– Небойсь гражданской печати захотел? – корила Таисья. – Так и есть. Нет, чтобы псалтырь читать.
   Самойло Евтихыч приехал проведать сына только через неделю и отнесся к этому несчастию довольно безучастно: у него своих забот было по горло. Полное разорение сидело на носу, и дела шли хуже день ото дня. Петра Елисеича неприятно поразило такое отношение старого приятеля к сыну, и он однажды вечером за чаем сказал Нюрочке:
   – Нюрочка, ты взяла бы какую-нибудь книжку и почитала вслух больному, а то ведь можно с ума сойти от этого дурацкого лежанья… Конечно, тебе одной ходить в сарайную неудобно, а будешь читать, когда там Таисья бывает.
   Желание отца было приведено в исполнение в тот же день. Нюрочка потащила в сарайную целый ворох книг и торжественно приготовилась к своей обязанности чтицы. Она читала вслух недурно, и, кроме Васи, ее внимательно слушали Таисья и Сидор Карпыч. Выбор статей был самый разнообразный, но Васе больше всего нравились повести и романы из русской жизни. В каждой героине он видел Нюрочку и в каждом герое себя, а пока только не спускал глаз с своей сиделки.



VIII


   В жизни Ключевского завода происходили те внутренние перевороты, о которых можно было только догадываться. Прежде население подводилось под один общий уровень, из которого выделялись редкие семьи, как Горбатые или брательники Гущины. Богатство замечалось в рабочей силе и крепком строе семьи. Отдельные лица не имели значения, за самыми редкими исключениями. С «волей» влилась широкая струя новых условий, и сейчас же начали складываться новые бытовые формы и выступали новые люди, быстро входившие в силу. Глухо говорили о нараставшем богатстве таких выходцев, как солдат Артем или Дунька Рачителиха. Конечно, в том и другом случае источник богатства являлся крайне сомнительным, но важно было то, что новые люди сумели воспользоваться богатством уже по-новому. Из зеленого солдатского сундука вырос настоящий магазин, в котором можно было найти решительно все, чего только могли пожелать ключевляне. Дунька Рачителиха тоже полезла в гору, хотя и не так явно. Она прибрала Груздева в свои руки и мечтала только о том, чтобы развязаться с кабаком, где ей, пожалуй, уж не под силу было управляться. Если бы не пьяница-муж, она давно бы жила пан-паном. Рачитель был в загоне, и Дунька, в случае его провинностей, тузила его чем попадя, как раньше тузил он ее, – роли переменились. Забрал силу также и старик Основа, открывший свою лавку в Кержацком конце и в Пеньковке. Поговаривали, что есть деньжонки у Макара Горбатого, у доменного мастера Никитича, у Ковалей, у мастерицы Таисьи, у бывшего груздевского обережного Матюшки Гущина, который с Самосадки переселился в Кержацкий конец. Но все они еще не решались показать свои карты и жили по-старому – ни шатко, ни валко, ни на сторону.
   Рачителиха мечтала открыть лавку в Туляцком конце и даже выбрала место под нее, именно – избенку пропойцы Морока, стоявшую как раз на росстани, между обоими мочеганскими концами. Несколько раз Рачителиха стороной заводила речь с Мороком на эту тему, но Морок только ругался.
   – На што тебе изба, непутевому? – убеждала Рачителиха. – Все равно живешь где день, где ночь…
   – Ишь, гладкая, тоже и придумала! – ворчал Морок. – Какой же мужик без избы?.. У меня хозяйство…
   – Пастуший хлыст?
   – А лошадь? Нет, брат, отваливай в палевом, приходи в голубом… Вызолоти меня, а я избы не уступлю.
   – Дурак ты, Морок, коли своего счастья не хочешь чувствовать: может, деньги бы дали за избу-то…
   – Все одно пропью, а куды лошадь денется? Не с деньгами жить, а с добрыми людьми.
   Много было перемен в Ключевском заводе, и только один Морок оставался прежним Мороком: так же лето он ходил в конных пастухах, а всю зиму околачивался в кабаке, и так же его били время от времени за разные мелкие кражи. Попрежнему воевал он с своим соседом Полуэхтом Самоварником. Впрочем, сейчас ненависть Морока расчленялась: он преследовал по пятам соседа Артема, куда бы тот ни показался. Крепок был солдат, но и тот делал уже несколько попыток умиротворить Морока, именно – давал ему денег в долг, поил водкой и т. д. Успехи солдата просто отравляли существование Морока, и он измышлял каверзу за каверзой. Придет прямо в магазин к Артему и начнет приставать к Домнушке.
