– Спасибо, жидок, еще заглянем. И молодым – счастья, и жиденят побольше пусть нарожают…
   – Ха-ха-ха, ну ты сказал! Как в лужу пернул!.. И жиденят, и счастья!.. Ха-ха!.. – и огромный мужик с окладистой бородой, потный, пахнущий козлом, весь затрясся от хохота.
   Через две минуты двор был пуст. Мертвая тишина пролилась в сад Файвеля. Кусты вытоптаны, цветы объедены лошадьми, под деревьями нагажено… Фейга на ватных ногах подошла к мужу. Он приобнял ее:
   – Живы. Живы. Благодари Господа за милосердие его и чудо его… Живы.
   У Фейги чуть дрогнули губы.
   – Где дети?
   Дальше Гилел с Мэхлом отодвигали шкаф, освобождали Шейну, Лиза и Ита переодевали описавшихся Саррочку и Миррочку, Шейна, стоя над ведром с водой в кухне, большими глотками жадно пила из кружки. Восьмилетняя Годл тихо плакала, прижавшись к шелковице щекой.
   Все сели на террасе, притихшие, уставшие. К тому, оскверненному столу в саду никто не подходил, истоптанная хупа валялась на траве. Файвель поднялся с кружкой воды в руке.
   – Можно, конечно, подумать, что это было плохое начало семейной жизни. Но так подумать может только неблагодарный, пустой человек. Сейчас повсюду убивают, жгут, режут, грабят, везде беда, смерть, сироты. И нашим Гилелу и Лизочке предстоит жить в такое время и на такой земле. И этот налет – добрый знак свыше: да, будет трудно, и смерть пройдет рядом, но она пройдет мимо. И все будут живы, и дом будет полон детей! Сегодня – самый счастливый день в вашей жизни, потому что вы стали мужем и женой и потому что вы остались живы – и не потеряли родственников. А хлеб? Будет и хлеб, и вино, и яблоки, и гефилте фиш, и цимес… А, Фейга? Будет?
   – Будет. Будет. Конечно.
   И Ровинские и их гости встали – и выпили воды. За молодых. И Гилел разбил стакан, ударив по нему ногой.[5]
   …У Лизы и Гилела родилось двое детей: Геня и Давид, оба мечтали стать врачами. В июне 1941 года у Давида заканчивалась служба в армии – он был фельдшером, а Геня училась в мединституте и проходила практику где-то на Кавказе. В последнем письме, которое получила тетя Лиза, Давид писал, что их отправляют на фронт. Геню кто-то однажды видел в госпитале на границе с Польшей…
   Гилела призвали на фронт, но он до него не доехал – немцы разбомбили грузовик, в котором везли новобранцев.
   Тетя Лиза эвакуировалась в Узбекистан, устроилась на завод, где работал Гилел. После войны жила у сестры Анны под Москвой, в Перловке. Ей казалось, что слова отца, сказанные на ее свадьбе: «Смерть пройдет рядом, но пройдет мимо» – были пророческими, и всю жизнь искала пропавших без вести детей. И Давид, и Геня снились ей каждую ночь: то они снова маленькие, то вдруг – взрослые, со своими детьми, приходят к ней в гости…
   Однажды, осенью 1945 года, был в Москве в командировке Соломон – муж их племяшки Голды, а по-новому – Олечки, которая девочкой собирала на свадьбе Лизы розовые лепестки. На обратном пути Соломон заехал проведать теток жены.
   Тетя Лиза поставила перед ним чашку чая и присела рядом, спросить, как дела. Соломон стал что-то отвечать, но посмотрел ей в глаза – и решительно принялся сгребать в сумку тети-Лизины вещи: юбку, шаль и вязаную кофту.
   Соломон был уверен, что такая нечеловеческая тоска лечится только в человеческом доме: там, где есть маленькие дети и где очень-очень нужна тети-Лизина помощь. Поэтому он схватил тетю Лизу в охапку и, не желая слушать никаких возражений, привез ее к себе в Коломну, к жене Оле и сыновьям Борьке и Микуну.
