– Чего же ты испугалась?
   – А как же: грешный я человек, может, хуже всех, а тут святость. Как бы он глянул на меня, так бы я и померла… Был такой-то случай с Пафнутием болящим. Вот так же встретила его одна женщина и по своему женскому малодушию заговорила с ним, а он только поглядел на нее – она языка и решилась.
   Под влиянием Таисьи в Нюрочкиной голове крепко сложилась своеобразная космогония: земля основана на трех китах, питающихся райским благоуханием; тело человека сотворено из семи частей: от камня – кости, от Черного моря – кровь, от солнца – очи, от облака – мысли, от ветра – дыхание, теплота – от духа; Адам «начертан» богом пятого марта в шестом часу дня; без души он пролетал тридцать лет, без Евы жил тридцать дней, а в раю всего был от шестого часу до девятого; сатана зародился на море Тивериадском, в девятом валу, а на небе он был не более получаса; болезни в человеке оттого, что диавол «истыкал тело Адама» в то время, когда господь уходил на небо за душой, и т. д., и т. д. Дальше Нюрочка получила самые точные сведения о «чернодневии» и о почитании двенадцати пятниц, прочитала несколько раз «Сон богородицы» и целый курс о «всескверном льстеце», то есть об антихристе. Раскольничье учение об антихристе являлось кульминационною точкой и раскольничьей космогонии, и этики, и повседневной морали, как обобществление скорбной идеи единичного уничтожения в форме смерти телесного человека. Фантазия создала здесь ряд потрясающих картин разрушения видимого мира и очищения царящего зла огнем и всевозможными муками. По учению беспоповцев, «льстец» уже народился и царствует духовно с 1666 года, чему подтверждением служат многие знамения: прежде всего «новшества», введенные Никоном патриархом, а затем разные знаки, выраженные «властными литтеры» и фигурами – двуглавый орел, паспорты, клейма, карты, ликописание (портреты), присяга, печать и т. д. Дальше следовали ношение иноземной «пестрины», «власы женски на челе ежом подклейны по-бесовски и галстусы удавления вместо», «женск пол пологрудом и простоволосо» стоят в церкви и, поклонясь, «оглядываются, как козы», и мужчины и женщины по-татарски молятся на коленках и т. д. Табак, чай и кофе – три адских зелья, которыми сатана окончательно погубит человеческий род. Но это все частности и мелочи, а общее представление о последних днях складывалось в широкую картину. Горячая фантазия нагромоздила здесь последовательными степенями ряд величайших бедствий и безысходных страданий, какие только в состоянии был придумать человеческий мозг. «Воскипит земля кровию и смесятся реки с кровию; шесть поль останется, а седьмое будут сеять; не воспоет ратай в поле и из седьми сел людие соберутся во едино село, из седьми деревень во едину деревню, из седьми городов во един город». Запечатает антихрист всех «печатью чувственною», и не будет того храма, где не было бы мертвеца. Увянет лепота женская, отлетит мужское желание и «тако возжелают седьм жен единова мужа», но в это время «изомрут младенцы в лонех матернех» и некому будет хоронить мертвых. Затворится небо, и земля не даст плода; под конец небо сделается медным, а земля железной, и «по аэру» пронесется антихрист на коне с огненною шерстью. Главная сила антихриста будет в том, что он всех «изоймет гладом», пока все не покорятся ему и не примут его печать. Все эти несчастия совершатся постепенно, по мере того как будут «возглашать» восемь труб, а когда возгласит последняя, восьмая труба, «вся тварь страхом восколеблется и преисподняя вострепещет», а земля выгорит огнем на девять локтей. Только тогда наступит второе пришествие и последний страшный суд.
   Все это было так просто и ясно, что Нюрочка только удивлялась, как другие ничего не хотят замечать и живут изо дня в день слепцами. Разные умные книжки, которые она читала раньше с отцом, казались ей теперь детскою сказкой. Они ничего не объясняли ей, а мастерица Таисья открыла все тайны жизни. Каждый шаг и каждое слово получало теперь определенный смысл, глубокое внутреннее содержание. В душе Нюрочки поднималась смутная жажда подвига, стремление к совершенству. Она точно проснулась и с удивлением смотрела на самое себя. Да, все они жили в темноте, а где-то по лесным трущобам совершалась великая тайна спасения погибшей души. Это последнее интересовало Нюрочку больше всего, и она постоянно приставала к Таисье с расспросами о пустынножителях и скитских.