   – Вашему степенству сорок одно с кисточкой… Нет ли у вас подходящего товару: полфунта комариного сала да фунт тараканьего мозгу?
   У магазина собиралась кучка любопытных, жаждавшая посмотреть, как Морок «травит» Домнушку.
   Но наступил тяжелый день и для Морока, когда он должен был расплатиться за свои художества. Уже несколько лет Морок выслеживал Феклисту, дочь Филиппа Чеботарева. Приходил он и на фабрику посмотреть, как Феклиста работает у дровосушных печей, и на покос к Чеботаревым являлся, и вообще проходу не давал девке. Это было чувство глубокой любви, выражавшейся иногда в крайне экстравагантных формах. На покосе Морок косил за Феклисту, на фабрике ругал ее нехорошими словами, а встречаясь с ней на улице, переходил на другую сторону. Вообще при людях обходился с ней крайне дерзко, а с глазу на глаз робел и смущался. Это давало постоянный повод к откровенным шуточкам и насмешкам, особенно в праздники на базаре. Выведенный из терпения, Морок дрался с обидчиками и раз на базаре ни с того ни с сего отколотил Феклисту. Но, к общему удивлению, вышло так, что в одно прекрасное утро Феклиста очутилась в избе у Морока. Это возмутило всех до последней степени… Солдат Артем и дозорный Полуэхт воспользовались слабостью Морока и подняли на ноги весь Туляцкий конец. Первым делом они обратились к старику Чеботареву и принялись его расспрашивать: мало ли девки балуются, да не на виду у всех, а тут в глазах у всех Феклиста поселилась у Морока. Срам на весь завод, да и другим девкам большой соблазн. Одним словом, дело загорелось, и в одно прекрасное утро перед избушкой Морока собралась целая куча народа.
   – Эй ты, заворуй, выходи, – кричал Полуэхт Самоварник, выступая храбро вперед. – Вот он, Филипп-то, сам пришел за дочерью… Отдавай с добра, коли не хочешь отведать горячих в волости.
   В избушке никто не откликался.
   – Что с ним разговаривать, с иродом! – кричал солдат Артем. – Вали, ребята, ломай дверь…
   Началась настоящая атака избы Морока. Двери оказались запертыми, и камни полетели прямо в окна. В ответ из избушки полетели поленья, кирпичи и доски: Морок разломал печь и защищался отчаянно… Феклиста забралась на полати и лежала там ни жива ни мертва. Зачем она пришла жить к Мороку, трудно сказать. Любить его она не любила, а сдалась на ласковое слово: один Морок пожалел ее беззащитную девичью голову. Так в первый день ничего и не могли поделать с Мороком, – он отсиделся в избушке, как еж в норе. Раньше, когда приходили брать его за какое-нибудь воровство, он покорялся беспрекословно и сам шел в волость, чтобы получить соответствующую порцию горячих, а теперь защищался из принципа, – он чувствовал за собой право на существование, – да и защищал он, главным образом, не себя, а Феклисту.
   Сколько ни галдели солдат Артем с Полуэхтом, так ничего и не могли поделать с Мороком. На другой день они явились уже с начальством во главе, то есть привели из волости старосту.
   – Эй ты, ежовая голова, выходи! – заявлял староста, постукивая палкой в оконную раму без стекол. – Добром тебе говорят…
   – Не подходи, убью! – рычал Морок.
   Опять полетели камни в избушку, а из нее кирпичи, точно происходила настоящая бомбардировка неприступной крепости. Полуэхт в азарте забрался на крышу избушки и принялся разбирать тесницы. Этот маневр достиг цели: Морок выскочил из избы в одной рубахе и с пастушьим хлыстом бросился на крышу, но тут его и накрыли. Произошла ужасная свалка, причем Морока били поленьями, топтали ногами и под конец связали его же хлыстом и поволокли в волость, как стяг говядины. Феклисты в избе не оказалось: она еще ночью исчезла неизвестно куда. Все это происходило в отсутствие старшины Основы, который по делам уезжал на Самосадку. Когда он узнал о всем случившемся, то велел сейчас же выпустить Морока и дал жестокий нагоняй превысившему власть старосте.
   – Што, подлецы, взяли? – ругался Морок, выходя из волости, и показал собравшимся кукиш. – Не отдам Феклисту, и конец тому делу…
   – Выпороть бы его, стервеца, – советовал солдат Артем.
   – Молите бога, что Морок не догадается пожаловаться на вас начальству, – проговорил Основа. – Сами бесчинствовали, а он имеет полное свое право…
   В этих походах против Морока главное участие принимали старики, а молодежь оставалась в стороне, – у ней было свое на уме. Так, в семье Горбатых происходила полная нескладица. Пашка был уже совсем большой и не хотел знать старика отца. Домой он приносил только половину заработка, а другую половину пропивал на стороне в обществе приятелей, как Илюшка Рачитель и казачок Тишка. По праздникам Пашка уходил в Кержацкий конец и там проводил все время в избе Никитича. Сам Никитич обыкновенно сидел под домной и даже спал там, а дома управлялись теперь Федорка да Оленка, девка на возрасте и настоящая красавица на кержацкую руку. Федорка и Оленка тянули к себе молодятник. Сам Никитич знал о молодом веселье, кипевшем в его доме, только стороной, больше через сестру Таисью, и каждый раз удивлялся самым искренним образом.
   – Нно-о? Так они, мошенники, ко мне в избу повадились? – спрашивал он. – Ужо я доберусь до этих мочеганишек и Оленку произведу! Только вот мне домну свою в праздник-то нельзя оставить, потому какой ноне народ – как праздник, все и разбегутся, а я Оленку произведу, шельму.
   Действительно, в одно воскресенье Никитич нежданно-негаданно заявился домой и застал всю компанию в сборе. Он, не говоря худого слова, схватил Илюшку Рачителя за ворот и поволок из избы. Потом принялся за Пашку.
   – Я вам покажу, молокососы, как страмить отецкую дочь! – орал Никитич, разделываясь с Пашкой. – Я произведу…
   Но в самый горячий момент этой отеческой расправы за Пашку вступилась Оленка, и у Никитича опустились руки. Он обругал дочь и только пробормотал:
   – Ах ты, бесстыдница Оленка… Ну-ко, погляди мне в глаза!
   Вечером Никитич сидел в избе у Тита Горбатого и жаловался на озорника Пашку, который «омманул» его Оленку.
   – Как же теперь этому самому делу быть? – спрашивал он, беспомощно разводя руками.
   Тит по туляцкой хитрости прикинулся, что не понимает ничего, и только качал головой.
   – Нет, што я теперь с дочерью-то буду делать? – приставал Никитич, входя в азарт все больше, – а? Слава-то какая про девку пройдет…
   Когда Тит уж не мог больше притворяться, то обещал отдуть Пашку черемуховою палкой, что нисколько не удовлетворило Никитича. Старики долго перекорялись и спорили, а потом отправились решать свое дело в кабак к Рачителихе. У стойки сидел старый Коваль, такой грустный и невеселый.
   – Што мы теперь будем делать? – спрашивал Никитич старого хохла, который через Федорку должен был знать все. – Слава-то, слава-то какая!..
   Коваль только покрутил своею сивою головой и вздохнул.
   – Нечего вам мудрить-то, старые черти! – огрызнулась на всех троих Рачителиха. – Не вашего это ума дело… Видно, брать тебе, Никитич, Пашку к себе в дом зятем. Федорку принял, а теперь бери Пашку… Парень отличный.



IX


   Лето было дождливое, и сена поставили сравнительно немного. Особенно неудачная вышла страда на Самосадке, где почти все сено сгнило. В горах это случается: заберется ненастье и кружится на одном месте. И в Мурмосе «сена не издались», так что негде было и купить его ближе ста верст, да и в сторону орды тоже на траву вышел большой «неурождай». Об овсах ходили нехорошие слухи.
   – Дело скверное, Леонид Федорыч, – предупреждал Петр Елисеич еще летом нового главного управляющего.
   – А нам-то какая печаль? Мы ни овсом, ни сеном не торгуем. Подряды на дрова, уголь и транспорт сданы с торгов еще весной по средним ценам. Мы исполним то, что обещали, и потребуем того же и от других. Я понимаю, что год будет тяжелый, но важен принцип. Да…
   – С формальной стороны вы правы, но бывают обстоятельства, когда приходится поступиться даже своим принципом.
   – Все это сентиментальности, Петр Елисеич! – смеялся Голиковский. – В доброе старое время так и делали: то шкуру с человека спустят, то по головке погладят. А нужно смотреть на дело трезво, и прежде всего принцип.
   – Знаю, знаю. Вы смотрите на людей, как на машину.
   – Как и на самого себя. Милый Петр Елисеич, нельзя иначе в таком деле, где все держится принципом.
   Споры на эту тему продолжались все лето, а осенью в Мурмос к главному управляющему явились первыми углепоставщики с Самосадки и заявили, что по взятым ценам они не могут выполнить своих подрядов. Голиковский ответил, что ничего не может сделать для них, а в случае неисполнения поставок они (вынудят его обратиться к закону. Да, их заставят сделать то, что они должны. Он не кричал на мужиков, не топал ногами, не приходил в неистовство, как, бывало, Лука Назарыч, а держал себя совершенно бесстрастно, как доктор с пациентами. Самосадчане три раза пытались уговорить начальство и ушли ни с чем. Та же участь постигла ключевлян, а затем и мурмосских подрядчиков, перевозивших руду, железо и чугун.
   Наступила голодная зима, самое ужасное время, какое посылается только в наказание. Предсказания Петра Елисеича начали сбываться, да и не трудно было предвидеть последствия недостатка корма. До первого снега скотина еще кое-как околачивалась, наполовину в лесу, наполовину дома. Богатые мужики успели приколоть лишних коров еще в промежговенье, после филипповок, когда они еще были нагулянные с лета; мясо съели, а кожа осталась в барышах. Бедные тянулись из последнего, жалеючи ребятишек. В заводе не было даже тех запасов старогодней соломы, которая спасает от голодовок деревню. Между мужиками и бабами началась жестокая война из-за каждого клочка сена: мужики берегли сено лошадям, бабы – коровам и овцам. Голодная скотина ревела «истошным» голосом, и ее выгоняли на улицу, чтобы промышляла еду сама по старым назьмам и около чужих дворов. Коровы сейчас же сбавили молоко, а в Хохлацком конце начался голодный падеж. Не запасливый был народ хохлы на сено, а туляки берегли корм для себя, как и кержаки.
   Когда началась вывозка угля и дров, заготовленных в куренях с лета, недокормленные лошади быстро выбились из сил, особенно лошади из дальних мест, как Самосадка. Жаль было смотреть, как голодная скотина валилась с ног. По дороге из Ключевского завода в Самосадку в стороне валялись уже десятки палых лошадей. Мужики крепились до последнего, а потом Самосадка забастовала вся разом, как один человек. Это было сигналом для Ключевского завода и Мурмоса, где углепоставщики и подрядчики тоже забастовали. Целый заводский округ очутился в самом критическом положении: если по зимнему пути не вывезти древесного топлива, то заводы должны приостановить свое действие на целый год, а это грозило убытками в сотни тысяч рублей. Голиковский прискакал в Ключевской завод в сопровождении уездного исправника; горных исправников уже не существовало, и добряк Иван Семеныч давно удалился на покой в свою Малороссию.
   – Это бунт, – заявил Голиковский, входя в комнату. – Очевидно, зачинщики всего дела скрываются в Самосадке. Да, я имею некоторые сведения.
   Петр Елисеич отмалчивался, что еще больше раздражало Голиковского. Старик исправник тоже молча курил сигару; это был администратор нового типа, который понимал, что самое лучшее положение дел в уезде то, когда нет никаких дел. Создавать такие бунты просто невыгодно: в случае чего, он же и останется в ответе, а пусть Голиковский сам расхлебывает кашу, благо получает ровно в пять раз больше жалованья.
   – Что же вы молчите, Петр Елисеич? – накинулся Голиковский на своего приятеля.
   – Что же я могу вам оказать, Леонид Федорович, кроме того, что уже высказал раньше, за полгода вперед?
   – Следовательно, по-вашему, виноват во всем один я? Благодарю. Именно этого я не ожидал от вас!
   – Виновато дождливое лето, Леонид Федорович. Я вас предупреждал.
   – Да. Но ведь заводы не богоугодное заведение. Прежде всего принцип. Я последовательный человек. Необходимо съездить на Самосадку и в корне вырвать смуту.
   Поездка на Самосадку, однако, не привела ни к чему. Остовы палых лошадей по всей дороге иллюстрировали дело лучше всего. В редком дворе находился полный комплект рабочих лошадей: часть вывалилась, а другая обессилела. Если углевозу выгодно было производить поставку, работая на трех лошадях, то работать на одной не было никакого расчета. Переговоры с мужиками окончательно выяснили положение дела. Исправник слушал и отмалчивался, а для острастки велел взять Мосея Мухина и препроводить его в Мурмос. Собственно, у исправника была своя цель: произвести негласное дознание относительно агитации о своей земле и о новой секте «духовных братьев». Бунт углепоставщиков служил только прикрытием. Пользуясь случаем, он имел несколько объяснений со стариком Основой, а потом просил Петра Елисеича вызвать лесообъездчика Макара Горбатого. Это было легкое предварительное дознание, пока ничего не выяснившее.
   – Хорошо, идите домой, – закончил исправник. – После поговорим…
   Голиковский заметно испытывал угнетенное состояние духа и по возвращении с Самосадки долго разговаривал с Нюрочкой, горячо интересовавшейся ходом всего дела. Он мог только удивляться, что эта барышня, выросшая в четырех стенах, так много знает.
   Голиковский как-то особенно внимательно смотрел все время на Нюрочку, а потом с грустью в голосе заметил:
   – Да, я теперь понимаю вас… У вас есть свой мирок, в котором вы живете. Понимаю и то, почему вы в последнее время заметно отвернулись от меня.
   Нюрочка хотела что-то ответить, но Голиковский быстро поцеловал у нее руку и вышел. Ей вдруг сделалось его жаль, и она со слезами на глазах убежала к себе в комнату.
   Отъезд Голиковского из Ключевского завода сопровождался трагикомическою сценой. В господский дом явился Морок и, когда Голиковский усаживался уже в экипаж, приступил к нему:
   – Вашескородие, явите божескую милость…
   – Что тебе нужно, любезный?
   – Кобыла издыхает, вашескородие… Какой же я буду человек без кобылы?.. Явите…
   – В холодную! – коротко ответил за Голиковского исправник, указывая стоявшему без шапки Основе на бунтаря.
   Экипаж уехал, и Основа, подхватив Морока под локоть, шутя проговорил:
   – Ну, айда на даровую квартиру!
   – Сам приду… – сумрачно ответил Морок, вырываясь. – Еще успеешь.
   Он крупно зашагал домой, удрученный горем. Знаменитая кобыла действительно издыхала. Она лежала пластом и не могла подняться даже на передние ноги. Морок сбегал к Домнушке и выпросил несколько ломтей черствого ржаного хлеба. Но кобыла великодушно отказалась от еды, а только посмотрела на хозяина потухавшим большим глазом. Морок не мог даже мысли допустить, что его единственное достояние вдруг превратится в ничто, и послал Феклисту к Рачителихе за косушкой водки, – он, как коновал, пускался на последние средства. Принесенная водка была вылита в рот кобыле, но она уже не могла проглотить живительной влаги и издохла на глазах собравшихся соседей. Морок пришел в какое-то неистовство: рвал на себе волосы, ругался, грозил неизвестно кому кулаком, а слезы так и катились по его лицу.
   – Матушка ты моя… кормилица! – причитал заворуй Морок и в порыве охватившей его нежности при всем честном народе поклонился мертвой кобыле в ноги. – Кости твои похороню!..
   Сбежавшиеся бабы ревели навзрыд, глядя на убивавшегося Морока.



X


   Голиковский решился действовать энергично. Он сейчас же послал в степь закупить овса, сена и соломы на тридцать тысяч рублей и распределил этот корм по заводам. Конные рабочие могли забирать доставленные из орды припасы по особым книжкам, как долгосрочную и беспроцентную ссуду. Будь принята эта мера с осени, тысячи лошадей были бы спасены, а теперь скотина уже обессилела, и, как говорили старики, «корм ее ел, а не она корм». Таким образом, только половина ежегодной поставки древесного топлива кое-как была исполнена, и сообразно с этим приходилось соразмерять всякое заводское действие. По закону завод не имел права оставлять население без работы, поэтому заведены были «половинные выписки» – одну неделю работает, а другую гуляет, потом стали работать одну «третью неделю» и т. д. Заработная плата, таким образом, понизилась до невозможного minimum'a, a тут еще введена была новая система штрафов, вычетов и просто мелких недоплат. Это последнее касалось ближе всего коренного фабричного люда, которого лошадиный мор не тронул. Общий ропот поднимался со всех сторон.
   – Что же я могу сделать? Я не бог, – повторял Голиковский. – Вот только бы отправить весенний караван, а там увидим…
   Весенний караван являлся и для заводов и для Голиковского единственным спасением: во-время будет отправлен караван, во-время продастся железо – и заводский год обеспечен средствами, а, главное, владельцы получат установленный дивиденд «по примеру прошлых лет». На Самосадке работа кипела. Благодаря голодовке Голиковский рассчитывал выиграть на караване те убытки, которые понесли заводы на перевозках: можно было подтянуть голодавших рабочих по известному правилу: хлеб дорог – руки дешевы. Все шло отлично: и опять главная поддержка шла от молодых, которым выгодно было работать и за малые платы. Так бы все хорошо и кончилось, не случись дружная весна, – тепло ударило двумя неделями раньше. Началась та спешка, когда пускаются в оборот все наличные силы, не исключая стариков и баб. Вообще дело получалось горячее, но с первых же шагов почувствовалась какая-то невидимая задержка, а потом перешла в открытый антагонизм. Нужно было устроить «спишку» совсем готовых коломенок в воду, что составляло обыкновенно на Самосадке что-то вроде праздника. Стар и млад сбегались к коломенкам и в свою силу помогали дружной работе. А на этот раз пришли старики в караванную контору и потребовали задаток.
   – Это за што? – изумился служащий. – Да в уме ли вы, старички?
   – Мы-то в уме, а вот как вы спихиваться будете с Леонидом-то Федоровичем… Он нас достиг, так теперь пусть сам управляется. Когда еще чужестранный народ наберется, а полая вода сойдет. Как бы вы на сухом берегу не остались.
   Начались переговоры; а горячее время шло и шло. Каждая минута была дорога. Старички заломили по рублю на человека, – цена неслыханная, чудовищная. Полетел нарочный в Мурмос, и Голиковский приехал сейчас же, опять с исправником. Появление начальства окончательно озлобило народ, и все засели по домам. Это было похуже бунта с лошадиным мором. Голиковский бесился, подозревая чье-то скрытое влияние, портившее ему все. Староста обегал все избы, сгоняя народ, но на работу вышли все те же молодые рабочие, а старики отсиживались и баб не пустили.
   – Я им покажу! – ругался Голиковский, переживавший скверное положение. – Они узнают меня!
   – Вода уйдет, Леонид Федорыч, – почтительно докладывая караванный. – Не успеем нагрузиться…
   Кончилось тем, что Голиковский уехал, предоставив дело караванному. Он чувствовал, что своим присутствием только портит возможное соглашение: народ был против него. Сделка состоялась на «любой половине», то есть по полтине на брата. За нагрузку тоже пришлось платить усиленно. Одним словом, деньги пришлось отдать несчитанные да время пропустить дня четыре. Караван отвалил с грехом пополам на хвосте весеннего «паводка», рассчитывая обежать главный вал на пути, – коломенки бегут скорее воды. Но вышло несколько иначе благодаря новым случайностям. Паводок ушел, а весь караван обмелел немного пониже бойца Горюна, где раньше похоронил свое богатство Груздев. Голиковский рвал и метал, но дело было непоправимое. Оставалось ждать осени, когда можно будет разгружать весенние коломенки, поднимавшие до пятнадцати тысяч пудов, на полубарки по пяти тысяч. Вся эта операция учетверяла стоимость провоза, а главное – металл не поспеет к сроку ни в Лаишев, ни в Нижний, ни на Низ (низовья Волги). Самосадские старички устукали-таки ненавистного им главного управляющего, который в отместку отнял у них всякий выгон и уже неизвестно для чего закрыл медный рудник Крутяш, существование которого Петр Елисеич отстаивал всеми силами.
   – А мне все равно, – повторял Голиковский, чувствовавший, что ему ничего не остается, как только бежать с заводов. – Один в поле не воин… А Самосадку я все-таки укомплектую: на войне как на войне. Мы сами виноваты, что распустили население.
   В кабаке Рачителихи происходило невиданное еще оживление, какого не было даже при объявлении воли. Наехали самосадчане, и в кабаке шел стоном стон. Старики снаряжали ходоков в Петербург к самим владельцам, а вместе заводили дело о своей земле. Выискался и подходящий адвокат, который обещая «выправить землю». Мосей был выпущен и теперь орудовал с мрачною энергией, как обреченный человек. К самосадским старикам пристал Кержацкий конец и некоторые старички мочегане, как Тит Горбатый и Коваль. Молодяжник отмалчивался, обдумывая свое дело. Наступала летняя пора, и – во все стороны дорога скатертью. Кроме золотых промыслов, рабочие руки требовались на вновь строившуюся железную дорогу. Начались спешные сборы. Молодежь уходила с женами, а дома оставались одни старики с ребятишками. Некоторые избы заколачивались наглухо, потому что некому было в них жить.