– Вот помрет старик, тогда Емельян и примет закон, – говорила попадья с уверенностью опытного в таких делах человека. – Что делать, нашей сестре приходится вот как терпеть… И в законе терпеть и без закона.
   Арина Матвеевна каждый раз так хорошо смущалась от таких разговоров, и попадья ее жалела. Хорошо уж очень застыдится бабочка. Сейчас Арина Матвеевна старалась услужить попадье, чтобы хоть этим отплатить ей за доброту.
   Появление Вахрушки обрадовало попадью больше всего.
   – Все-таки мужчинка, хоть и старо место, – откровенно объяснила она. – Бабы-то умаялись без тебя, Вахрушка… Скудельный сосуд.
   – Уж постараемся, попадья, – заявил Вахрушка. – Старый конь борозды не портит.
   – А ты бы по первоначалу хлебнул пивца холодненького, Вахрушка. Кощей-то заморил тебя.
   – Ох, заморил!
   Помощь Вахрушки дала сейчас же самые благодетельные результаты. Он кричал на баб, ставивших столы во дворе, чуть не сшиб с ног два раза попадью, придавил лапу поповскому коту, обругал поповскую стряпуху, – одним словом, старался. Писаря и мельника он встречал с внутренним озлоблением, как непрошенных гостей.
   – Вот черт принес! – жаловался он попадье. – Не нашли другого время, а еще мы да мы… и всякое обращение понимаем. Лезут не знамо куда.
   – Поп и то жалился на них, – по секрету сообщила попадья. – Наехали, говорит, на покос и учали меня ругать за исправника.
   Впрочем, незваные гости ушли в огород, где у попа была устроена под черемухами беседка, и там расположились сами по себе. Ермилыч выкрал у зазевавшейся стряпухи самовар и сам поставил его.
   – На вольном-то воздухе вот как чайку изопьем, – говорил он, раздувая самовар. – Еще спасибо поп-то скажет. Дамов наших буду отпаивать чаем, а то вон попадья высуня язык бегает.
   Писарь улегся на траву и ничего не говорил. Он был поглощен какою-то тайною мыслью и только угнетенно вздыхал.
   Поповский дом теперь походил на крепость, занятую неприятелем. Пока ужинали, дело еще шло ничего, а потом началась уже настоящая попойка. Одной водки было выставлено шесть ведер, не считая домашнего пива. Глухой сдержанный говор во время еды быстро сменялся пьяным галденьем, криком и песнями. Скоро уже ничего нельзя было различить, и каждый орудовал в свою голову. Откуда-то явилась балалайка, и под ее треньканье поднялась ожесточенная пляска. Мужики галдели, бабы визжали, и стонала, кажется, сама земля от этого пьяного веселья. Писарь прислушивался к гомонившей помочи и только покачивал головой. Ну, пусть порадуются на последках, а там уж, что бог даст. Конечно, темный народ и ничего не понимает. Мысль о том, что все отберут, засела клином в крепкую писарскую голову. Ермилыч легкомысленно занят был настоящим и постоянно бегал к помочанам, где и успел порядочно выпить. В последний раз он вернулся в сопровождении писарихи я Арины Матвеевны.
   – Испейте чайку, мадамы, а то без задних ног останетесь.
   Последним пришел в садик поп Макар, не могший от усталости даже говорить, а попадью Луковну привели под руки.
   – Ох, моченьки не стало! – жаловалась старушка. – До смертыньки умаялась. И кто это только придумал помочи!
   – А вы наливочки, матушка, – предлагал Ермилыч. – Весь устаток как рукой снимет. Эй, Вахрушка, сорудуй насчет наливки!
   – Слушаю-с! – ответил голос Вахрушки неизвестно откуда.