   – Ужо вот, погоди, как-нибудь на Святое озеро сходим, – говорила Таисья.
   – А папа? Он не позволит.
   – Ничего, устроим так, что позволит… Парасковья-то Ивановна на што?
   У мастерицы Таисьи быстро созрел план, каким образом уговорить Петра Елисеича. С нею одной он не отпустил бы Нюрочку на богомолье, а с Парасковьей Ивановной отпустит. Можно проехать сначала в Мурмос, а там озером и тропами. Парасковья Ивановна долго не соглашалась, пока Таисья не уломала ее со слезами на глазах. Старушка сама отправилась на рудник, и Петр Елисеич, к удивлению, согласился с первого слова.
   – Что же, пусть съездит, – задумчиво проговорил он. – Ей полезно будет проветриться… Только одно условие: я отпускаю ее на вашу ответственность, Парасковья Ивановна.
   – Как свою родную дочь буду беречь, Петр Елисеич… Сама помру, а ее не дам в обиду.
   – То-то, смотрите… Одна она у меня.
   – Да уж будьте спокойны! Как свой глаз сберегу.
   Нюрочка бросилась Парасковье Ивановне на шею и целовала ее со слезами на глазах. Один Ефим Андреич был недоволен, когда узнал о готовившейся экспедиции. Ему еще не случалось оставаться одному. А вдруг что-нибудь случится с Парасковьей Ивановной? И все это придумала проклятая Таисья, чтобы ей ни дна ни покрышки… У ней там свои дела с скитскими старцами и старицами, а зачем Парасковью Ивановну с Нюрочкой волокет за собой? Ох, неладно удумала святая душа на костылях!
   Неделя промелькнула в разных сборах. Нюрочка ходила точно в тумане и считала часы. Петр Елисеич дал свой экипаж, в котором они могли доехать до Мурмоса. Занятые предстоящим подвигом, все трое в душе были против такой роскоши, но не желали отказом обижать Петра Елисеича.
   – Ну, там еще по тропам-то успеем все ноги оттоптать, – утешала Таисья. – Оно, пожалуй, и лучше, потому как ваше дело непривычное.
   Никогда еще Нюрочка так не волновалась, как в этот день отъезда. Минуты превращались в часы.
   – Ты что это, хочешь без шляпки ехать? – удивлялся Петр Елисеич.
   – В платке удобнее, папа.
   Нюрочка добыла себе у Таисьи какой-то старушечий бумажный платок и надела его по-раскольничьи, надвинув на лоб. Свежее, почти детское личико выглядывало из желтой рамы с сосредоточенною важностью, и Петр Елисеич в первый еще раз заметил, что Нюрочка почти большая. Он долго провожал глазами укатившийся экипаж и грустно вздохнул: Нюрочка даже не оглянулась на него… Грустное настроение Петра Елисеича рассеял Ефим Андреич: старик пришел к нему размыкать свое горе и не мог от слез выговорить ни слова.
   – Перестаньте, Ефим Андреич, что вы…
   – А ежели она умрет дорогой-то?.. Я теперь и домой не пойду: пусто там, как после покойника. А все Таисья… Расказню я ее!
   Дорога до Мурмоса для Нюрочки промелькнула, как светлый, молодой сон. В Мурмос приехали к самому обеду и остановились у каких-то родственников Парасковьи Ивановны. Из Мурмоса нужно было переехать в лодке озеро Октыл к Еловой горе, а там уже идти тропами. И лодка, и гребцы, и проводник были приготовлены заранее. Оказалось, что Парасковья Ивановна ужасно боялась воды, хотя озеро и было спокойно. Переезд по озеру верст в шесть занял с час, и Парасковья Ивановна все время охала и стонала.