   Тетя Лиза прожила у Оли и Соломона месяц, потом вернулась к сестре в Перловку, боялась пропустить пенсию. В Коломне она немножко оттаяла: прибирала в квартире, пыталась разговаривать с десятимесячным Мишкой, младшим Олиным сынком, и учила Олю варить варенье из крупных слив и абрикосов. Правда, ни слив, ни абрикосов, ни даже сахара в доме не наблюдалось, но – когда-нибудь, когда-нибудь… Рассказывайте, тетя Лиза, очень интересно. Я записываю.
   – Теть Лиз, а почему вы по ночам плачете?
   – Борька, паршивец, отстань от тети Лизы, иди лучше посмотри, куда Мишка уполз. А зачем в паштет морковь?..
   До самой своей смерти ранней осенью 1980 года тетя Лиза писала письма в разные архивы, пытаясь разыскать следы Давида и Гени. Безуспешно.
   Все-таки нужно обсыпать новобрачных крупой и деньгами.
   Крупой и деньгами.

Погромы в Александрии

   Свадьба Лизы стала последней каплей. «Едем в Александрию, там самооборона[6], хотя бы от погромов спасемся», – бормотала Шейна, завязывая вещи в узлы. «Не поднимай, тебе нельзя», – муж выхватил громоздкий узел с периной из рук жены. Они ждали четвертого ребенка ближе к зиме.
   В Александрию так в Александрию. Там жил Лева, двоюродный брат Мэхла, и было известно, что в городе можно найти работу и недорогое жилье. В Новой Праге работы не было. Мучная лавка Мэхла дохода не приносила, жили с того, что распродавали потихонечку вещи, приданое Шейны. Мэхл простился с отцом, Фейгой, поцеловал сестер, братьев – и с тремя детьми и беременной женой на телеге отправился за двадцать километров, в другой город.
   Снять жилье получилось довольно быстро: Галя, богатая украинка, чей муж как ушел на фронт в 1914, так до сих пор и рубил где-то саблей, сдала две теплые комнаты. Мэхл нашел работу. В начале зимы родился Шимон, Сёмочка. Девочки подрастали, и Шейна каждую ночь, закрывая глаза, мысленно благодарила Бога: дети живы и здоровы, у мужа есть работа, у нее еще есть что продать… Но вслух не произносилось ни слова: Шейна вдруг стала суеверной, как родители, и не хотела, чтобы смерть за окном услышала, как она спокойна и как благодарна… Шейна, закрыв глаза, повторяла про себя молитву об упокоении отца, о спасении мамы, брата и сестер, но сил хватало на минуту, дальше проваливалась в сон.
   На последних месяцах беременности Шейна ухитрилась наквасить капусты на зиму, засолить по кадушке огурцов и помидоров, и вот теперь, когда в доме четверо детей, можно не бояться голода, лишь бы были здоровы. Летом удалось достать зерна, а в подвале, во дворе хозяйского дома, стояла небольшая мельница, с каменными жерновами. Шейна молола зерно и пекла хлеб. Галя, добрая баба, которой Шейна на Покров подарила простенькое колечко, поделилась дровами и предложила встретить новый 1920 год вместе. Женщины налепили праздничных вареников с гречкой и квашеной капустой, достали помидорчиков соленых, и Галя, крякнув, вытащила из погреба бутыль самогона и шмат сала: «От всей души, спаси Господи наш Исусе Христе! Сама не буду, пост, а ты, жидок, прими и закуси».
   Мэхл молча посмотрел на угощение, потом – на жену. Шейна расхохоталась.
   – Давай, Михась, чего там, какой ты жид, ты посмотри на себя – нормальный же мужик, – и Галя набулькала в стакан мутной жидкости.
   Мэхл взял в руки стакан, поднялся. Действительно, чего уж там.
   – Давайте выпьем за то, чтобы новый год был у нас счастливый! Чтобы мы были живы, здоровы, чтобы вместе. Спасибо тебе, Галя, что живем у тебя, горя не знаем…
   – Цени, цени, Михась!
   – Я ценю, Галя. Спасибо, что жене моей помогаешь…
   – Так, идрить твою… Четверо ж детей! Кабы мой Гришка не воевал, а сидел бы, как ты, жидок, возле юбки, у меня бы тоже были! Ешь, ешь! – и Галя стала пихать девчонкам хлеб.
   Мэхл выдохнул – и выпил. Замер. Через секунду смог вдохнуть. Тепло разлилось по животу – и побежало по жилам.