   Спускалась уже безмолвная летняя ночь. Помочане разбрелись уже по своим домам. Только издали доносились обрывки пьяных песен, да на Ключевой гоготали сторожившиеся гуси. Поп увел Ермилыча в горницы, а писарь заснул на траве под шумок разговоров в беседке. Когда он проснулся, было уже совершенно темно и только из беседки доносился голос попадьи, рассказывавшей что-то бесконечное. Писарь прислушался. Речь шла о Галактионе и разных запольских делах. Изредка вставляли свое словечко Анна и Арина Матвеевна. Оказалось, что суслонские дамы отлично знали решительно все, что делалось в Заполье, всю подноготную: и про Бубниху, с которой запутался Галактион, и про адвоката Мышникова, усадившего Полуянова в острог из-за Харитины, и про бубновский конкурс, и про банк и т. д.
   – Вот так бабы! – изумлялся писарь, протирая глаза. – Откуда только они все вызнали?
   – Серафима-то Харитоновна все глаза проплакала, – рассказывала попадья тягучим речитативом. – Бьет он ее, Галактион-то. Известно, озверел человек. Слышь, Анфуса-то Гавриловна сколько разов наезжала к Галактиону, уговаривала и тоже плакала. Молчит Галактион, как пень, а как теща уехала – он опять за свое.
   – Гордилась Серафима мужем, – объясняла Анна. – Вот и плачется. За гордость господь наказал.
   – И это бывает, – согласилась Арина Матвеевна с тяжелым вздохом. – А то, может, Бубниха-то чем ни на есть испортила Галактиона. Сперва своего мужа уходила, а теперь принялась за чужого.
   – Убить ее мало, подлячку. Прежде таких-то в воду бросали.
   Потом женщины начали говорить шепотом. Слышался сдержанный смех. Часто упоминалось имя Харитины.
   «Ах, проклятые бабы! – начал сердиться писарь. – Это им поп Макар навозит новостей из Заполья, да пьяный Карла болтает. Этакое зелье эти самые бабы! До всего-то им дело».
   Дальше писарь узнал, как богато живет Стабровский и какие порядки заведены у него в доме. Все женщины от души жалели Устеньку Луковникову, отец которой сошел с ума и отдал дочь полякам.
   – Изведут девку вконец, – говорила попадья. – Сама полячкой сделается, а полячки – злые-презлые. Так и шипят, как змеи подколодные.
   – У Стабровских англичанка всем делом правит, – объяснила Анна, – тоже, говорят, злющая. Уж такие теперь дела пошли в Заполье, что и ума не приложить. Все умнее да мудренее хотят быть.
   Закончилась эта интимная беседа своими домашними делами, причем досталось на орехи суслонским мужьям.
   – Ну, наши-то совсем еще ничего не понимают, – говорила попадья. – Да оно и лучше.
   – Куда им! – смеялась Анна. – В трех соснах заблудятся!
   Это уже окончательно взбесило писаря. Бабы и те понимают, что попрежнему жить нельзя. Было время, да отошло… да… У него опять заходил в голове давешний разговор с Ермилычем. Ведь вот человек удумал штуку. И как еще ловко подвел. Сам же и смеется над городским банком. Вдруг писаря осенила мысль. А что, если самому на манер Ермилыча, да не здесь, а в городе? Писарь даже сел, точно его кто ударил, а потом громко засмеялся.
   – Ай, батюшка, кто тут крещеный? – всполошилась попадья. – Никак посторонний мужчина… ай!
   А писарь все хохотал и, погрозив кому-то кулаком, проговорил:
   – Вот я вам пок-кажу, прохвосты!
   Когда писарь вошел в поповскую горницу, там сидел у стола, схватившись за голову, Галактион. Против него сидели о. Макар и Ермилыч и молча смотрели на него. Завидев писаря, Ермилыч молча показал глазами на гостя: дескать, человек не в себе.



III


   Галактион попал в Суслон совершенно случайно. Он со Штоффом отправился на новый винокуренный завод Стабровского, совсем уже готовый к открытию, и здесь услыхал, что отец болен. Прямо на мельницу в Прорыв он не поехал, а остановился в Суслоне у писаря. Отца он не видал уже около года и боялся встречи с ним. К отцу у Галактиона еще сохранилось какое-то детское чувство страха, хотя сейчас он совершенно не зависел от него.
   Из поповского дома писарь и Галактион скоро ушли домой. Оба были расстроены, каждый по-своему, и молчали. Первым нарушил молчание писарь, заговоривший с каким-то озлоблением:
   – Наладили завод Стабровскому? Карла сказывал, что годовой выход на двести тысяч ведер чистого спирта. Вот ахнет такое заведение, так все наскрозь пропьемся. Только кто и вылакает такую прорву винища.
   – Прост ты, Флегонт Васильич, и ничего не понимаешь в таких делах.
   – Прост, да про себя, Галактион Михеич. Даже весьма понимаем. Ежели Стабровский только по двугривенному получит с каждого ведра чистого барыша, и то составит сумму… да. Сорок тысяч голеньких в год. Завод-то стоит всего тысяч полтораста, – ну, дивиденд настоящий. Мы все, братец, тоже по-своему-то рассчитали и дело вот как понимаем… да. Конечно, у Стабровского капитал, и все для него стараются.
   Галактион засмеялся наивности писаря.
   – А если, Флегонт Васильич, Стабровский и не будет курить вино на своем заводе, а дивиденд получит такой же?
   Писарь только захлопал глазами, пораженный такою неожиданностью, а потом обиделся.
   – Ты меня и впрямь за дурака считаешь, Галактион Михеич.
   – Нет, верно! Ты слыхал про винокуренные заводы Прохорова и К o? Там дело миллионное, твердое, поставленное. На три губернии работает, и каждый уголок у них обнюхан. Просунься-ка к ним: задавят. Так?
   – Уж это что говорить. Силища, известно.
   – Маленькие заводишки Прохоров еще терпит: ну, подыши. Да и неловко целую округу сцапать. Для счету и оставляют такие заводишки, как у Бубнова. А Стабровский-то серьезный конкурент, и с ним расчеты другие.
   – Резаться будут до зла-горя, пока которого-нибудь не разорвут.
   Галактион опять засмеялся и проговорил другим тоном:
   – Вот что, Флегонт Васильич, ты мужик умный, не проболтаешься. Этого еще никто не знает, кроме меня. И самому Стабровскому никогда бы не придумать. А есть тут необыкновенного ума жид Ечкин. Его штука. Никто этого не знает, даже Штофф, а я сообразил, когда по делам бубновского конкурса ездил на прохоровские заводы. Ах, умен Ечкин! Ему министром быть. Видишь, какая тут штука: Прохоров забрал силу, а Ечкин и высчитал, что его можно поджать, и даже очень. Расчет в хлебном рынке и в провозной плате. Если поставить завод ближе к хлебу, так у каждого пуда можно натянуть две-три копейки – вот тебе раз, а второе, везти сырой хлеб или спирт – тоже три-четыре копейки барыша… да… Вот уж тебе тысяч пятнадцать – двадцать Стабровский имеет за здорово живешь и может выдержать конкуренцию. Так? Теперь какой расчет у Прохорова затягивать себе петлю на шею? Ечкин и придумал. Я это только один понимаю, и ты молчи до поры. Он устроит так, что Стабровский будет получать с Прохорова отступную побольше сорока-то тысяч. Обоим будет выгодно. А чуть Прохоров на дыбы, Стабровский завод пустит. Понял теперь?
   Писарь сел и смотрел на Галактиона восторженными глазами. Господи, какие умные люди бывают на белом свете! Потом писарю сделалось вдруг страшно: господи, как же простецам-то жить? Он чувствовал себя таким маленьким, глупым, несчастным.
   – А мы-то! – проговорил он с тяжелым вздохом и только махнул рукой. – Одним словом, родимая мамынька, зачем ты только на свет родила раба божия Флегонта? Как же нам-то жить, Галактион Михеич? Ведь этак и впрямь слопают, со всем потрохом.
   – Ничего, поживем. На всякую загадку есть своя отгадка.
   Писаря охватила жажда поделиться мучившею его мыслью. Откровенность Галактиона подзадорила его. Он начал разговор издалека, с поповской помочи, когда с Ермилычем пил водку на покосе.
   – Как это он мне сказал про свой-то банк, значит, Ермилыч, меня точно осенило. А возьму, напримерно, я, да и открою ссудную кассу в Заполье, как ты полагаешь? Деньжонок у меня скоплено тысяч за десять, вот рухлядишку побоку, – ну, близко к двадцати набежит. Есть другие мелкие народы, которые прячут деньжонки по подпольям… да. Одним словом, оборочусь.
   – Грязное дело, Флегонт Васильич. Бедноту да голь обирать.
   – Ах, какой ты! Со богатых-то вы все оберете, а нам уж голенькие остались. Только бы на ноги встать, вот главная причина. У тебя вон пароходы в башке плавают, а мы по сухому бережку с молитвой будем ходить. Только бы мало-мало в люди выбраться, чтобы перед другими не стыдно было. Надоело уж под начальством сидеть, а при своем деле сам большой, сам маленький. Так я говорю?
   – Нечистое дело, Флегонт Васильич.
   – Э, деньги одинаковы! Только бы нажить. Ведь много ли мне нужно, Галактион Михеич? Я да жена – и все тут. А без дела обидно сидеть, потому как чувствую призвание. А деньги будут, можно и на церковь пожертвовать и слепую богадельню устроить, мало ли что!
   – Что же, начинай.
   – Одобряешь, значит?
   У Галактиона вдруг сделалось скучное лицо, и он нахмурился. Писарь понял, откуда нанесло тучу, и рассказал, что давеча болтала попадья с гостями.
   – Откуда только вызнают эти бабы! – удивлялся писарь и, хлопнув Галактиона по плечу, прибавил: – А ты не сумлевайся. Без стыда лица не износишь, как сказывали старинные люди, а перемелется – мука будет.
   – Нечего сказать, хороша мука. Удивительное это дело, Флегонт Васильич: пока хорошо с женой жил – все в черном теле состоял, а тут, как ошибочку сделал – точно дверь распахнул. Даром деньги получаю. А жену жаль и ребятишек. Несчастный я человек… себе не рад с деньгами.
   – Силом женили – с них и взыск.
   – Ничего я не знаю, а только сердце горит. Вот к отцу пойду, а сам волк волком. Уж до него тоже пали разные слухи, начнет выговаривать. Эх, пропадай все проподом!
   Этот случайный разговор с писарем подействовал на Галактиона успокоивающим образом. Кажется, ничего особенного не было сказано, а как-то легче на душе. Именно в таком настроении он поехал на другой день утром к отцу. По дороге встретился Емельян.
   – А, здравствуй, Емельян! Ну, как поживаете?
   – Да ничего, – заметил Емельян и замялся. – Ты бы того, Галактион, повременил, а то у родителя этот старец сидит.
   – Ну, и пусть сидит… Авось не съедим друг друга.
   Галактион как-то чутьем понял, что Емельян едет с мельницы украдом, чтобы повидаться с женой, и ему сделалось жаль брата. Вся у них семья какая-то такая, точно все прячутся друг от друга.
   – До свидания, – проговорил Емельян, видимо вырвавшийся на минутку. – Увидимся на мельнице.
   – Ладно, приезжай.
   Галактион давно собирался к отцу, но все откладывал, а сегодня ехал совершенно спокойно. Чему быть, того не миновать.
   Михей Зотыч лежал у себя в горнице на старой деревянной кровати, покрытой войлоком. Он сильно похудел, изменился, а главное – точно весь выцвел. В лице не было ни кровинки. Даже нос заострился, и глаза казались больше.
   – А, вспомнил отца! – заговорил он равнодушно, когда Галактион вошел.
   – Случайно узнал, папаша, что вы больны. Отчего вы мне ничего не написали? Я сейчас же приехал бы…
   – Что писать-то, милый сын? Какой я писатель? Вот смерть приходила… да. Собрался было совсем помирать, да, видно, еще отсрочка вышла. Ох, грехи наши тяжкие!
