У нас быстро сформировались свои дачные привычки. Я, например, любил вставать очень рано и отправлялся гулять. Это был интересный момент. Все дачи еще спали. Исключение представляла дачная детвора, которую в это время кормили и поили мамки, бонны и няньки. Молодое дачное поколение пользовалось в эти часы неограниченной свободой действия и костюмов. Мамаши еще спали, а малые дети не превращались еще в жертвы нарядных детских костюмчиков. Эта трагическая метаморфоза происходила только часам к двенадцати, когда маленькие мученики и мученицы показывались во всеоружии белых передников, летних платьиц и дальнейших подробностей, каковые не полагалось пачкать, мять и рвать.
   А как хорошо было ранним утром в парке, где так и обдавало застоявшимся смолистым ароматом и ночной свежестью. Обыкновенно, я по целым часам бродил по аллеям совершенно один и на свободе обдумывал свой бесконечный роман. Я не мог не удивляться, что дачники самое лучшее время дня просыпали самым бессовестным образом. Только раз я встретил Карла Иваныча, который наслаждался природой в одиночестве, как и я. Он находился в периоде выздоровления и поэтому выглядел философски-уныло.
   – Как поживаете, Карл Иваныч?
   – О благодарим к вам: очень карошо. А где герр Поп? Бессовестельник, просыпывает лючшую дню…
   Я возвращался домой только к чаю, который устраивала мне старуха, мать Алексея. Мы пользовались хозяйским самоваром на условии «сколько положите». Пепко спал в сенях и просыпался только к десяти часам, поэтому мне приходилось наслаждаться одному. Я открывал окно и делался свидетелем все одной и той же сцены. Напротив нас была большая дача, населенная многочисленным семейством. В этот час утра, пока еще все спали, родоначальница немецкого гнезда, очень почтенная и красивая старуха, выходила на улицу и садилась на скамью. Она делала это методически, с немецкой аккуратностью, и целые часы оставалась неподвижной, как статуя, наблюдая закипавшую дачную жизнь. По шоссе катились чухонские таратайки, мимо дач сновали булочники, разносчики, медленно проезжал от дачи к даче мясник, летели на всех парах в мелочную лавочку развязные дачные горничные и кухарки. Одним словом, дачная жизнь закипала. Вероятно, старухе немке был прописан свежий воздух, и она дышала самым добросовестным образом определенное количество времени, как было предписано. Это скромное занятие обыкновенно нарушалось появлением дачного мужика Васьки. Он вывертывался откуда-то из-за угла, выходил на шоссе, оглядывался и начинал монолог приблизительно в такой форме:
   – Дачники… ххе!.. А наплевать, вот тебе и дачники!.. Выйдет какая-нибудь немецкая кикимора, оденет на себя банты да фанты и сидит идолом… тьфу!.. Вот взял бы да своими руками удавил… Сидела бы в городе, а туда же, на дачи тащится!
   Васька принимал угрожающе-свирепый вид. Вероятно, с похмелья у него трещала башка. Нужно было куда-нибудь поместить накипевшую пьяную злость, и Васька начинал травить немецкую бабушку. Отставив одну ногу вперед, Васька визгливым голосом неожиданно выкрикивал самое неприличное ругательство, от которого у бедной немки встряхивались все бантики на безукоризненно белом чепце.
   – Дачники… Да я вас всех распатроню! Зачем сюда наехали? Какие-такие особенные дела?..
   Опять ругательство, и опять ленты немецкого чепца возмущаются. Ваську бесит то, что немка продолжает сидеть, не то что русская барыня, которая сейчас бы убежала и даже дверь за собой затворила бы на крючок. Ваське остается только выдерживать характер, и он начинает ругаться залпами, не обращаясь ни к кому, а так, в пространство, как лает пес. Крахмальный чепчик в такт этих залпов вздрагивает, как осиновый лист, и Ваську это еще больше злит.
   Я два раза делал попытку прекратить это безобразие, но добился как раз обратных результатов. Васька только ждал реплики и обрушил все негодование на меня.
   – Вот я ужо доберусь до вас, скубенты… Произведу в лучшем виде. Вот как расчешу… да.
   Нашим спасителем являлся городовой, который выходил на свой пост к восьми часам. Завидев верного стража отечества, Васька удирал куда-то за угол и уже из-под прикрытия посылал по нашему адресу несколько заключительных проклятий. Городовой делал вид, что гонится за ним, и наступал желанный мир. Один раз, впрочем, Васька попался, как кур во щи. Ему пришла дикая фантазия забраться на крышу своей избушки и оттуда громить дачников. Городовой воспользовался этим обстоятельством и устроил форменную осаду при помощи старосты и четырех мужиков.