   – Ну а теперь закуси, закуси! – Галя совала ему в рот кусок хлеба с салом, свежим, чуть просоленным…
   Мэхл сжал губы. Пальцы Гали пахли салом и чесноком. Шейна, замерев, смотрела на мужа. «Ешь», – показала ему одними губами. Мэхл улыбнулся, взял у Гали бутерброд – и откусил. Стал жевать… Проглотил… Растянул в улыбке губы. Шейна выдохнула.
   Веселье понеслось. Взрослые пели песни, дети, объевшись впервые за долгое время, заснули прямо за столом. Под утро Галя, шатаясь, ушла к себе за занавеску и через минуту захрапела на весь дом. Мэхл перенес дочерей в их комнату, Шейна перемыла посуду, убрала со стола – и рухнула без сил на кровать. Через минуту проснулся и закричал Сёма…
   В сентябре 1920 года Оля (уже будем называть ее Олей, а не Голдой, это ведь она потом вырастет, постареет и превратится в ту самую бабушку, чьи воспоминания я пересказываю) пошла в гимназию, в первый класс – ей уже было девять лет. Учительница Наталья Ивановна полюбила девочку и часто приглашала к себе домой. Говорила, что позаниматься, а на самом деле – подкормить. Угощала хлебом, картошкой, яблоками, медом. Отец Наталиванны был местным священником.
   Поздней осенью в город вошли деникинцы[7] и сразу отправились по домам и квартирам – грабить жидов. Вошли к Гале. В комнате у печи – Шейна, голова повязана косынкой по-деревенски, юбка подоткнута – мыла пол, на кровати Сёма, рядом – Мирра и Сарра.
   – Жиды е?
   Шейна медленно одернула юбку, поправила вышитую блузку.
   – Да откуда у нас? Кушать будете?
   – Накрывай.
   Отвела детей в дальнюю комнату, посадила за стол. Строго цыкнула на шестилетнюю Сарру: «Сидеть молча! Ни звука!»
   Та прижала ручку ко рту трехлетней Мирры и принялась качать спящего Семена. В голове у Шейны стучало: где Оля? Утащили? Где искать? Дочь была во дворе, а сейчас – Шейна нарочно на секунду выскочила из дома – не видно.
   Как накормила, как ушли – не помнила. Лишь закрыла калитку – понеслась, как курица, по всему двору:
   – Оля! Олечка!
   – Мам! Я здесь, внизу!
   Ноги задрожали и подкосились. Шейна не села – рухнула на бревно.
   – Вылезай.
   Оказалось, что соседи, узнав, что жидов ищут, спрятали девочку в подвале, у мельницы, за мешками.
   – Пойди, скажи сестрам, можно выходить. Поешьте, там на столе, может, и осталось что.
   Ноги дрожали еще несколько минут. Потом Шейна поднялась – во двор входила Наталья Ивановна, Олина учительница.
   – Шейна Шлёмовна, вам нельзя оставаться здесь, вечером берите детей и приходите к нам. Ночью опять пойдут по всем домам.
   Так и сделали. Как стемнело, Шейна и Мэхл взяли детей и пришли к священнику.
   – Вас никто не видел?
   – Вроде нет…
   – Дай бог! Проходите, мы рады.
   И все же какой-то добрый человек видел. Ночью деникинцы вломились в дом к священнику, Ивану Васильевичу, искать жидов.
   – У меня никого нет! А это, – Иван Васильевич повел рукой в сторону Ровинских, Мэхл широко улыбнулся, Шейна приветливо наклонила голову, – это дочь моя с мужем и детьми приехали погостить!
   – С мужем? А что, может, и так. Пошли, муж, в комендатуру, проверим, хто ты есть…
   Мэхл обнял окаменевшую Шейну, поцеловал детей. У Ольги перехватило дыхание, моментально защипало в носу, затуманились глаза, но мать, заметив это, твердо сказала:
   – Чего ревешь? Жидов ищут, папа при чем? Папу утром отпустят!
   Мэхла увели. Шейна тяжело села на стул. Видя лицо матери, дети замерли. Иван Васильевич встал на колени перед иконами и начал молиться. Рядом с ним – Наталья и Маруся, ее младшая сестра.
   Помолившись, Иван Васильевич сел рядом с Шейной:
   – Утром пойдем в комендатуру. Если будет жив – приведем.
   Шейна взглянула на священника – и поцеловала ему руку.
