– Любочка, что вы тут делаете? – спрашивал я, выходя в калитку.
   Она подняла на меня свои кроткие большие глаза с опухшими от слез веками. Меня охватила какая-то невыразимая жалость. Мне вдруг захотелось ее обнять, приласкать, наговорить тех слов, от которых делается тепло на душе. Помню, что больше всего меня подкупала в ней эта детская покорность и беззащитность.
   – Любочка, вам холодно?
   – Нет…
   – Вы хотите есть?
   – Нет…
   – Вы устали?
   – Нет… Если вам не трудно, дайте мне стакан воды.
   Это была трогательная просьба. Только воды, и больше ничего. Она выпила залпом два стакана, и я чувствовал, как она дрожит. Да, нужно было предпринять что-то энергичное, решительное, что-то сделать, что-то сказать, а я думал о том, как давеча нехорошо поступил, сделав вид, что не узнал ее в саду. Кто знает, какие страшные мысли роятся в этой девичьей голове…
   – Знаете что, Любочка, идите спать в нашу избушку, а я пойду гулять в парк. Мне все равно не спится, а до утра осталось немного… Потом мы поговорим серьезно.
   Это предложение точно испугало ее. Любочка опять сделала такое движение, как человек, у которого единственное спасение в бегстве. Я понял, что это значило, и еще раз возненавидел Пепку: она не решалась переночевать в нашей избушке потому, что боялась возбудить ревнивые подозрения в моем друге. Мне сделалось обидно от такой постановки вопроса, точно я имел в виду воспользоваться ее беззащитным положением. «Она глупа до святости», – мелькнула у меня мысль в голове.
   – Мне решительно ничего не нужно, – прошептала она в ответ на мои обидные мысли. – Ничего… Только, ради бога, не гоните меня.
   – Послушайте, Любочка, ведь это сумасшествие! Да, настоящее сумасшествие… Ведь вы знаете, что Пепко уехал, вернее сказать – бежал?..
   – Да, знаю…
   – Зачем же вы остались в таком случае?
   Она посмотрела на меня и совершенно серьезно ответила:
   – Не знаю… Да мне и некуда идти… Я ничего не знаю.
   – Послушайте, нужно же иметь хотя маленькое самолюбие: человек бегает от вас самым позорным образом, ведет себя, как… как… ну, как негодяй, если хотите знать.
   – Что вы, что вы?! – испугалась еще раз Любочка, вскакивая. – Это я сама виновата… Да, сама, а Агафон Павлыч хороший.
   – Хороший?.. ха-ха!
   Меня начала душить бессильная злость. Что вы будете тут делать или говорить?.. У Любочки, очевидно, голова была не в порядке. А она смотрела на меня полными ненависти глазами и тяжело дышала. «Он хороший, хороший, хороший»… говорили эти покорные глаза и вся ее фигура.
   Наступила неловкая и тяжелая пауза. Небо сделалось серым, – близился солнцевосход. Где-то в дачном садике чирикнула первая птичка. Белая ночь кончалась. Любочка опять впала в свое полузабытье. В сущности я только теперь хорошенько рассмотрел ее. Она была почти красива, вернее сказать – миловидна. Эти большие испуганные глаза смотрели с такой затаенной скорбью. Меня, между прочим, поразила одна особенность – современный женский костюм совсем не приспособлен для таких положений, в каком находилась сейчас Любочка. Шерстяная юбка была некрасиво смята, шляпа съехала набок, летняя накидка висела какой-то тряпкой, сложенный зонтик походил на сломанное крыло птицы; одним словом, все это не годилось для трагической обстановки, напоминая будничную дешевенькую суету.
   – Нужно же что-нибудь делать, Любочка, – заговорил я, набираясь сил. – Так нельзя…
   – Что нельзя?
   – Да вот сидеть так…
   – Идите спать… А я посижу здесь… Может быть, я вас компрометирую?