   – Укрепись, матушка, – уговаривала ее Таисья. – Твори про себя молитву, она и облегчит.
   Красивое это озеро Октыл в ясную погоду. Вода прозрачная, с зеленоватым оттенком. Видно, как по дну рыба ходит. С запада озеро обступили синею стеной высокие горы, а на восток шел низкий степной берег, затянутый камышами. Над лодкой-шитиком все время с криком носились белые чайки-красноножки. Нюрочка была в восторге, и Парасковья Ивановна все время держала ее за руку, точно боялась, что она от радости выскочит в воду. На озере их обогнало несколько лодок-душегубок с богомольцами.
   – На Крестовые острова народ собирается, – объясняла Таисья. – Со всех сторон боголюбивые народы идут: из-под Москвы, с Нижнего, с Поволжья.
   Наконец, шитик пристал к берегу, где курился огонек, – это ждал подряженный Таисьей проводник, молодой парень с подстриженными в скобку волосами. Парасковья Ивановна как-то сразу обессилела и даже изменилась в лице.
   – Ну, теперь уж пешком пойдем, милые вы мои трудницы, – наговаривала Таисья. – По первоначалу-то оно будет и трудненько, а потом обойдется… Да и то сказать, никто ведь не гонит нас: пойдем-пойдем и отдохнем.
   На берегу опнулись чуть-чуть и пошли прямо в гору по едва заметной тропинке. Предстояло сделать пешком верст двадцать. Проводник шел впереди, размахивая длинною палкой. Парасковья Ивановна едва поднялась на первую гору и села на камень. Она чувствовала, что дальше не может идти: и одышка ее донимала и какая-то смертная истома во всем теле. Нет, не дойти ей до озера, хоть убей на месте… Таисья ужасно всполошилась. Нюрочка любовалась открывавшимся с вершины горы видом на два озера – Октыл, а за ним Черчеж. Мурмос точно стоял на воде, а заводские церкви ярко белели на солнце, точно свечи. Господи, как хорошо!.. Оглянувшись, Нюрочка только теперь заметила, что Парасковья Ивановна сидела на камне и горько плакала.
   – Не сподобил господь, – шептала она, не вытирая слез.
   – Как же быть-то? – недоумевала Таисья. – Может, обойдешься, Парасковья Ивановна.
   – Нет, вы не дожидайтесь меня. Я назад уйду. В Мурмосе ужо дождусь вас.
   Эта разлука очень огорчила Нюрочку, но некогда было ждать: к вечеру приходилось поспевать к Святому озеру, чтобы не «затемнать» где-нибудь в лесу. Так Парасковья Ивановна и осталась на своем камушке, провожая заплаканными глазами быстро уходивших товарок.
   – Это ее они не допустили, – проговорила Таисья, оглядываясь в последний раз.
   – Кто они-то?
   – А угодники божий: Пахомий постник, Пафнутий болящий, Порфирий страстотерпец… Поповщины она придерживается, вот они ее и не допустили до себя. Не любят они, миленькие, кто сладко-то ест да долго спит.
   Тропинка вела с горы на гору то лесом, то болотами. На Таисью напало какое-то восторженное настроение. Она смотрела на Нюрочку какими-то жадными глазами и все говорила, рассказывая о великих трудничках, почивавших на Крестовых островах, о скитском житии, о скитницах, у которых отрастали ангельские крылья. Самой Таисье казалось, что она ведет прямо в небо эту чистую детскую душу, слушавшую ее с замирающим сердцем. Она и плакала, и смеялась, и целовала Нюрочку, и пела заунывные скитские стихи, и опять рассказывала.
   – Ох, грешный я человек! – каялась она вслух в порыве своего восторженного настроения. – Недостойная раба… Все равно, как собака, которая сорвалась с цепи: сама бежит, а цепь за ней волочится, так и мое дело. Страшно, голубушка, и подумать-то, што там будет, на том свете.
   Никогда Нюрочка еще не видала мастерицу Таисью такою и даже испугалась, а та ничего не замечала и продолжала говорить без конца. Этот лесной воздух, окружавшая их глушь и собственное молитвенное настроение точно опьяняли ее. Когда в стороне встречались отдыхавшие партии богомольцев, Таисья низко кланялась трудничкам и говорила:
   – Как пчелки к улью летят грешные мирские душеньки.
