорилось, «видит глазами и слышит ушами народа», воздаст каждому по его заслугам, и злодея ожидает неизбежная кара уже в виде всеобщего осуждения.
   Естественно, существовали различные степени доверия и недоверия. Формально доверие должно быть безусловным в рамках семьи и полностью отсутствовать в отношениях с посторонними и чужаками. В действительности, однако, проблема доверия присутствует на всех уровнях этого социума именно вследствие жесткой формализованности принятых в нем отношений. Даже отношения в семье, где все наследники, включая дочерей, имели право претендовать на равную долю семейного имущества, никогда не были свободны от недоверия и соперничества, хотя бы и скрытых или даже только предполагаемых, чисто гипотетических. Именно эта особенность китайского миропонимания побудила многих западных наблюдателей говорить о неискоренимом лицемерии и хитрости китайцев, их неспособности к открытым и честным отношениям и даже деловому сотрудничеству. Сами же китайцы часто сравнивают свое общество с «морем песка». Дело, разумеется, вовсе не в личных качествах китайцев, а в особенностях китайской культуры, причем особенностях, создающих очень последовательное и цельное мировоззрение, способное, как показывает исторический опыт, пережить любые общественные потрясения. В рамках этого мировоззрения явления на первый взгляд противоположные в действительности дополняют и уравновешивают друг друга, создавая ситуацию своеобразного творческого конфликта: неустранимость недоверия делает возможным и ожидаемым доверие, потребность в личных связях и взаимном уважении ничуть не исключает презрительного отношения к окружающим и т.д.