   – А вы боитесь скомпрометировать себя, если пойдете и уснете в нашей избушке? Что может подумать о вашем поведении Пепко!.. Как это страшно…
   – Вы его не любите…
   – И даже очень не люблю…
   Она закрыла лицо руками и зарыдала. Теперь уж я сделал движение в ожидании истерики.
   – Я… я его так люблю… – шептала Любочка, не отнимая рук. – А вас ненавижу… Да, ненавижу, ненавижу, ненавижу!.. Вы его не любите и расстраиваете… Не от меня он убежал, а от вас.
   – От меня?
   – Да, вы, вы… Вы думаете, что я совсем дура и ничего не понимаю? Ха-ха!.. Вы нарочно увезли его и на дачу, чтобы спрятать от меня. Я все знаю… и ненавижу вас… всех…
   Разговор принял совсем неожиданный оборот, и я немного растерялся в качестве опытного заговорщика и предателя.
   – Вот что, Любочка… Идемте гулять?
   – Не хочу… Я останусь здесь и дождусь его. Ведь когда-нибудь он вернется из города… Вот назло вам всем и буду сидеть.
   Это, очевидно, был бред сумасшедшего. Я молча взял Любочку за руку и молча повел гулять. Она сначала отчаянно сопротивлялась, бранила меня, а потом вдруг стихла и покорилась. В сущности она от усталости едва держалась на ногах, и я боялся, что она повалится, как сноп. Положение не из красивых, и в душе я проклинал Пепку в тысячу первый раз. Да, прекрасная логика: он во всем обвинял Федосью, она во всем обвиняла меня, – мне оставалось только пожать руку Федосье, как товарищу по человеческой несправедливости.
   – Куда вы меня тащите? – взмолилась Любочка, изнемогая.
   – Не знаю… Войдите и в мое положение: что я буду делать с вами? Оставить вас я не могу, как это делают некоторые… Утешать – бесполезно.
   Мы прошли два раза все Третье Парголово и остановились, наконец, на пустой горке, мимо которой спускалась тропинка на вокзал. Нашлась спасительная скамейка, на которую мы могли присесть. Солнце уже поднималось, – солнце холодное, без лучей. Перед нашими глазами разлеглось чухонское болото, перерезанное Финляндской железной дорогой; налево в пыльной мгле едва брезжился Петербург. Моя дама сидела безмолвно, как тень. Глаза у нее слипались, но она продолжала бороться со сном. Был момент, когда ей хотелось расплакаться, – я это видел по дрожавшим губам, – но дневной свет, видимо, действовал на нее отрезвляющим образом.
   – Бедный, где-то он провел ночь… – думала она вслух.
   – Да, бедный… Черт бы его побрал!..
   Она посмотрела на меня и улыбнулась.
   – Воображаю, как вы меня проклинаете в душе, – проговорила она, продолжая улыбаться. – Целую ночь нянчитесь… Я вас, кажется, бранила?
   – Да… Вернее сказать, вы сами не знали, что говорили.
   – Миленький, простите… Я так страдала, так измучилась… Идите, голубчик, спать, а я посижу здесь. С первым поездом уеду в Петербург… Кланяйтесь Агафону Павлычу и скажите, что он напрасно считает меня такой… такой нехорошей. Ведь только от дурных женщин бегают и скрываются…
   На мой немой вопрос она сама ответила:
   – Вы боитесь, что я опять приеду? Конечно, приеду, но на этот раз буду умнее и не буду лезть к нему на глаза… Хотя издали посмотреть… только посмотреть… Ведь я ничего не требую… Идите.
   – Нет… Я все равно сегодня не буду спать.
   – Почему?
   – Я влюблен…
   – Вы? Когда это случилось?
   – Вчера, в восемь часов вечера…
   – В Надю?
   – Нет.