   Утром Иван Васильевич привел Мэхла домой. Ровинские обнялись со своими спасителями и вернулись к себе на квартиру. Дверь была не взломана, все вещи на месте.
   Во дворе их нервно поджидал Лёва, двоюродный брат Мэхла, который жил на другом конце города.
   – Я за вами. У нас тихо, но до нашего дома еще добраться надо. Вместе не пойдем – так всех заберут. Я сейчас иду с Мэхлом, а ты, – повернулся он к Шейне, – к вечеру перебирайся вместе с детьми, только проулками. По улицам не ходи, убьют.
   До вечера Шейна с детьми просидела в подвале, а как стемнело, двинулись на другой конец города. Было решено идти группами: впереди Шейна с грудным Сёмой на руках, за ней, досчитав до тридцати, идет Ольга с бидончиком капусты и мешочком муки, после, досчитав до тридцати, идут Сарра и Мирра, вдвоем, взявшись за руки. Короткими перебежками. Идем до проулка, потом направо, проходим два дома, налево – и еще три двора. Там мы вас будем ждать. Ясно? Сарра, повтори…
   Сарра и Мирра потерялись.
   Шейна поняла это, когда они с Ольгой уже десять минут стояли в ожидании девочек на углу светлого деревянного дома, в окне которого горел свет, какая-то толстая баба накрывала на стол… Шейна отдала Ольге Сёму – и вернулась, пройдя обратно весь путь до места, где Саррочка получила инструкцию, как идти. Дочерей не было.
   Не было.
   Шейна как безумная ходила туда – три дома, направо, два дома, проулок… И обратно, снова – проулок, поворот, два дома, поворот, три дома… Туда – и обратно. Ощупывала в темноте канавы и кусты. Звала шепотом… Напевала колыбельную – чтобы не побоялись откликнуться… Проулок, два дома, направо, три двора… Послышались пьяные голоса. Ольга стояла, бледная, огромные глазищи светятся в темноте…
   – Мам, он сейчас закричит…
   Шейна молча взяла Семена.
   – Иди рядом. Только рядом. Не отставай.
   Они дошли до квартиры, где их ждал Мэхл, втроем: Шейна с Семеном и Оля. На вопрос отца, где дочки, Оля заревела. Шейна молча прошла мимо Мэхла и села в комнате прямо на пол. Там на полу уже сидело человек двадцать спасшихся: друзья, родственники, дети… Живые.
   Сарре было шесть. Мирре – три. Шесть и три.
   Все молились о спасении, отдельно молились за Сарру и Мирру. «Утром я пойду их искать», – повторял Мэхл. Лёва сказал – и я пойду. Еще кто-то вызвался. Шейна молчала. Взяла Сёму на руки – его нужно было кормить. Еле слышно заскулила от голода годовалая Рахиль. Шейна дала грудь и ей. Мать Рахили заплакала: «Храни Господь твоих дочек, Шейндл». Шейна без улыбки, твердой ладонью погладила Ольгу по голове, та сидела молча, в глазах – ужас.
   Три ночи Шейна с Ольгой ходили на старую квартиру той чертовой дорогой, мимо светлого деревянного дома: вдруг девочки сами вернулись домой? Нет. На третий день Шейна снова принесла из дома бидончик квашеной капусты и немного муки: дети в квартире Лёвы совсем обессилели от голода, еды там не было, магазины не работали… Квартиру Ровинских разграбили, документы, бумаги – все исчезло. Гали тоже не было – она, как только деникинцы вошли в город, сбежала к матери в деревню. Мэхл, правда, после иногда говорил, что все их вещи Галя и прихватила, а Шейна пожимала плечами: какая разница? Не Галя, так бандиты взяли бы…
   Главное – девочки нашлись.
   В ту страшную ночь одна русская баба, выйдя во двор, услышала плач детей, доносившийся с улицы. Выглянула – две маленькие жидовочки, явно потерялись. Взяла их, привела к себе – и спрятала в дальнюю комнату, без окон. Там они и просидели три дня: ели, что принесет, пили, когда даст, писали в ведро. И главное – молчать! Ни звука, особенно когда к женщине заходили соседки или деникинцы.
   Так и выжили.
   Когда через несколько дней в Александрию вошли красные, по городу пополз слух о пропаже двух девочек. Женщина услышала – и привела. