Когда пришел навестить его старик Кацман, произошла совсем дикая сцена.
   – Ну, что, collega, как вы себя чувствуете? – спрашивал Кацман, нюхая пропитанный мадерой воздух.
   – Ничего, отлично.
   – А дайте-ка ваш пульс.
   Эта фраза привела Кочетова в бешенство. Кто смеет трогать его за руку? Он страшно кричал, топал ногами и грозил убить проклятого жида. Старик доктор покачал головой и вышел из комнаты.
   Однажды ночью, когда Кочетов шагал по своему кабинету, прибежала какая-то запыхавшаяся женщина и Христом богом молила его ехать к больной.
   – Ох, у смерти конец, родненький, – причитала она. – Зашлась наша-то барыня… Лежит, глазки закатила… Ох, смертынька!
   – Да какая барыня, говори толком?
   – А Серафима Харитоновна!
   – Какая Серафима Харитоновна?
   – Ах ты, господи!.. Ну, которая за Колобовым, за Галактионом Михеичем. Еще пароходы у него.
   Доктор давно не практиковал, но тут, по какой-то инерции, согласился и поехал.
   В маленьком домике Колобова, где жила Серафима с детьми, шел страшный переполох. Доктора встретила в передней Харитина, бледная, но спокойная.
   – Простите, что мы потревожили вас, Анатолий Петрович. С сестрой плохо, а Кацман сам болен.
   Проходя мимо двери в столовую, Кочетов увидел Галактиона, который сидел у стола, схватившись за голову.
   Больная лежала в спальне на своей кровати, со стиснутыми зубами и закатившимися глазами. Около нее стояла девочка-подросток и с умоляющим отчаянием посмотрела на доктора.
   – Мама умерла… – прошептала она, точно боялась кого разбудить.
   Доктор приложил ухо к груди больной. Сердце еще билось, но очень слабо, точно его сжимала какая-то рука. Это была полная картина алкоголизма. Жертва запольской мадеры умирала.
   Пущены были в ход холодные компрессы, лед, нашатырный спирт и обтиранья, пока больная не вздохнула и не открыла глаз.
   – Принесите сюда мадеры, – шепнул доктор Харитине.
   Через минуту в спальню вошел с только что откупоренною бутылкой вина Галактион, налил рюмку и подал больной. Она взглянула на него, отрицательно покачала головой и проговорила слабым голосом:
   – Вы, кажется, считаете меня за пьяницу, а я совсем не пью…
   Как доктор ни уговаривал ее, больная осталась при своем. Галактион понял, что она стесняется его, и вышел Харитина приподняла больную на подушки, но у нее голова свалилась на сторону.
   – Посылайте скорее за священником, – шепнул доктор.
   – Да ведь мы староверы… Никого из наших стариков сейчас нет в городе, – с ужасом ответила Харитина, глядя на доктора широко раскрытыми глазами. – Ужели она умрет?.. Спасите ее, доктор… ради всего святого… доктор…
   – От паралича сердца спасенья нет.
   – Доктор… доктор!..
   Но доктор уже шел в столовую с бутылкой в одной руке и с рюмкой в другой. Галактион сидел у стола.
   – Идите, проститесь с женой, – сказал доктор, усаживаясь к столу и ставя перед собой бутылку. – Все кончено.
   Галактион взглянул на него, раскрыл рот, чтобы сказать что-то, и выбежал из столовой. Доктор проводил его глазами, улыбнулся и спокойно налил себе рюмку мадеры.
   Больная полулежала в подушках и смотрела на всех осмысленным взглядом. Очевидно, она пришла в себя и успокоилась. Галактион подошел к ней, заглянул в лицо и понял, что все кончено. У него задрожали колени, а перед глазами пошли круги.
   – Серафима, благослови детей! – проговорил он сдавленным голосом.
   Больная наморщила лоб и тревожно посмотрела кругом, кого-то отыскивая. Галактион понял этот взгляд и подвел дочь Милочку.
   – Сережи нет… он уехал в гимназию; благослови Милочку.
   Девушка зарыдала, опустилась на колени и припала головой к слабо искавшей ее материнской руке. Губы больной что-то шептали, и она снова закрыла глаза от сделанного усилия. В это время Харитина привела только что поднятую с постели двенадцатилетнюю Катю. Девочка была в одной ночной кофточке и ничего не понимала, что делается. Увидев плакавшую сестру, она тоже зарыдала.
   Больная благословила девочку и сделала глазами Харитине знак, чтоб увели детей. Когда Харитина вернулась, она посмотрела на нее, потом на Галактиона и проговорила с удивительною твердостью:
   – Пожалейте детей… я… я не буду никому больше мешать.
   Харитина всхлипывала и, припав головой к изголовью умиравшей, шептала:
   – Сима, прости… Сима… Сима…
   Галактион стоял и не чувствовал, как у него катились по лицу слезы. Харитина подвела его к постели и заставила стать на колени.
   – Сима… я… меня… – бормотал Галактион, точно каждое слово приросло к горлу и он должен был его отдирать. – Нет нам прощенья, Сима… я… меня…
   Умирающая уже закрыла глаза. Грудь тяжело поднималась. Послышались мертвые хрипы. В горле что-то клокотало и переливалось.
   – Матушка ты наша… касатушка, – причитала около кровати точно из-под земли выросшая Аграфена. – Голубушка барышня…
   В дверях стоял Харитон Артемьич. Он прибежал из дому в одном халате. Седые волосы были всклокочены, и старик имел страшный вид. Он подошел к кровати и молча начал крестить «отходившую». Хрипы делались меньше, клокотанье остановилось. В дверях показались перепуганные детские лица. Аграфена продолжала причитать, обхватив холодевшие ноги покойницы.
   – Матушка ты наша, барышня… на кого ты час, сироток, оставляешь?
   Доктор продолжал сидеть в столовой, пил мадеру рюмку за рюмкой и совсем забыл, что ему здесь больше нечего делать и что пора уходить домой. Его удивляло, что столовая делалась то меньше, то больше, что буфет делал напрасные попытки твердо стоять на месте, что потолок то уходил кверху, то спускался к самой его голове. Он очнулся, только когда к нему на плечо легла чья-то тяжелая рука и сердитый женский голос проговорил:
   – Ты это што за моду придумал лакать винище в этакой-то час, бесстыжие твои глаза? Ступай домой, горький…
   Это была Аграфена. Она в следующий момент взяла доктора под руку и повела из столовой. Он попробовал сопротивляться, но, посмотрев на бутылку, увидел, что она пуста, и только махнул рукой.
   – Finita la commedia… Да, горький… именно… Галактион обманывал свою жену, а она умерла… и Прасковью Ивановну тоже обманывал, а она жива… Не правда ли, как это странно?



V


   Смерть жены для Галактиона являлась только продолжением разных других неудач. Ему вообще не везло в последнее время. На Иртыше затонула баржа с незастрахованным чужим товаром, пароход «Первинка» напоролся на подводный камень и целое лето простоял без работы, было несколько запоздавших грузов, за которые пришлось платить неустойку, – одним словом, одна неудача за другой. В банке положение Галактиона тоже пошатнулось. Забравший силу Мышников пробовал на нем свое влияние. Даже старик Стабровский, покровительствовавший Галактиону до сих пор, заметно охладел к нему без всякой видимой причины. Последнее особенно беспокоило Галактиона, хотя он крепился и никому ничего не высказывал. Все складывалось против него как раз с того момента, когда он сошелся с Харитиной. В этом было что-то роковое… Впрочем, сама Харитина давно это заметила и тоже мучилась.
   – Это я тебе принесла несчастье, – повторяла она, глядя на Галактиона виноватыми глазами.
   Последнее его бесило каждый раз. Да и прежней Харитины, веселой, сумасбродной, красивой русалочьею красотой, уже не было, – может быть, она изменилась, может быть, постарела, а может быть, просто он привык к ней. О ее красоте он мог теперь судить только по тому впечатлению, какое она производила на других. Но его злило и это, когда эти другие любовались Харитиной, точно и в этом был какой-то скрытый обман. Особенно не шло к Харитине, когда она делалась печальной, начинала жаловаться и вообще хныкала. Галактион возмущался, говорил ей дерзости, доводил до слез, а потом начинал жалеть молча, не имея сил проявить свою жалость активно.
   Теперь все служило поводом к домашним сцепам, недоразумениям и настоящим ссорам. Обыкновенно начинал Галактион, которого одинаково возмущало, если Харитина раздражалась или оставалась хладнокровной. Он успокаивался только тогда, когда Харитина выходила из себя и начинала рвать и метать. Несколько раз она бросалась на него прямо с ножом. Галактион не сомневался, что она в таком состоянии может зарезать кого угодно. Но именно такое бешенство его удовлетворяло, снимая с души какую-то тяжесть. Как ни был несправедлив Галактион к Харитине, но одного достоинства он не мог не признать за ней: ни один посторонний глаз не видел ее слез, никто не слыхал ее жалоб. Она для других была только в хорошем или дурном настроении, что еще не давало повода делать какие-нибудь предположения об ее интимной жизни.
   В сущности Харитина была глубоко несчастна, потому что продолжала любить Галактиона, и любила его тем сильнее, чем больше он охладевал к ней. Есть такие натуры, чувства которых требуют препятствий, особенно такое чувство, как любовь. Если бы Галактион любил ее попрежнему, Харитина, наверное, не отвечала бы ему тою же монетой, а теперь она боялась даже проявить свою любовь в полной мере и точно прятала ее, как прячут от солнца нежное растение. В то же время она отлично понимала, что такое Галактион и что любить его не стоит. Ведь он всю жизнь думал только о себе и своих планах, а женщины для него являлись только печальною необходимостью. В сущности он никого и не в состоянии любить, как все эгоисты. И все-таки, зная все это, Харитина радостно вся вздрагивала, когда он входил в комнату. О, она так ждала его каждый раз, точно он приходил к ней прощаться навсегда! Да, ждала и ненавидела себя именно за это, как ненавидит каторжник свои цепи.
   Последнею каплей в этой чаше испытаний для Харитины было появление в Заполье мужа. Галактион приехал из города в Городище и заявил с злорадством:
   – Твой Илья Фирсыч приехал, то есть пришел пешком… В полной форме: и котомка и палочка. Только недостает кошеля…
   – Какой же он мой? – тихо ответила Харитина, боясь обидеться.
   – А чей же? Конечно, твой… Вот он придет к нам в гости и попросит хлебца, как бродяжка.
   Харитина молчала. Ее возмущал до глубины самый тон, каким говорил с ней Галактион. Точно это она желала, чтобы Полуянов вернулся из ссылки.
   – Да, твой, твой, твой! – уже кричал Галактион, впадая в бешенство. – Ведь ты сама его выбрала в мужья, никто тебя не неволил, и выходит, что твой… Ты его целовала, ты… ты… ты…
   Он задыхался от ярости, сжимал кулаки и, кажется, готов был броситься на Харитину и убить ее одним ударом. О, как он ревновал ее к ее прошлому, как ненавидел ее и с радостью растоптал бы ее, как топчут змею!
   – Зачем же он придет к нам? – заметила Харитина.
   – Зачем? Придет за своею законною женой. Он в своем полном праве. Ты забыла, чья ты жена.
   Харитина молчала, что уже окончательно взбесило Галактиона. Он схватил ее за руку и крикнул задыхавшимся голосом:
   – Ведь ты… ты любила его… да! Ты его целовала, и он…
   Закончилась эта дикая сцена тем, что Галактион избил Харитину, зверски избил, как бьют своих жен только пьяные мужики, а потом взял и запер в комнате, точно боялся, что она убежит и будет жаловаться на него. Это был ужасный момент. Харитина целый день просидела в темном углу, как затравленный зверь, и вся дрожала, когда слышались чьи-нибудь шаги. Ей казалось, что Галактион вернется и убьет ее. О, как она была бы рада умереть, заснуть, найти вечный покой, когда ничто не будет тревожить, волновать и мучить! Это была смертная жажда покоя. Харитина не плакала, а сидела молча, уничтоженная, жалкая, несчастная.
   – За что? – повторяла она про себя, закрывая глаза. – Господи, за что?
   Из всех чувств оставалось только физическое чувство страха, то чувство, которое заставляет собаку лизать только что наказавшую ее руку.
   Галактион бил ее уже не в первый раз, но тогда было другое. Опомнившись, Харитина пришла к тому заключению, что ей даже некуда деваться. Ни близких знакомых, ни друзей, ни родных – никого. С сестрами она совсем не виделась, да и не любила никого. Значит, оставалось опять жить с Галактионом и терпеть новые побои, – она сознавала, что нынешний день только начало еще худших дней. Что же делать? Броситься в воду? А он будет радоваться, что избавился от обузы… да. Потом женится… В сердце Харитины закипела дикая ненависть именно к этой другой, а в воображении пронеслась страшная картина убитого Галактиона, любя убитого, вперед оплаканного и еще более дорогого. Одна земля будет разлучницей. Харитина старалась не думать об этом, даже принималась со страха молиться, а в голове стояла одна мысль, эта же мысль наполняла всю комнату и, как ночная птица, билась с трепетом в окно.
   Теперь из-за Полуянова начали повторяться постоянные истории. Галактион не только не чувствовал угрызений совести, но выискивал всевозможные случаи, чтобы придраться к Харитине. Смерть жены на время прекратила это ожесточенное настроение, и Галактион точно отмяк. На первый план выступили теперь сироты-дети. Нужно было их куда-нибудь пристроить. Со смертью матери-пьяницы рушился последний призрак своего дома. Харитина боялась предложить взять их к себе в Городище. Она потихоньку от Галактиона написала Агнии, умоляя ее всеми святыми не оставлять сирот. Агния очень ловко повела дело и уговорила Галактиона. У нее было уже двое своих детей.
   – Мне ведь все равно с ребятами-то сидеть, – убеждала она. – Заодно уж хлопотать… Да и твои большие совсем.
   Галактион долго не соглашался, хотя и не знал, что делать с детьми. Агния убедила его тем, что дети будут жить у дедушки, а не в чужом доме. Это доказательство хоть на что-нибудь походило, и он согласился. С Харченком он держал себя, как посторонний человек, и делал вид, что ничего не знает об его обличительных корреспонденциях.
   Все-таки, когда Галактион перевез детей к дедушке, его охватило мучительное чувство пустоты. Что-то такое порвалось, чего уж нельзя было соединить никакими силами. И обидно и грустно. Сколько раз Галактион раньше думал о том, как было бы хорошо, если бы Серафима умерла. И сама не мучилась бы и ему развязала бы руки. Вот теперь ее нет, и нет свободы. Мысль о детях стала являться все чаще в чаще, заставляя проверять себя. Конечно, Галактион давал на их содержание много денег, но это было еще не все. Именно дети вставали теперь перед его глазами живым упреком, напоминая все несправедливости прошлого. Под давлением этой мысли он даже к Харитине сделался добрее, то есть не притеснял ее и держал себя так, точно ее совсем не было и на свете.
   В грустный день помещения детей у деда Галактион остался в Заполье и решительно не знал, что ему делать. Ехать в Городище тоже не хотелось. Именно в этот критический момент он вспомнил про старика Луковникова. Строгий был человек, правильной жизни. Галактиону мучительно захотелось, чтобы кто-нибудь его бранил, попрекал, говорил строгие слова. Он вечером отправился к Луковникову именно под этим настроением. Старик встретил его довольно неприветливо и смотрел такими глазами, что зачем-де пожаловал незваный гость.
   – Давненько не видались, Галактион Михеич.
   – Да, давненько, Тарас Семеныч. Все собирался как-нибудь завернуть.
   – Уж и собирался? Перестань пустые-то слова говорить… На что вам меня, старика?
   – Сами не молодые, Тарас Семеныч.
   Сначала старик подумал, что не приехал ли Галактион занимать у него денег, – ведь слава богатого человека еще оставалась за ним, – а потом догадался по выражению лица Галактиона и по тону разговора, что дело совсем не в этом. В последнее время он сильно недолюбливал Галактиона и теперь не мог побороть в себе этого чувства. Так бы вот, кажется, все и отпечатал… На, слушай, Галактион пробовал что-то говорить, но разговор не вязался. И гость и хозяин молчали Луковников поднялся, прошелся по комнате, разгладил седую бороду и проговорил как-то в упор:
   – Что, Галактион Михеич, худо?.. То-то вот и есть. И сказал себе человек: наполню житницы, накоплю сокровища. Пей, душа, веселись!.. Так я говорю? Эх, Галактион Михеич! Ведь вот умные люди, до всего, кажется, дошли, а этого не понимают.
   – А разве виноват человек, если он не понимает, Тарас Семеныч?
   – Кругом виноват… На то ему дан разум, – не ум, а разум. Богатство – это нож… Им можно много хорошего сделать, а делают больше зла… да.
   – Опять-таки, Тарас Семеныч, и злой человек себе худа не желает… Все лучше думает сделать.
   – Да, для себя… По пословице, и вор богу молится, только какая это молитва? Будем говорить пряменько, Галактион Михеич: нехорошо. Ведь я знаю, зачем ты ко мне-то пришел… Сначала я, грешным делом, подумал, что за деньгами, а потом и вижу, что совсем другое.
   – Да, другое, – откликнулся Галактион, точно эхо. – Сегодня вот детей к тетке Агнии свез.
   – И будешь возить по чужим дворам, когда дома угарно. Небойсь стыдно перед детьми свое зверство показывать… Вот так-то, Галактион Михеич! А ведь они, дети-то, и совсем большие вырастут. Вырасти-то вырастут, а к отцу путь-дорога заказана. Ах, нехорошо!.. Жену не жалел, так хоть детей бы пожалел. Я тебе по-стариковски говорю… И обидно мне на тебя и жаль. А как жалеть, когда сам человек себя не жалеет?
   – А как вы думаете, Тарас Семеныч, бывают на свете проклятые люди? Так, от рождения?..
   Луковников хотел что-то ответить, но в этот момент вошла Устенька сказать, что чай готов. Она очень удивилась, когда увидала Галактиона, и раскланялась с ним издали.
   – Чай готов, папа.
   – Что же, дело хорошее. Пойдем, Галактион Михеич.
   Галактион тоже смутился. Он давно не видал Устеньки. Теперь это была совсем взрослая девушка, цветущая и с таким смелым лицом. В столовой несколько времени тянулась самая неловкая пауза.
   – Галактион Михеич, я сегодня видела ваших детей, – заговорила первой Устенька. – Девочка такая милая и мальчик…
   – Да? – спросил Галактион, не понимая. – Ах, да, дети!..
   Наступила опять пауза. Устенька упорно отмалчивалась и старалась не смотреть на гостя, а потом торопливо выпила свою чашку и вышла.
   – Ты вот что, Галактион Михеич, – заговорил Луковников совсем другим тоном, точно старался сгладить молодую суровость дочери. – Я знаю, что дела у тебя не совсем… Да и у кого они сейчас хороши? Все на волоске висим… Знаю, что Мышников тебя давит. А ты вот как сделай… да… Ступай к нему прямо на дом, объясни все начистоту и… одним словом, он тебе все и устроит.
   – Мышников?
   – Да, Мышников. Уж я-то его вот как хорошо знаю.



VI


   Когда Галактион ушел, Устенька напала на отца с необыкновенным азартом.
   – Папа, я решительно не понимаю, как ты можешь принимать таких ужасных людей, как этот Колобов. Он заколотил в гроб жену, бросил собственных детей, потом эта Харитина, которую он бьет… Ужасный, ужасный человек!.. У Стабровских его теперь не принимают… Это какой-то дикарь.
   – И я его тоже не хвалю… да. А мне его жаль. Ведь умница и характер – железо. Только как-то вся жизнь у него вверх дном. Одним словом, несчастный человек.
   – Он? Несчастный?
   – Совсем несчастный! Чуть-чуть бы по-другому судьба сложилась, и он бы другой был. Такие люди не умеют гнуться, а прямо ломаются. Тогда много греха на душу взял старик Михей Зотыч, когда насильно женил его на Серафиме. Прежде-то всегда так делали, а по нынешним временам говорят, что свои глаза есть. Михей-то Зотыч думал лучше сделать, чтобы Галактион не сделал так, как брат Емельян, а оно вон что вышло.
   – И Михей Зотыч тоже дрянной. Ведь это он мельницы свои сжег?
   – Ну, это еще неизвестно, Устенька. Могли и сами сгореть. Мало ли что зря болтают.
   – Ты, папа, всегда и всех защищаешь, а так нельзя.
   – Поживешь с мое, так и сама будешь то же говорить. Мудрено ведь живого человека судить… Взять хоть твоего Стабровского: он ли не умен, он ли не хорош у себя дома, – такого человека и не сыщешь, а вышел на улицу – разбойник… Без ножа зарежет. Вот тут и суди.
   Для такой философии у Луковникова было достаточно материала. Особенно в последнее время пошатнулся народ, и совсем не разберешь, где кончается хороший человек и где начинается дурной. Да и вообще кругом делалось бог знает что. Не заметишь, как и сам попадешь в негодяи. Раздумывая о самом себе, Луковников приходил именно к такому заключению. Его дела с вальцовой мельницей затягивались в какой-то проклятый узел. Все операции давно вышли из всяких предварительных смет и намеченных бюджетов. Сама по себе мельница стоила около трехсот тысяч, затем около семисот тысяч требовалось ежегодно на покупку зерна, а самое скверное было то, что готовый товар приходилось реализовать в рассрочку, что составляло еще около полумиллиона рублей. Около дела таким образом сосредоточивался в общей сложности капитал в полтора миллиона рублей. Таких денег налицо у Луковникова не было, и добрую половину приходилось добывать в кредит. Обороты этих трех капиталов, которые представляла собой мельница, зерно и готовый товар, шли с неравномерной скоростью, и трудно было подводить общий торговый баланс. Иногда каких-нибудь две недели стоили десятков тысяч, потому что все хлебное дело постепенно перешло в какую-то азартную игру. Рвал куши тот, кто умел поймать момент. Кроме того, в верховьях Ключевой выстроены были две новых вальцовых мельницы, представлявших очень опасную конкуренцию как при закупке зерна, так и при сбыте крупчатки. На рынок выдвигались страшные капиталы, которые беспощадно давили хлебную мелюзгу, как крупные хищники давят хлебных мышей. Сплетались тысячи условий, которые трудно было предугадать, и выдвигались с каждым годом все новые.