   – Ах, да, эта высокая, с которой вы гуляли в саду. Она очень хорошенькая… Если бы я была такая, Агафон Павлыч не уехал бы в Петербург. Вы на ней женитесь? Да? Вы о ней думали все время? Как приятно думать о любимом человеке… Точно сам лучше делаешься… Как-то немножко и стыдно, и хорошо, и хочется плакать. Вчера я долго бродила мимо дач… Везде огоньки, все счастливы, у всех свой угол… Как им всем хорошо, а я должна была бродить одна, как собака, которую выгнали из кухни. И я все время думала…
   – О чем?
   – Ведь и мы могли бы так же жить на даче с Агафоном Павлычем… Я так бы ждала его каждый день, когда он вернется из города. Он приезжает со службы усталый, сердитый, а у меня все чисто, прибрано, обед вкусный… У нас была бы маленькая девочка, которую он обожает. Тихо, хорошо… Потом мы состарились бы, девочка уже замужем, и вдруг… Нет, это страшно! Мне представилось, что Агафон Павлыч умер раньше меня, и я хожу в трауре… Знаете, такая длинная-длинная вуаль из крепа… Переезжаю жить к дочери и все плачу, плачу… Каждый день хожу к нему на могилу, приношу цветов и опять плачу. Ведь никто не знает, какой он был хороший, добрый, как любил меня… Вы не смейтесь надо мной, Василий Иваныч. Если вы действительно любите ту девушку, так все поймете…
   – Я не смеюсь.
   – И вдруг ничего нет… и мне жаль себя, ту девочку, которой никогда не будет… За что? Мне самой хочется умереть… Может быть, тогда Агафон Павлыч пожалеет меня, хорошо пожалеет… А я уж ничего не буду понимать, не буду мучиться… Вы думали когда-нибудь о смерти?
   – Нет, как-то не случалось.
   – Значит, вы еще не любите. Если человек любит, он все понимает, решительно все, и обо всем думает… Я целые дни сижу и думаю и не боюсь смерти, потому что люблю Агафона Павлыча. Он хороший…
   Мне опять сделалось жаль Любочку, в которой мучительно умирал целый мир и все будущее. Она была права: любовь делала ее почти умной, и она многое понимала так, как в нормальном состоянии никогда не понимала. Ее наивная философия навеяла на меня невольную грусть. В самом деле, от каких случайностей зависит иногда вся жизнь: не будь у нас соседа по комнатам «черкеса», мы никогда не познакомились бы с Любочкой, и сейчас эта Любочка не тосковала бы о «хорошем» Пепке. По аналогии я повторил про себя свою вчерашнюю встречу с Александрой Васильевной – тоже случайность и тоже… Дальше я старался ничего не думать, потому что мое солнце уже поднялось и решительный день наступил. А она, наверное, спит молодым, крепким сном и давно забыла о моем существовании…
   Мы просидели на горке до первого поезда, отходившего в Петербург в восемь часов утра. Любочка заметно успокоилась, – вернее, она до того устала, что не могла даже горевать. Я проводил ее на вокзал.
   – Желаю вам счастья… много счастья! – шепнула она, выглядывая из окна вагона.
   Домой я вернулся, пошатываясь от усталости. Представьте мое изумление, когда в сенях я увидел спавшего мертвым сном Пепку. Он и не думал уезжать в Петербург и, как я догадывался, весело проводил время в обществе Мелюдэ и пьяного Гамма, пока я отваживался с Любочкой. Зачем нужно было обманывать еще меня? Мне ужасно хотелось пнуть его ногой, обругать, приколотить… Меня больше всего возмущало то, что человек спал спокойно после всех тех гадостей, какие наделал в течение одного вечера, – спрятался от обманутой девушки, обманул лучшего друга… Воображаю, как Пепко хохотал и дурачился с Мелюдэ, пропивая взятые у меня крейцеры.
   – Пепко!