   На половине дороги они сделали привал. Нюрочка прошла целых десять верст, но пока особенной усталости не чувствовала.
   – Ужо Аглаиду увидим, – говорила Таисья. – Помнишь, поди, как баушку Василису хоронили? Она наша, ключевлянка. На могилке отца Спиридония о Петров день анбашскую головщицу Капитолину под голик загнала.



VIII


   Косые тени уже крестили тропинку, когда из-за леса белою полосой мелькнуло Святое озеро. Нюрочка только теперь почувствовала, как она устала. Глубокое горное озеро залегло в синей раме обступивших его лесистых круч. Тропинка вывела на мысок, где курились огни и богомольцы ждали перевоза. Крестовые острова залегли в версте от берега, точно зеленые шапки. Десяток лодок-душегубок и паром из бревен не успевали перевозить прибывавших богомольцев. Вода в озере стояла, как зеркало. С низких мест уже наносило вечернею сыростью, пропитанною запахом свежей травы и лесных цветов. Таисья сразу разыскала несколько знакомых мужиков с котомками и женщин-богомолок, – народ набрался со всех сторон.
   – Да это никак ключевская Таисья, – весело говорила громадная женщина, проталкиваясь к мастерице. – Она и есть… Здравствуй, матка-свет.
   – Здравствуй, матушка Маремьяна.
   – Ну, каково прыгаешь, Таисьюшка?
   – Вашими молитвами, родимая.
   Матушку Маремьяну за глаза называли полумужичьем. Высокая, рослая, широкая, загорелая, потная, она походила на ломовую лошадь. Таисья знала ее целых тридцать лет, и матушка Маремьяна оставалась все такой же. Одним словом, богатырь-баба и голос, как хорошая труба. Проживала она где-то под Златоустом, по зимам разъезжала на своей лошадке по всему Уралу и, как рассказывали, занималась всякими делами: укрывала беглых, меняла лошадей, провозила краденое золото и вообще умела хоронить концы. Она дружила и с поповщиной, и с беспоповщиной, и с поморцами, и с православными попами. Где собирался народ – без матушки Маремьяны дело не обходилось. Таисья не совсем долюбливала ее и называла переметною сумой, но без матушки Маремьяны тоже не обойдешься, – она развозила вести обо всем, всех знала и все могла разведать.
   – Словечко есть у меня до тебя, Таисьюшка, – гудела матушка Маремьяна, трепля могучею рукой худенькую мастерицу. – И не маленькое словечко… Нарочно хотела ехать к тебе в Ключевской с Крестовых-то островов.
   Матушка Маремьяна отвела Таисью в сторону и принялась ей быстро наговаривать что-то, вероятно, очень интересное, потому что Таисья в первый момент даже отшатнулась от нее, а потом в такт рассказа грустно покачивала головой. Они проговорили так вплоть до того, как подошел плот, и расстроенная Таисья чуть не забыла дожидавшейся ее на берегу Нюрочки.
   – Ах, ласточка ты моя, забыла про тебя!.. – причитала она, лаская притихшую девочку. – Совсем оговорила меня матушка Маремьяна.
   На плоту поместилось человек двадцать богомольцев, и матушка Маремьяна встала у кормового правила. Нюрочка так устала, что даже не боялась плескавшейся между бревнами воды. Плот был связан ивовыми прутьями кое-как, и бревна шевелились, как живые. Издали можно было разглядеть на Крестовых островах поднимавшийся дым костров и какое-то белое пятно, точно сидела громадная бабочка. Какой-то лысый старик стоял на коленях и громко молился. Две лодки обогнали плот. На одной из них Нюрочка узнала старика Основу и радостно вскрикнула: это был еще первый свой человек.