   Особенно характерен был для хлебного дела прошлый год, когда в полосе Зауралья, прилегавшей к горам, случился недород благодаря дождливому лету. Произошла крупная игра на хлеб степной полосы. Скупались миллионные партии, и мелкотравчатые мельники, как старик Колобов, остались совсем без зерна. Нечего было молоть. Шла именно игра, спекуляция с миллионным риском, а не обыкновенное промышленное дело. Тут выяснился в первый раз роковой вопрос, что золотое дно, каким до сих пор считалось Зауралье, не может обеспечивать равномерно хлебом работу всех мельниц. До сих пор рынок пополнялся из старых крестьянских запасов, а сейчас их уже не было, и приходилось жить одним годом. Производитель зерна жил от одной осени до другой и весь находился в полной зависимости от одного урожая. Этого раньше не было.
   Окончательно достукала зауральского мужика только что открытая Уральская железная дорога. Это открытие совпало с неурожаем в Поволжье, и зауральский хлеб полился широкою волной в далекую Россию. От этой операции нажились главным образом верховые мельники, стоявшие в самом горле, то есть у железной дороги. Они сбыли миллионные партии и нажили целые состояния. Мельница Луковникова тоже работала отлично, хотя и в менее выгодных условиях, проигрывая на летней перевозке гужом, – верховые мельники подвезли зерно по дешевой зимней дороге. Особенно один случай остался в памяти Луковникова как зловещий признак. Он еще с осени законтрактовал партию в тридцать тысяч мешков дешевого сибирского хлеба, которую Галактион обязался доставить на своих пароходах в Тюмень. Весна вышла неопределенная, и по официальным бюллетеням об урожае трудно было судить, что еще будет. В общем ожидался средний урожай, и цены на муку не поднимались. Луковников задержал партию на всякий случай, выжидая цену. Наступил июнь, а цены не поднимались. Тогда Луковников послал в Рыбинск своего доверенного и запродал всю партию чуть не за свою цену. Но не прошло двух недель, как цена сразу поднялась на два рубля с мешка, – другими словами, подожди он две недели, и это дало бы шестьдесят тысяч чистого барыша. Одним словом, шла самая отчаянная игра, и крупные мельники резались не на живот, а на смерть. Две-три неудачных операции разоряли в лоск, и миллионные состояния лопались, как мыльные пузыри. А тут еще помогал банк, закрывая кредит пошатнувшимся фирмам и увеличивая ссуды тем, которые и без этой помощи шли в гору.
   Естественным результатом такого обострившегося порядка вещей было то, что по Ключевой началось оплошное разорение средней величины мельников, как старик Колобов. Это были жертвы даже не конкуренции, а биржевой игры на хлеб. У них был отнят и зерновой рынок, и кредит, и заперт семью печатями оптовый сбыт. Кое-кто еще держался, торгуя по мелочам, но в общем дело было конченное. Вопрос теперь заключался в том, что будет с полсотней крупчаточных мельниц, построенных на Ключевой. Первую мельницу-крупчатку поставил старик Колобов, и он же показал выход, когда застраховал две новых мельницы и сжег их. Это точно послужило сигналом. Мельничные пожары начали из года в год повторяться с математическою точностью, так что знатоки дела вперед предсказывали, чьи теперь мельницы должны были гореть. И обреченные мельницы в указанный срок загорались.
   Разъезжая по своим делам по Ключевой, Луковников по пути завернул в Прорыв к Михею Зотычу. Но старика не было, а на мельнице оставались только сыновья, Емельян и Симон. По первому взгляду на мельницу Луковников определил, что дела идут плохо, и мельница быстро принимала тот захудалый вид, который говорит красноречивее всяких слов о внутреннем разрушении.