   – Слезай-ка, Вася, будет тебе баловать, – уговаривал городовой.
   – А ты кто есть таков человек? – ревел Васька с крыши. – Да я из тебя лучины нащеплю… Ну-ка, полезай сюда, обалдуй!..
   – В самом деле, Васька, слезай… – усовещивал староста, хмурый и важный мужик. – Будет тебе фигуры-то показывать, а то ведь мы и того…
   – В карц поведете? – сомневался Васька. – Посидите-ка сами в карцу… Покорно благодарю.
   – Будет тебе, шалая голова. Сказано – слезай…
   Начались формальные переговоры, причем Васька выговорил себе свободное отступление. Но только он слез с крыши, как неприятель нарушил все условия, – и староста и городовой точно впились в Ваську и нещадно поволокли в карц.
   – Это-таки не модель!.. – орал Васька, упираясь. – По какому-такому закону живого человека по шее?
   Подвиги Васьки вообще нарушали весь мирный строй дачной жизни. Они достигли апогея, когда «закурил» его таинственный жилец, какой-то Иван Павлыч. Раз ночью они вдвоем напугали всю улицу. Мы уже ложились с Пепкой спать, когда послышалось похоронное пение.
   – Кто-то из дачников умер, – сделал предположение Пепко.
   Но дачник умер бы у себя на даче, а пение доносилось с улицы. Мы оделись и попали к месту действия одними из первых. Прямо на шоссе, в пыли, лежал Васька, скрестив по-покойницки руки на груди. Над ним стоял какой-то среднего роста господин в военном мундире и хриплым басом читал:
   – О бла-женн-ном ус-пе-нии веч-ный по-кой по-да-а-аждь, господи… Вновь преставленному рабу твоему Василию… И сотвори ему ве-е-ечную па-а-мять!..
   – Господин, так невозможно, – уговаривал городовой, – Иван Павлыч, невозможно-с… Помилуйте, этакое, можно сказать, безобразие. Васька, вставай… Вот я тебя, кудлатого, как начну обихаживать. Иван Павлыч, голубчик, терпленья нет.
   – Па-азвольте… – азартно отвечал Иван Павлыч, наступая на городового. – А ежели он, Васька, хочет принять христианскую кончину? Невозможно?
   – Иван Павлыч, то есть никак невозможно… Васька, вставай!
   Произошла целая история. Сбежались дачники и приняли участие. Кто-то уговорил Ивана Павлыча уйти в ресторан, а Васька попал в руки городового. Он защищался отчаянно, пока не обессилел.
   – Н-на, получай… – хрипел Васька, отдавая свою особу в руки правосудия. – Только не подавись, смотри.
   – Ты у меня разговаривать, идол?
   – А ты зачем по скуле?.. Разве это порядок? Да я тебя…
   За вычетом этих маленьких неудобств, как озорничество дачного мужика Васьки, дачная жизнь катилась тихо и мирно. Удобства для наблюдения этой жизни были на каждом шагу, и я любил бродить около дач, особенно в дальних уголках, как деревушки Кабаловка и Заманиловка. Там были такие милые дачки, прятавшиеся в лесу. И, должно быть, там жилось хорошо. По крайней мере мне так казалось… Я часто встречал импровизированные кавалькады, возвращение с веселых пикников, просто прогулки и втайне завидовал этим счастливым людям, особенно сравнивая свое собственное положение. Оставшаяся в Петербурге «академия» и наши знакомые швеи здесь заменились пьяницей-немцем и хористками, – обмен не особенно выгодный. Меня начинала мучить какая-то смутная жажда жизни, и я презирал обстановку и людей, среди которых приходилось вращаться. В самом деле, что это за жизнь и что за люди – стыдно сказать. А время проходит, те лучшие годы, о которых говорит поэт. От природы я был всегда склонен к мечтательности, а здесь для этих упражнений материал представлялся кругом. Я ставил себя в разные геройские положения, создавал целые сцены и романы и даже удивлялся своей собственной находчивости, остроумию и непобедимости. Природная скромность и застенчивость сменялись противоположными качествами. О, я хотел жить за всех, чтобы все испытать и все перечувствовать. Ведь так мало одной своей жизни, да и та проходит черт знает как. Очень незавидное существование бедняка-студента, заброшенного среди чужих людей. Можно было, конечно, познакомиться с приличным обществом, но тут являлось неразрешимое препятствие: не было подходящего костюма, а появиться где-нибудь в зверином образе – смешно. Оставалось продолжать роль «оригинала», которая делалась тяжелой именно теперь, когда просто хотелось жить, как жили все другие, не оригиналы.