   Когда плот тяжело подвалил к берегу, было почти уже совсем темно. В горах ночь наступает быстро. Острова были густо запушены смотревшеюся в воду зеленью, а огни дымились дальше. Нюрочка вместе с другими шагала по болоту, прежде чем выбралась на сухой берег. То, что она увидела, казалось ей каким-то сном: громадная поляна была охвачена живым кольцом из огней, а за ними поднималась зубчатая стена векового бора. Святые могилки занимали центр поляны, и около них теперь горели тысячи свеч. Пред своими аналоями кучками толпились богомольцы одного согласия: поповцы у своих исправленных попов, беспоповцы у стариков и стариц, поморцы у наставников. Около огней деление шло по месту жительства: екатеринбургские, златоустовские, невьянские, шарташские, мурмосские, самосадские, кукарские, – все сбились отдельными кучками. Скитские тоже разделились на артельки: анбашские особо, заболотские и красноярские особо. Кроме своих уральских, сошлись сюда и «чужестранные» – из-под Москвы, с Поволжья, из дальних сибирских городов. Белое пятно оказалось большою палаткой, в которой засел какой-то начетчик с Иргиза. Слышалось протяжное пение, а скитские головщицы вычитывали наперебой.
   Таисья переходила от одной кучки к другой и напрасно кого-то хотела отыскать, а спросить прямо стеснялась. Нюрочка крепко уцепилась ей за руку, – она едва держалась на ногах от усталости.
   – Погоди, милушка, погоди, касаточка, – уговаривала ее Таисья шепотом. – Вон сколько народу, не скоро разыщешь своих-то.
   Их догнал старик Основа и, показав головой на Нюрочку, проговорил:
   – Айда ко мне в балаган, Таисьюшка… Вот и девушка твоя тоже пристала, а у нас место найдется.
   Таисья без слова пошла за Основой, который не подал и вида, что узнал Нюрочку еще на плоту. Он привел их к одному из огней у опушки леса, где на живую руку был сделан балаган из березовых веток, еловой коры и хвои. Около огня сидели две девушки-подростки, дочери Основы, обе крупные, обе кровь с молоком.
   – Ну, теперь можно тебя и признать, барышня, – пошутил Основа, когда подошли к огню. – Я еще даве, на плоту, тебя приметил… Неужто пешком прошла экое место?
   – А мы через Мурмос, – объясняла Таисья. – Парасковья Ивановна было увязалась с нами, да только обезножила.
   Нюрочка познакомилась с обеими девушками, – одну звали Парасковьей, другую Анисьей. Они с удивлением оглядывали ее и улыбались.
   – Нет, я не устала, – точно оправдывалась Нюрочка. – А вы?
   – Мы со вчерашнего дня здесь, – объяснила старшая, Парасковья. – Успели отдохнуть.
   От балагана Основы вид на всю поляну был еще лучше, чем с берега. Нюрочке казалось, что она в какой-то громадной церкви, сводом для которой служило усеянное звездами небо. Восторженно-благоговейное чувство охватило ее с новою силой, и слезы навертывались на глаза от неиспытанного еще счастья, точно она переселилась в какой-то новый мир, а зло осталось там, далеко позади. Эта народная молитва под открытым небом являлась своего рода торжеством света, правды и духовной радости. Старик Основа так любовно смотрел на Нюрочку и все беспокоился, чем ее угостить. Одна Таисья сидела на земле, печально опустив голову, – ее расстроили наговоры матушки Маремьяны. Время от времени она что-то шептала, тяжело вздыхала и качала головой.
   Молились всю ночь напролет. Не успевала кончить у могилок свой канун одна партия, как ее сейчас же сменяла другая. Подождав, когда Нюрочка заснула, Таисья потихоньку вышла из балагана и отправилась в сопровождении Основы к дальнему концу горевшей линии огоньков.
   – Соблазн, Таисья… – повторял Основа.
   – Ох, и не говори, Аника Парфеныч!.. Кабы знатье, так и глаз сюда не показала бы…
   – Мать Енафа совсем разнемоглась от огорчения, а та хоть бы глазом повела: точно и дело не ее… Видел я ее издальки, ровно еще краше стала.
   – А он тут?
   – Как волк посреди овец бродит… К златоустовским пристал и все с Гермогеном, все с Гермогеном. Два сапога – пара.