   Пепко не шевелился, но я видел, что он проснулся и притворяется спящим. Это была последняя ложь…
   – Пепко, я тебя презираю…
   Мне показалось, что, когда я отвернулся, Пепко сдержанно хихикнул. Это животное было способно на все…
   Я заснул, не раздеваясь. Это был даже не сон, а какая-то тяжесть, раздавившая меня. Меня разбудил осторожный стук в окно, – в окне мелькал черный зонтик, точно о переплет рамы билась крылом черная птица.
   – Как вам не стыдно! – слышался голос Наденьки. – Вставайте и догоняйте нас с Шурой. Мы идем в парк.
   Из-за косяка дверей выглядывала измятая рожа Пепки и самым нахальным образом подмигивала мне по адресу черного зонтика.
   – Мало-помалу, не вдруг, постепенно, шаг за шагом падала… падала священная римская империя и совсем развалилась… – бормотал он, ухмыляясь.
   Я ответил ему молчаливым презрением.



XXI


   Я так торопился, что даже забыл о штиблетах и вспомнил об этом обстоятельстве только на улице, догоняя девушек. Я несся точно на крыльях. Помню, что я догнал их как раз напротив той дачи с качелями, на которой мы с Пепкой разыгрывали наш «роман девушки в белом платье». Эта девушка как раз была налицо, – она тихо раскачивалась на своей качели с книгой в руках. Мне показалось, что она с каким-то укором подняла на меня свои чудные глаза, точно я изменял ей каждым своим шагом. Но разве могло быть какое-нибудь сравнение этого ребенка с настоящей женской красотой, живым олицетворением которой являлась она, Александра Васильевна. При дневном свете она показалась мне еще лучше. Как она грациозно шла, какой рост, какое выражение лица… «Она покоится стыдливо в красе торжественной своей», мелькнули у меня в голове стихи Пушкина, а бедная девушка в белом платье все бледнела и бледнела, пока не растаяла, как снегурочка.
   – Вы остаетесь на целый день? – говорил я, здороваясь с своей дамой сердца.
   – Надя этого хочет… – наивно ответила она и улыбнулась, посмотрев на подругу. – Я уеду вечером, с девятичасовым поездом.
   Я чуть не вскрикнул: целый день счастья! Меня эта мысль точно испугала… Целый день – это побольше вечности. Мне почему-то припомнился вычитанный где-то Пепкой анекдот о Гете, скромно признавшемся перед смертью, что он был счастлив в жизни всего четверть часа. А я буду счастлив целый день, целую вечность… Самая обыкновенная прогулка по Шуваловскому парку для меня являлась мировым событием, перед которым бледнело все остальное. Это было торжественное шествие царицы, для которой светило солнце, цветы лили свой аромат, благоговейно шептали деревья, а воздух окружал светлым облаком… Я мог только удивляться слепоте встречавшихся на дороге людей, которые упорно не хотели замечать проходившего мимо них совершенства. Несчастные, они ничего не понимали, а между тем все кричало: гряди, голубица!..
   Мы долго гуляли по всему парку, и мне казалось, что он принадлежит мне, и я показываю его своей избраннице. Наденька продолжала свою вчерашнюю политику и разными способами устраняла себя, предоставляя нам полную свободу. Наденька любила рвать цветы, хотя это и было строго воспрещено аншлагами; Наденька любила дурачиться, как козочка, и пряталась за деревьями; Наденька уставала и садилась на каждую скамейку отдыхать… А я опять шел под руку с Александрой Васильевной, опять чувствовал, как она опирается на мою руку, опять что-то рассказывал, и опять она так хорошо и доверчиво улыбалась.
   – Скажите, пожалуйста, как пишут романы?.. – спрашивала она. – Я люблю читать романы… Ведь этого нельзя придумать, и где-нибудь все это было. Я всегда хотела познакомиться с романистом.
   Наденька поусердствовала, и я должен был фигурировать в качестве реализовавшегося романиста. Это была ложь, но в данный момент я так верил в себя, что маленькая хронологическая неточность ничего не значила, – пока я печатал только рассказики у Ивана Иваныча «на затычку», но скоро, очень скоро все узнают, какие капитальные вещи я представлю удивленному миру. Положим, я забегал немного вперед своей славе, но важно верить в себя, в свою миссию, в свои идеалы. Одним словом, я разыгрывал роль романиста самым бессовестным образом и между прочим сейчас же воспользовался разработанным совместно с Пепкой романом девушки в белом платье, поставив героиней Александру Васильевну и изменив начало. Я прямо взял нашу вчерашнюю встречу и к ней приделал роман нашей девушки в белом платье. На мою долю выпадала выигрышная роль героя, преодолевающего очень серьезные препятствия. В сущности я делал самый бессовестный плагиат и нисколько не стеснялся. Мой герой, то есть я, высказывал Александре Васильевне все то, что я чувствовал и переживал сам. Кроме того, я не пощадил своего друга и для контраста провел параллель несчастного романа Любочки и кое-что кстати позаимствовал из беседы с ней. Под конец я сам удивлялся самому себе, то есть своей находчивости, – ведь это было целое и обстоятельное объяснение в любви, замаскированное романической фабулой.
   – И вы все это написали? – наивно удивлялась Александра Васильевна, окончательно убеждаясь в моем признании романиста.
   – Да… то есть еще не кончил. Необходимо кое-что исправить, кое-что дополнить, вообще – докончить.
   – Ах, как это интересно, Василий Иваныч…
   – Когда выйдет моя книга, я преподнесу ее вам первой…
   – Мне? О, я очень благодарна…
   Видимо, она не догадывалась, в чем заключается суть моего будущего романа, и не узнавала себя в нарисованной мной героине. Конечно, она немножко наивна… да. Даже – как это выразиться повежливее? – почти глупа той красивой и милой глупостью, которую самые умные и самые строгие мужчины так охотно прощают хорошеньким женщинам. Увы! она никогда не получила романа девушки в белом платье, потому что он так и остался в отделе неосуществившихся добрых намерений, хотя в данном случае и сослужил мне хорошую службу. Неужели Пепко прав, уверяя, что наши лучшие намерения никогда не осуществляются и каждый автор должен умереть, не исполнив того, что он считает лучшей частью самого себя? Только золотая посредственность довольна собой, а настоящий автор вечно мучится роковым сознанием, что мог бы сделать лучше, да и нет такой вещи, лучше которой нельзя было бы представить. Всякая форма – только жалкое приближение к авторскому замыслу…
   Как это хорошо, когда чувствуешь, что она тебе верит и сам веришь себе… Именно так и было в данном случае. Александра Васильевна сама разболталась и так мило рассказывала мне разные мелочи из своей жизни.
   – Вы только не смейтесь надо мной, – упрашивала она кокетливо.
   – Почему вы думаете, что я буду смеяться над вами?
   Она сделала серьезное лицо, посмотрела на меня и ответила с самой милой наивностью:
   – Вы такой умный…
   Мне оставалось только расписаться в собственной гениальности, что я сделал молчанием, хотя и смутился от собственного величия. Кажется, это уж немножко много, а главное – преждевременно. Впрочем, я так далеко зашел, что действительность совершенно тонула в целом мире вымыслов и галлюцинаций. Я уже был знаменит по той простой причине, что она шла рядом со мной и так доверчиво опиралась на мою руку. Ведь я ее вел к такому светлому будущему и вперед отдавал ей всю свою славу, всю жизнь. И вековые деревья соглашались со мной, и плывшие в небе облака, и бродившие между деревьями тени…
   Наденьке, наконец, надоело разыгрывать роль доброго гения, и она заявила без церемоний:
   – Господа, я хочу есть… Голодна до бессовестности.