   Иногда на меня находило какое-то глухое отчаяние. Ведь вся жизнь так пройдет, меж пальцев, все только будешь собираться жить и думать, что настоящее гнусное положение только пока, так, а завтра начнется уже суть жизни. Я знал, как много людей изживают всю жизнь с этой дешевенькой философией и получают счастливые завтра только там, после смерти. Ведь так страшно жить, наконец, да и не стоит. За этим унылым настроением наступала реакция, и я говорил себе: «Нет, постойте, я еще буду жить и добьюсь своего… Все вы, которые сейчас наслаждаетесь жизнью в полную меру, будете мне завидовать… Да… да, и еще раз да!» Основанием для таких гордых мыслей служил мой роман: вот напишу, и тогда вы узнаете, какой есть человек Василий Попов… Средство было самое верное, а остальное – вопрос времени. Мое мечтательное настроение переходило почти в галлюцинации, до того я видел живо себя тем другим человеком, которого так упорно не хотели замечать другие. Наша дачная лачуга и общий склад существования заставляли думать об иной жизни.
   Кстати, Пепко начал пропадать в «Розе» и часто возвращался под хмельком в обществе Карла Иваныча. Немец отличался голубиной незлобивостью и никому не мешал. У него была удивительная черта: музыку он писал по утрам, именно с похмелья, точно хотел в мире звуков получать просветление и очищение. Стихи Пепки аранжировались иногда очень удачно, и немец говорил с гордостью, ударяя себя кулаком в грудь:
   – О, это большой человек писал… Настоящий большой!.. А маленький человек – пьяница…
   Раз Пепко вернулся из «Розы» мрачнее ночи и улегся спать с жестикуляцией самоубийцы. Я, по обыкновению, не расспрашивал его, в чем дело, потому что утром он сам все расскажет. Действительно, на другой день за утренним чаем он раскрыл свою душу, продолжая оставаться самоубийцей.
   – Поздравляю: к нам переезжают Верочка и Наденька…
   – Куда к нам?
   – А сюда, в Парголово… Ты, конечно, будешь рад, потому что ухаживал за этой индюшкой Наденькой. А, черт…
   – Где ты их встретил?
   – Да в «Розе»… Сижу с немцем за столиком, пью пиво, и вдруг вваливается этот старый дурак, который жужжал тогда мухой, а под ручку с ним Верочка и Наденька. Одним словом, семейная радость… «Ах, какой сюрприз, Агафон Павлыч! Как мы рады вас видеть… А вы совсем бессовестный человек: даже не пришли проститься перед отъездом». Тьфу!..
   – Я не понимаю, чем они тебе мешают? – удивлялся я, хотя и понимал истинную причину его недовольства: он боялся, что появится в pendant[25] девица Любовь.
   – А, черт… – ругался Пепко. – Ведь пришла же фантазия этим дуракам нанять дачу именно в Парголове, точно не стало других мест. Уж именно чертовы куклы!.. Тьфу!..
   Пепко волновался целый день и с горя напился жесточайшим образом. Его скромное исчезновение из Петербурга уже не было тайной…



XVII


   Я продолжал мечтать, пополняя недочеты и прорехи действительности игрой воображения. Мое настроение принимало болезненный характер, граничивший с помешательством. Мысль о последнем приходила мне не раз, и, чтобы проверить себя, я сообщал свои мечты Пепке. Нужно отдать полную справедливость моему другу, который обладал одной из величайших добродетелей, именно – уменьем слушать.
   – Так жить нельзя, Пепко, как мы живем… Это – жалкое прозябание, нищета, несчастье. Возьмем хоть твой «женский вопрос»… Ты так легко к нему относишься, а между тем здесь похоронена целая трагедия. В известном возрасте мужчина испытывает мучительную потребность в любви и реализует ее в подавляющем большинстве случаев самым неудачным образом. Взять, например, хоть тебя…
   – Ну, меня-то можно оставить в покое.
   – Нет, просто как пример. Ведь ты любишь женщин?
   – О!..
   – А между тем это только иллюзия. Разбери свое поведение и свои отношения к женщинам. Ты размениваешься на мелкую монету и удовлетворяешься более или менее печальными суррогатами, включительно до Мелюдэ.
   – Я – погибший развратник!
   – И этого нет, потому что и в пороках есть своя обязательная хронология. Я не хочу сказать, что именно я лучше – все одинаковы. Но ведь это страшно, когда человек сознательно толкает себя в пропасть… И чистота чувства, и нетронутость сил, и весь духовный ансамбль – куда это все уходит? Нельзя безнаказанно подвергать природу такому насилию.
   – Интересно, продолжай. Из тебя вышел бы недурной проповедник для старых дев…
   – Нет, я не имею намерения заниматься твоим исправлением, а говорю вообще и главным образом о себе. Ты обратил внимание на дачу напротив, где живут немцы?
   – Эге, тихоня… Вот оно куда дело пошло! Там есть некоторая белокурая Гретхен или Маргарита. Ну что же, желаю успеха, ибо не завистлив…
   – Я недавно встретил эту девушку на вокзале и со стороны полюбовался ею. Какая она вся чистенькая, именно чистенькая, – это сказывается в каждом движении, в каждом взгляде. Она чистенькой ложится спать, чистенькой встает и чистенькой проводит целый день.
   – Прибавь к этому, что она выйдет замуж за самого прозаического Карла Иваныча, который будет курить дешевые сигары, дуть пиво и наплодит целую дюжину новых Гретхен и Карлов. Я вообще не люблю немок, потому что они по натуре – кухарки… Твой выбор неудачен.
   – А между тем ты ошибаешься, и жестоко ошибаешься… Я с ней познакомился и могу тебя разуверить.
   – Ты? Познакомился? Однако ты того, вообще порядочный плут…
   – Совершенно случайно познакомился…
   – То-то тебя благочестие начало заедать… Понимаю!..
   – Нет, ты слушай… Я раз гулял вечером. Навстречу идет стадо коров. Она шла передо мной и страшно перепугалась. Конечно, я воспользовался случаем и предложил ей руку. Она так мило стеснялась, но страх сделал свое дело…
   – Мне это нравится: коровы в качестве доброго гения. Для начала недурно…
   – Не перебивай, пожалуйста… Она шла гулять, и мы отправились вместе. Она быстро привыкла ко мне и очень мило болтала все время. Представь себе, что она давно уже наблюдает нас и составила представление о русском студенте, как о чем-то ужасном. Она знает о наших путешествиях в «Розу», знает, что пьяный Карл Иваныч спит у нас, знает, что мы большие неряхи и вообще что не умеем жить.
   – Позволь, ей-то какое дело до нас?..
   – Дачное право… Потом она говорила, что ей нас бывает жаль. Как это было мило высказано…
   – Воображаю!..
   Пепко даже озлился и фукнул носом, как старый кот, на которого брызнули холодной водой.
   – Потом она рассказывала о себе, как училась в пансионе, как получила конфирмацию, как занимается теперь чтением немецких классиков, немножко музыкой (Пепко сморщил нос), любит цветы, немножко поет (Пепко закрыл рот, чтобы не расхохотаться, – поющая немка, это превосходно!), учит братишек, ухаживает за бабушкой… Одним словом, это целый мир, и весь ее день занят с утра до ночи. Представь себе, она очень развитая девушка и, главное, такая умненькая… Как раз навстречу попался нам ее дядя; он служит где-то инспектором. Она еще раз мило смутилась, а немецкий дядя посмотрел на меня довольно подозрительно.
   – Я его как-то видел – самая отвратительная морда.
   – Нет, не морда… Напротив, самый добродушный немец, хотя немного и поврежденный мыслью о всесокрушающем величии Германии. Он меня пригласил к себе, и я… я был у них уже два раза. Очень милое семейство… Мы уговорились как-нибудь в воскресенье отправиться в Юкки.
   – Partie de plaisir[26] с бутербродами? Очень мило… Что же ты молчал до сих пор?
   – Вольно же тебе пропадать в «Розе»…
   – Воображаю, как ты меня аттестовал… Ведь это закон природы, что истинные друзья выстраивают свою репутацию самым скромным образом на очернении своих истинных друзей – единственный верный путь. Да, превосходно… После поездки в Юкки твоя Гретхен примет православие, а ты будешь целовать руку у этой старой фрау с бантами… Что же, все в порядке вещей. Жаль только одного, что ты плох по части немецкого языка. Впрочем, это отличный предлог – она будет давать тебе уроки, старая фрау будет вязать чулок, а ты будешь пожимать маленькие немецкие ручки под столом…
   – Ты угадал: я уже беру уроки… Какая она милая, эта Гретхен, если бы ты знал. И какая веселая… Смеется, как русалка…
   – Русалка из картофеля?
   Дальше я признался, что действительно увлекся этой немочкой, и представил целый ряд доказательств, что брак есть лотерея и что самые безошибочные впечатления – те, которые получаются первыми, а следовательно…
   – Поздравляю! – ядовито заявил Пепко. – Значит, Исайя ликуй…
   – В том-то и дело, что есть одно препятствие… гм… да… У Гретхен есть мать, больная женщина…
   – У которой тридцать лет болят зубы?
   – Нет, какой-то ревматизм… Да, и представь себе, эта мать возненавидела меня с первого раза. Прихожу третьего дня на урок, у Гретхен заплаканные глаза… Что-то такое вообще случилось. Когда бабушка вывернулась из комнаты, она мне откровенно рассказала все и даже просила извинения за родительскую несправедливость. Гм… Знаешь, эта мутерхен принесла мне большую пользу, и Гретхен так горячо жала мне руку на прощанье.
   – Ага!.. Одобряю вполне эту немецкую одну добрую мать, которой мешают только ревматизмы выгнать тебя в три шеи. А что же папахен?
   – Отец какой-то странный человек, ни во что не вступается и держится дома гостем… Кажется, дядя имеет больше влияния. Я подозреваю, что тут кроется некоторый конфликт, – именно, что бедный немчик женился на богатой немочке и теперь несет добровольное иго.
   – Дурак немецкий, говоря проще.
   – Право же, он очень милый человек, хотя и со странностями.
   Свой рассказ я закончил мечтами о будущем, напирая главным образом на то, что устойчивая немецкая кровь в следующем поколении исправит неровности и всполохи русской. Студенчество я брошу, а буду заниматься сотрудничеством в газетах, поступлю на службу куда-нибудь в контору и т. д. У нас будет маленькая своя квартира, цветы на окнах, рояль, и Пепко будет приходить пить чай. Все это я рассказывал с таким убеждением, что Пепко мне поверил на добрую половину. Такой опыт меня поощрял к дальнейшим фантазиям. Через неделю я рассказал Пепке, что благодаря проискам немецкой матери мой роман кончился и что в довершение всего явился какой-то двоюродный брат – студент из дерптских буршей. Я ревновал, мучился и решился покончить все разом. Бог с ними, с немцами…
   – А! испугался, что немецкий бурш тебе зеркало души наковыряет? – злорадствовал Пепко, воспользовавшись случаем.
   – Нет, не совсем так… Бурш глуп до святости, а дело в том… как это тебе сказать?.. У них бывает одна знакомая русская девушка. Знаешь, дачка во Втором Парголове с качелями? Да, так я познакомился с ней и только по сравнении оценил все достоинства нашей собственной славянской женщины. Одним словом, я, на поверку оказалось, совсем не любил Гретхен, а только обманывал самого себя. Что может быть лучше русской девушки? Какая жизненная сила, какая дорогая простота! Недаром сказал какой-то француз, что будущее цивилизации висит на губах славянской женщины.
   Действительно, такая русская девушка существовала, действительно жила во Втором Парголове на даче с качелями и действительно произвела на меня сильное впечатление. Случилось последнее утром часов в одиннадцать, когда я с своими мечтами возвращался из длинной прогулки по парку. Я шел задумавшись. Заставил меня остановиться и поднять голову чей-то звонкий смех. Как раз это была дача с качелями, а на качелях сидела она в белом летнем платье, перехваченном красной широкой лентой вместо пояса. Ей на вид было не больше шестнадцати лет, но она выглядела сформировавшейся девушкой. И какое лицо – красивое, свежее, полное жизни. Серые большие глаза смотрели с такой милой серьезностью, на спине трепалась целая волна слегка вившихся русых шелковистых волос, концы красной ленты развевались по воздуху, широкополая соломенная шляпа валялась на песке… Мне показалось, что незнакомка смотрит прямо мне в сердце, и я весь застыл в одной позе. Девушка сидела на качели, ухватившись руками за веревки, причем можно было видеть эти чудные руки до самого плеча. Было еще действующее лицо, горбун, который за длинную веревку раскачивал хохотавшую шалунью. Мое появление точно погасило смех. Горбун оглянулся в мою сторону и, как мне показалось, посмотрел на меня такими злыми глазами, точно по меньшей мере хотел меня проглотить живьем. Я смутился, даже покраснел и пошел своей дорогой, унося в душе чудное виденье. Эту живую картину я потом реализовал в своих мистификациях Пепке, а по утрам нарочно проходил мимо дачи с качелями, чтобы хотя издали полюбоваться чудной девушкой в белом платье. По справкам оказалось, что она дочь какого-то инженера и живет с отцом, а горбун – дальний родственник. Как я завидовал этому горбуну, который осмеливался смотреть на нее, говорить с ней, дышать одним воздухом с ней!