   Они нашли мать Енафу в крайнем балагане. Она действительно сказывалась больной и никого не принимала, кроме самых близких. Ухаживала за ней Аглаида.
   – Змея… змея… змея!.. – зашипела мать Енафа, указывая Таисье глазами на Аглаиду. – Не кормя, не поя, видно, ворога не наживешь.
   Аглаида молчала, как убитая, и даже не взглянула на Таисью. Основа посидел для видимости и незаметно ушел.
   – Аглаидушка, што же это такое и в сам-то деле? – заговорила, наконец, Таисья дрогнувшим от волнения голосом. – Раньше телом согрешила, а теперь душу загубить хочешь…
   Аглаида молчала, опустив глаза.
   – Да ты што с ней разговариваешь-то? – накинулась мать Енафа. – Ее надо в воду бросить – вот и весь разговор… Ишь, точно окаменела вся!.. Огнем ее палить, на мелкие части изрезать… Уж пытала я ее усовещивать да молить, так куды, приступу нет! Обошел ее тот, змей-то…
   Тут случилось что-то необыкновенное, что Таисья сообразила только потом, когда опомнилась и пришла в себя. Одно слово о «змее» точно ужалило Аглаиду. Она накинулась на Енафу с целым градом упреков, высчитывая по пальцам все скитские порядки. Мать Енафа слушала ее с раскрытым ртом, точно чем подавилась.
   – Вы все такие, скитские матери! – со слезами повторяла Аглаида. – Не меня, а вас всех надо утопить… С вами и говорить-то грешно. Одна Пульхерия только и есть, да и та давно из ума выжила. В мире грех, а по скитам-то в десять раз больше греха. А еще туда же про Кирилла судачите… И он грешный человек, только все через вас же, скитских матерей. На вас его грехи и взыщутся… Знаю я все!..
   – Ну, ну, говори… Пусть Таисья послушает! – подзадоривала мать Енафа.
   – И скажу… всем скажу!.. не спасенье у вас, а пагуба… А Кирилла не трогайте… он, может, побольше нас всех о грехах своих сокрушается, да и о ваших тоже. Слабый он человек, а душа в ем живая…
   – Ты бы у красноярских девок спросила, какая у него душа! – резала мать Енафа, злобно сверкая глазами. – Нашла тоже кого пожалеть… Змей он лютый!
   Мать Енафа разгорячилась, а в горячности она была скора на руку. Поэтому Таисья сделала ей знак, чтобы она вышла из балагана. Аглаида стояла на одном месте и молчала.
   – Что же ты молчишь, милушка? – глухо спросила Таисья. – Все мы худы, одна ты хороша… Ну, говори.
   – И скажу, все скажу… Зачем ты меня в скиты отправляла, матушка Таисья? Тогда у меня один был грех, а здесь я их, может, нажила сотни… Все тут обманом живем. Это хорошо, по-твоему? Вот и сейчас добрые люди со всех сторон на Крестовые острова собрались души спасти, а мы перед ними как представленные… Вон Капитолина с вечера на все голоса голосит, штоб меня острамить. Соблазн один…
   – Так, так… Ах, великий соблазн, Аглаида, когда хвост попереди головы очутится. Верное ты слово сказала… Ты вот все вызнала, живучи в скитах, а то тебе неизвестно, что домашнюю беду в люди не носят. Успели бы и после разобрать, кто у вас правее, а зачем других, сторонних смущать?.. Да и говоришь-то ты совсем не то, о чем мысли держишь, скитскими-то грехами ты глаза отводишь. Молода еще, голубушка, концы хоронить не умеешь, а вот я тебе скажу побольше того, што ты и сама знаешь. Да… Кирилл-то по своему малодушию к поморцам перекинулся, ну, и тебя в свою веру оборотит. Теперь ты Аглаида, а он тебя перекрестит Аглаей, по-поморскому все грехи на том свете с Аглаиды будут взыскиваться, а Аглая стеклышком останется… Аглая нагрешит, тогда в Агнию перевернется и опять горошком покатилась. И еще тебе скажу, затаилась ты и, как змея, хочешь старую кожу с себя снять, а того не подумала, што всем отпустятся грехи, кроме Июды-христопродавца. И сейчас в тебе женская твоя слабость говорит… Ну-ко, погляди мне прямо в глаза, бесстыдница!.. Какие ты слова сейчас Енафе-то выговаривала? И статочное ли нам с тобой дело чужие грехи разбирать, когда в своих тонем?.. Ну, что молчишь?
   – Матушка! – взмолилась Аглаида, ломая руки.
   – Нет, нет… – сурово ответила Таисья, отстраняя ее движением руки. – Не подходи и близко! И слов-то подходящих нет у меня для тебя… На кого ты руку подняла, бесстыдница? Чужие-то грехи мы все видим, а чужие слезы в тайне проходят… Последнее мое слово это тебе!
   Таисья кликнула стоявшую за балаганом мать Енафу, и Аглаида, как сноп, повалилась ей в ноги. Это смирение еще больше взорвало мать Енафу, и она несколько раз ударила ползавшую у ее ног девушку.
   – Свою скитскую змею вырастила! – шипела мать Енафа. – Ну, ползай, подколодная душа!
   – Прости ты ее, матушка, – молила Таисья, кланяясь Енафе в пояс. – Не от ума вышло это самое дело… Да и канун надо начинать, а то анбашские, гляди, кончат.
   – А из-за кого мы всю ночь пропустили? – жаловалась мать Енафа упавшим голосом. – Вот из-за нее: уперлась, и конец тому делу.
   – Прости, матушка, и благослови, – молила Аглаида.
   Нюрочка проснулась утром от ужасного, нечеловеческого крика, пронесшегося над поляной. Она без памяти выскочила из балагана.
   – Это красноярская кликуша Глафира, – объяснила ей дочь Основы, выбежавшая вслед за ней. – Теперь все кликуши учнут кликать… Страсть господня!
   Перед могилкой Порфирия страстотерпца в ужасных конвульсиях каталась худая и длинная женщина, которую напрасно старались удержать десятки рук. Народ обступил ее живою стеной. Никто и голоса не подавал, и в воздухе неслось мерное чтение Аглаиды, точно звенела туго натянутая серебряная струна. Не успела Глафира успокоиться, как застонал кто-то у могилки Пахомия постника, и вся толпа вздрогнула от истерического плача, причитаний и неистовых воплей. Через полчаса у могилок билось с пеной у рта до десятка кликуш. Это было так ужасно, что Нюрочка забежала в чей-то чужой балаган и натолкнулась на дядю Мосея, которого и не узнала сгоряча. Он спокойно сидел у балагана и сумрачно смотрел куда-то вдаль.
   – Зачем их бьют? – стонала Нюрочка, закрыв глаза от страха.
   – Перестань дурить! – закликнул ее Мосей строго. – Бес их бьет.
   Тускло горели тысячи свеч, клубами валил синий кадильный дым из кацей, в нескольких местах пели гнусавыми голосами скитские иноки, а над всем этим чистою нотой звучал все тот же чудный голос Аглаиды! За ней стояла мастерица Таисья и плакала… Не было сердца у нее на Аглаиду, и она оплакивала свою собственную слабость. Но что это такое? Голос Аглаиды дрогнул и точно порвался. Она делала видимое усилие, чтобы «договорить» канун до конца, но не могла, – лицо побледнело, на лбу выступил холодный пот, и ангельский голос погас так же, как гаснет догорающая свеча. Мастерица Таисья инстинктивно оглянулась назад, увидела стоявших рядом смиренного Кирилла и старика Гермогена и сразу все поняла: проклятые поморские волки заели лучшую овцу в беспоповщинском стаде… На них же смотрел жигаль Мосей от своего балагана, и горело огнем его самосадское сердце. На Крестовых островах набралось много поморцев, которые признавали почивших здесь угодников. Гермогена избили на богомолье у могилки о. Спиридония именно за то, что поморцы не признавали его, а здесь они расхаживали, как у себя дома, и никто не смел их тронуть пальцем.