   – Что же, отлично… Мы позавтракаем в ресторанчике доброй лесной феи, она же и ундина, – согласился я. – Это отсюда в двух шагах…
   У меня в кармане был всего один рубль, и я колебался, как устроиться с ним: предложить дамам катанье на лодке или «легкий» завтрак. Наденька разрешила мои сомнения.
   Мы весело отправились к доброй лесной фее, и я вперед рисовал себе этот уютный лесной уголок, который послужит приютом нашей любви, – в моем воображении она уже любила меня, и я говорил «мы». Я вперед любил этот приют и добрую лесную фею. Небольшая дачка совсем пряталась под столетними соснами.
   – Вот и приют доброй лесной феи, – торжественно провозгласил я, вводя своих дам в палатку маленького садика.
   Наденька уже раскрыла рот, чтобы рассмеяться, но взглянула на один из столиков, задрапированных акациями, и превратилась в немой вопрос. За столиком сидели Пепко и Любочка… Встреча была настолько неожиданна, что мы оба смутились и даже церемонно раскланялись, как дальние родственники. Любочка смотрела на меня торжествующими злыми глазами и улыбалась. Я ничего не понимал. Это был какой-то нелепый сон, и я с облаков упал прямо на землю. Пепко по присущей ему бессовестности подошел к Наденьке и попросил представить его «прелестной незнакомке», а я подошел к Любочке.
   – Вы удивлены, да? – спрашивала она, подавая мне два пальца, и прибавила, сверкая глазами: – Ловко вы меня обманывали целую ночь, а я оказалась умнее вас. Доехала до Шувалова и сообразила все… Конечно, Агафон Павлыч должен быть дома, и вы меня все время водили за нос. Дождалась обратного поезда и вернулась… Ха-ха! Я видела, как вы погнались за своими дамами, и накрыла Агафона Павлыча. Он и не думал никуда уезжать… Я вам этого никогда, никогда не прощу!.. Вы бессовестный человек… Я даже не могла себе представить, что такие люди вообще могут быть. Вы – чудовище…
   Мне ничего не оставалось, как только поднять плечи и сделать большие глаза. Я понял, что Пепко продал меня самым бессовестным образом и за мой счет вышел сух из воды.
   – Вот и отлично, – повторял Пепко, потирая руки. – Мы тут позавтракаем совсем по-семейному…
   Это бессовестное животное, кажется, рассчитывало на мой несчастный рубль, сохраняя за собой престиж любезного кавалера. Меня это окончательно возмутило. Вся прогулка была испорчена. В довершение всего Пепко смотрел на Александру Васильевну такими глазами, что мне хотелось «дать ему на морда», как говорил Гамм. А Пепко ничего не хотел замечать и даже подмигнул мне: дескать, знаем, что знаем. Мои дамы были недовольны обществом Любочки, к которой отнеслись почти враждебно. Недавняя непринужденность исчезла разом, и скромный завтрак прошел совсем скучно. Торжествовала одна Любочка и сама первая взяла Пепку за руку, когда мы поднялись.
   Эта встреча отравила мне остальную часть дня, потому что Пепко не хотел отставать от нас со своей дамой и довел свою дерзость до того, что забрался на дачу к Глазковым и выкупил свое вторжение какой-то лестью одной доброй матери без слов. Последняя вообще благоволила к нему и оказывала некоторые знаки внимания. А мне нельзя было даже переговорить с Александрой Васильевной наедине, чтоб досказать конец моего романа.
   Да, вторая часть дня совершенно пропала для меня… Дорогие минуты летели, как птицы, а солнце не хотело останавливаться. Вечер наступал с ужасающей быстротой. Моя любовь уже покрывалась холодными тенями и тяжелым предчувствием близившейся темноты.
   – Вы меня проводите на вокзал… – устало проговорила Александра Васильевна, когда вечерний чай кончился и кое-где на дачах замелькали огоньки. – Мне пора домой…
   О, милая, как она была хороша, завоевывая себе несколько свободных минут. Наденька не пошла провожать, сославшись на головную боль. Она же задержала Любочку под каким-то предлогом… Мы отправились вдвоем. Я нарочно замедлял шаги, чтобы опоздать на поезд и выгадать лишний час. Мы медленно спускались с горы, болтая о каких-то пустяках, а я испытывал жуткое чувство, точно расставался с своей дамой навсегда. Бывают пророческие сны и роковые предчувствия… В то же время я чувствовал, что сегодняшний день имеет решающее значение и что он не вернется никогда, что совершилось что-то такое огромное и подавляющее и что я уже не могу вернуться к своему прошлому. А маленькие ножки все шли вперед, к тому неизвестному будущему, которое должно было разлучить нас навсегда… Мне вдруг сделалось жаль себя, жаль за серенькое существование, за неизжитую молодость, за неудовлетворенный проблеск счастья. Ведь с ней уходила моя первая любовь, целый светлый мир, все будущее… Вот остается жить только маленькое расстояние, отделяющее нас от вокзала. Кто знает, что могло бы быть, если бы поезд опоздал, но поезда опаздывают совсем не тогда, когда это нужно. Он подошел к станции как раз в момент, когда подходили мы, так что я едва успел купить билет. Это уж второй раз сегодня я провожаю: там я рад был избавиться, а здесь готов был удержать поезд руками. У меня даже мелькнула мысль ехать провожать в город, но – увы! – в кармане оставался всего один пятачок.
   – До свидания… – говорила Александра Васильевна, появляясь в окне вагона. – Не забудьте, я вас буду ждать. Непременно…
   Она что-то хотела еще сказать, но поезд уже тронулся, и сказанная ею фраза улетела на воздух.
   Я возвращался домой в самом мрачном настроении, как человек, который нашел сокровище и сейчас же его потерял. Я почему-то припомнил психологию творчества, которую развивал Пепко, и горько усмехнулся. Она уже начиналась.



XXII


   – Пепко, ты большой негодяй.
   – Гм… Пожалуй, я не буду спорить. Но негодяй создан негодяем и не виноват, что природа создала его именно негодяем, а нехорошо то, когда люди порядочные, то есть те, которые считают себя порядочными, знаются с негодяями. Скажи мне, кто твои друзья, и так далее.
   – Это игра слов, а я говорю серьезно. Самое скверное то, что ты утратил всякий аппетит порядочности. Да… Ты еще можешь смеяться над собственными безобразиями, а это признак окончательного падения. Глухой не слышит звуков, слепой не видит света, а ты не чувствуешь тех гадостей, которые проделываешь. Одним словом, ты должен жениться на Любочке…
   Заключение было так неожиданно, что Пепко сел на своем девственном ложе, как он называл матрац, посмотрел на меня удивленными глазами и расхохотался. Ничто меня так не выводило из себя, как этот дурацкий хохот. Я ненавидел Пепку в эти моменты и не скупился на дерзости. Его поведение в последнее время возмущало меня до глубины души, а теперь в особенности, потому что я весь был полон самыми возвышенными чувствами. Александра Васильевна являлась для меня мерой всех вещей, и, обличая Пепку, я думал о ней. Я был уверен, что она сказала бы то же самое, что говорил сейчас я сам.
   – Послушай, время пророков миновало, – отвечал Пепко, успокоившись от хохота. – Да… Например, явись Исайя или Иеремия и начни обличать прогрессирующую современность – им бы пришлось не сладко… Да и самое слово в наше время потеряло всякую цену, мы не верим словам, потому что берем их напрокат. Слово ветхого человека было полно крови, оно составляло его органическое продолжение, поэтому оно и имело громадное значение. Какой смысл твоего обличения? Ведь обличать имеет право только тот, кто сам не сделал ничего дурного, а ты сделаешь хуже, чем я. Если не сделал, то еще сделаешь. Вся разница между нами только в том, что я избалован женщинами… Разве я виноват?