   – Прежде смерти никто не помрет, – ответил из угла старец, которого Галактион сейчас только заметил. – А касаемо грехов, это ты верно, Михей Зотыч. Пора мир-то бросать, а о душе тягчать.
   Это был тот самый старец, который был у Галактиона с увещанием. Галактион сделал вид, что не узнал его.
   – Ох, пора! – стонал Михей Зотыч, тяжело повертываясь на своем жестком ложе. – Много грехов, старче… Вот как мышь в муку заберется, так и я в грехах.
   – Не за себя одного дашь ответ, – отозвался сердито старец. – Говорю: пора… Спохватишься, да как бы не опоздать. Мирское у тебя на уме.
   Старец рассердился без всякой причины и вышел, хлопнув дверью. Михей Зотыч закрыл глаза и улыбнулся.
   – В скиты меня тащат, – заговорил он, – да… Оно пора бы, ежели бы… Зачем ты сюда-то приехал. Галактион?
   – На заводе был у Стабровского, папаша. По пути и сюда завернул.
   – Нанялся к Стабровскому в подрушные?
   – Нет, я так… У меня свое дело.
   – Хорошее дело, сыночек…
   – Какое уж есть… Не помирать же с голоду.
   – Отцу не хотел служить, а бесу служишь. Ну, да это твое дело… Сам не маленький и правую руку от левой отличишь.
   Галактион замер, ожидая, что отец начнет выговаривать ему относительно жены, но Михей Зотыч закрыл глаза и опять улыбнулся.
   – Думал: помру, – думал он вслух. – Тяжело душеньке с грешным телом расставаться… Ох, тяжело! Ну, лежу и думаю: только ведь еще жить начал… Раньше-то в египетской работе состоял, а тут на себя… да…
   С трудом облокотившись на подушку, старик прибавил другим голосом:
   – А я два места под мельницы арендовал, Галактион. Одно-то на Ключевой, пониже Ермилыча, а другое – на притоке.
   – Для чего ж тебе еще две мельницы?
   – Ну уж это не твое дело.
   – Что же, я могу составить тебе планы и сметы, а выстроите и без меня. У меня своего дела по горло.
   Старик посмотрел на сына прищуренными глазами, как делал, когда сердился, но сдержал себя и проговорил деловитым тоном:
   – Сами управимся, бог даст… а ты только плант наведи. Не следовало бы тебе по-настоящему так с отцом разговаривать, – ну, да уж бог с тобой… Яйца умнее курицы по нынешним временам.
   Галактион провел целый день у отца. Все время шел деловой разговор. Михей Зотыч не выдал себя ни одним словом, что знает что-нибудь про сына. Может быть, тут был свой расчет, может быть, нежелание вмешиваться в чужие семейные дела, но Галактиону отец показался немного тронутым человеком. Он помешался на своих мельницах и больше ничего знать не хотел.
   Вечером Галактиона поймал Симон.
   – Братец, совсем вы забыли нас, – жаловался он. – А мы тут померли от скуки… Емельян-то уезжает по ночам в Суслон, а я все один. Хоть бы вы меня взяли к себе в Заполье, братец… Уж я бы как старался.
   – Погоди, вот сам сначала устроюсь… Тебе Харитина кланяется.
   – Станет она думать обо мне, братец! На всякий случай скажите поклончик, что, мол, есть такой несчастный молодой человек, который жисть свою готов за вас отдать. Так и скажите, братец.
   – Сладко уж очень, а я не умею так говорить, – отшучивался Галактион.
   Потом Галактион с неожиданною нежностью обнял брата и проговорил:
   – Симон, бойся проклятых баб. Всякое несчастье от них… да. Вот смотри на меня и казнись. У нас уж такая роковая семья… Счастья нет.
   С отцом Галактион расстался совсем сухо, как чужой.