   В моих рассказах теперь приняли самое деятельное и живое участие отец инженер, безумно любивший свою красавицу дочь, и по-сказочному злой горбун, оберегавший это живое сокровище. Отец не отличался большим характером и баловал свою красавицу. Девушка в белом платье была и капризна, и эгоистка, и пустовата, как все избалованные дети. Она не понимала отца и не могла ему платить той же монетой; и он это чувствовал, мучился и не мог переделать самого себя. Впереди девушку в белом платье ожидала незавидная участь. Я слишком поторопился, предупреждая события и давая каждый день по новой главе, – Пепко догадался, но сделал вид, что верит, как раньше, и охотно присоединился к моим фантазиям, развивая основную тему. Ему больше всего нравилась психология горбуна, как проверка нормального среднего человека.
   – А знаешь что, братику, – проговорил Пепко однажды, когда мы импровизировали свою «историю девушки в белом платье», – ведь это и есть то, что называется психологией творчества. Да, да… Именно уметь сосредоточить свое внимание так, чтобы получались живые люди, которых можно видеть, с которыми можно разговаривать, как с живыми людьми. Но вопрос в том, как сосредоточить внимание именно таким образом? Путь один: неудовлетворенное чувство… да. Ты представь себе голодного человека, сильно голодного – ведь все мысли и чувства у него сосредоточены на еде, и он лучше всякого завзятого гастронома представляет целую съедобную оперу. Он видит эти кушанья, ощущает их запах, вообще создает… Вот где тайна всякого творчества. А так как любовь составляет центральный пункт в нашей жизни, то естественно, что только отсюда должно проистекать все остальное. Желание желаний, так называет Шопенгауэр любовь, заставляет поэта писать стихи, музыканта создавать гармонические звуковые комбинации, живописца писать картину, певца петь, – все идет от этого желания желаний и все к нему же возвращается. Возьми литературу, которая существует несколько столетий, и везде и все основано именно на этом, и так же будет, когда и нас с тобой не будет. Одним словом, я бы издал закон, чтобы поэтам, беллетристам и вообще художникам показывать красивых женщин только издали, и тогда наступил бы золотой век искусства.
   – Но ведь это жестоко по меньшей мере.
   – Нисколько, потому что все эти господа художники жили бы удесятеренной жизнью в своих произведениях. Да, да… Это верно.



XVIII


   Белые ночи… Что может быть лучше петербургской белой ночи? Зачем я лишен дара писать стихи, а то я непременно описал бы эти ночи в звучных рифмах. Пепко пишет стихи, но у него нет «чувства природы». Несчастный предпочитает простое газовое освещение и уверяет, что только лунатики могут восхищаться белыми ночами.
   – Прежде всего, луна – предрассудок, – уверяет он серьезным образом.
   – Тогда все небо нужно считать предрассудком?
   – И все небо предрассудок, вернее – блестящая ложь. Достаточно сказать, что свет от ближайшей к земле звезды доходит до нас только через восемь тысяч лет, а от дальних звезд через сотни тысяч… Значит, я вижу не настоящее небо, а только его призрак. А луну я прямо ненавижу, как самую лукавую планетишку, которая и светит-то краденым светом. Поэтому, вероятно, и большинство краж совершается именно ночью… Вообще ночь располагает к гнусным поступкам, и луна может служить эмблемой воровства. Вот солнце – это вполне порядочное светило, которое светит своим собственным светом, и я уважаю его, как порядочного человека. Когда ты будешь делать описания небесного свода, рекомендую тебе одно сравнение, которое, кажется, еще не встречалось в изящной литературе: небо – это голубая шелковая ткань, усыпанная серебряными пятачками, гривенниками, пятиалтынными и двугривенными.