   Емельян поехал провожать Галактиона и всю дорогу имел вид человека, приготовившегося сообщить какую-то очень важную тайну. Он даже откашливался, кряхтел и поправлял ворот ситцевой рубахи, но так ничего и не сказал. Галактион все думал об отце и приходил к заключению, что старик серьезно повихнулся.



IV


   Галактион отъехал уже целых полстанции от Суслона, как у него вдруг явилось страстное желание вернуться в Прорыв. Да, нужно было все сказать отцу.
   – Поворачивай! – крикнул он ямщику таким голосом, что тот оглянулся. – Да живее!
   Какое-то странное волнение охватило Галактиона, точно он боялся чего-то не довезти и потерять дорогой. А потом эта очищающая жажда высказаться, выложить всю душу… Ему сделалось даже страшно при мысли, что отец мог вдруг умереть, и он остался бы навсегда с тяжестью на душе.
   Симон испугался, когда увидел вернувшегося Галактиона, – у него было такое страшное лицо. Он еще не видал брата таким.
   – Что случилось, Галактион?
   – Ничего… Забыл переговорить с отцом об одном деле.
   Михей Зотыч, наоборот, нисколько не удивился возвращению Галактиона. Скитский старец попрежнему сидел в углу, и Галактион обрадовался, что он здесь, как живой посредник между ним и отцом.
   – Чего позабыл? – грубо спросил Михей Зотыч улыбаясь.
   – Чего забыл? – точно рванул Галактион. – А вот это самое… да. Ведь я домой поехал, а дома-то и нет… жена постылая в дому… родительское благословение, навеки нерушимое… Вот я и вернулся, чтобы сказать… да… сказать… Ведь все знают, – не скроешь. А только никто не знает, что у меня вся душенька выболела.
   – А ты всем скажи: отец, мол, родной виноват, – добавил Михей Зотыч с прежнею улыбкой. – Отец насильно женил… Ну, и будешь прав, да еще тебя-то пожалеют, особливо которые бабы ежели с жиру бесятся. Чужие-то люди жалостливее.
   – Хорошо тебе наговаривать, родитель, да высмеивать, – как-то застонал Галактион, – да. А я вот и своей-то постылой жизни не рад. Хлопочу, работаю, тороплюсь куда-то, а все это одна видимость… у самого пусто, вот тут пусто.
   – Ишь как ты разлакомился там, в Заполье! – засмеялся опять Михей Зотыч. – У вас ведь там все правые, и один лучше другого, потому как ни бога, ни черта не знают. Жиды, да табашники, да потворщики, да жалостливые бабешки.
   Галактион вскочил со стула и посмотрел на отца совсем дикими глазами. О, как он сейчас его ненавидел, органически ненавидел вот за эту безжалостность, за смех, за самоуверенность, – ведь это была его собственная несчастная судьба, которая смеялась над ним в глаза. Потом у него все помутилось в голове. Ему так много было нужно сказать отцу, а выходило совсем другое, и язык говорил не то. Галактион вдруг обессилел и беспомощно посмотрел кругом, точно искал поддержки.
   – А в Кирилловой книге[8] сказано, – отозвался из угла скитский старец: – «Да не будем к тому младенцы умом, скитающися во всяком ветре учения, во лжи человеческой, в коварстве козней льщения. Блюдем истинствующие в любви».
   – Это ежели у кого совесть, – добавил Михей Зотыч смиренным тоном. – А у нас злоба и ярость.
   – Смейся, родитель. Да, смейся! – крикнул Галактион. – А над кем смеешься-то?
   – Слышишь, старче, как нынче детки с родителями разговоры разговаривают? – обратился Михей Зотыч к своему гостю. – Ну, сынок, скажи еще что-нибудь.
   – И скажу! От кого плачется Серафима Харитоновна? От кого дом у меня пустует? Кто засиротил малых детушек при живом отце-матери? От кого мыкается по чужим дворам Емельянова жена, как беспастушная скотина? Вся семья врозь пошла.
   – А вот помру, так все поправитесь, – ядовито ответил Михей Зотыч, тряхнув головой. – Умнее отца будете жить. А сейчас-то надо бы тебя, милый сынок, отправить в волость, да всыпать горячих штук полтораста, да прохладить потом в холодной недельки с две. Эй, Вахрушка!
   На счастье Галактиона, Вахрушки не случилось дома, и он мог убраться из-под гостеприимной родительской кровли цел и невредим.
   – Ужо в город приеду к тебе в гости! – крикнул ему вслед Михей Зотыч, напрасно порываясь подняться. – Там-то не уйдешь от меня… Найдем и на тебя управу!
   Когда под окнами проехала дорожная повозка Галактиона, скитский старец проговорил:
   – А ты напрасно изводишь сына-то, Михей Зотыч. На каком дереве птицы не сиживали, – так и грехи на человеке. А мужнин-то грех за порогом… Подурит, да домой воротится.
   – А ежели я его люблю, вот этого самого Галактиона? Оттого я женил за благо время и денег не дал, когда в отдел он пошел… Ведь умница Галактион-то, а когда в силу войдет, так и никого бояться не будет. Теперь-то вон как в нем совесть ходит… А тут еще отец ему спуску не дает. Так-то, отче!
   Всю дорогу до Заполья Галактион ехал точно в каком-то тумане. С отцом вышло какое-то дикое объяснение, и он не мог высказать того, что хотел. Свою душевную тяжесть он вез обратно с собой. Теперь у него не выходила из головы жена. Какая-то жгучая жалость охватывала его сердце, а глаза видели заплаканное, прежде времени старившееся лицо Галактиону делалось совестно за свое поведение. В самом деле, зачем он зорил свой собственный дам? Кстати, и с Прасковьей Ивановной все кончилось так же быстро, как началось… Они не сошлись характерами. Прасковья Ивановна жаждала безусловного повиновения, а Галактион не умел поддаваться, да и не любил ее настолько, чтобы исполнять каждый женский каприз. Положим, Прасковья Ивановна была и красива, и молода, и пикантна, но это было совсем не то. Из-за нее для Галактиона выдвигалось постоянно другое женское лицо, ласковое и строгое, с такими властными глазами, какою-то глубокою внутреннею полнотой. Под этим взглядом он чувствовал себя как-то и хорошо, и жутко, и спокойно, точно в ясное солнечное летнее утро, когда все кругом радуется. Прасковья Ивановна сама догадалась, что из этой связи ничего не выйдет, и объявила Галактиону без слез и жалоб, деловым тоном:
   – Идите вы, Галактион Михеич, к жене… Соскучилась она без вас, а мне с вами скучно. Будет… Как-никак, а все-таки я мужняя жена. Вот муж помрет, так, может, и замуж выйду.
   – За Мышникова?
   – Уж какая судьба выпадет. Вот вы гонялись за Харитиной, а попали на меня. Значит, была одна судьба, а сейчас вам выходит другая: от ворот поворот.
   Так и расстались, и ни которому ни тепло, ни холодно не сделалось.
   Именно с такими мыслями возвращался в Заполье Галактион и последнюю станцию особенно торопился. Ему хотелось поскорее увидеть жену и детей. Да, он соскучился о них. На детей в последнее время он обращал совсем мало внимания, и ему делалось совестно. И жены совестно. Подъезжая к городу, Галактион решил, что все расскажет жене, все до последней мелочи, вымолит прощение и заживет по-новому.
   – Эй, ямщик, живее!
   Но в Заполье его ожидал неожиданный сюрприз. Дома была одна кухарка, которая и объявила, что дома никого нет.
   – Как никого?
   – Да так. Серафима Харитоновна забрала ребяток и увезла их к тятеньке. Сказала, што сюда не вернется.
   Это был настоящий удар. В первый момент Галактион не понял хорошенько всей важности случившегося. Именно этого он никак не ожидал от жены. Но опустевшие комнаты говорили красноречивее живых людей. Галактиона охватило озлобленное отчаяние. Да, теперь все порвалось и навсегда. Возврата уже не было.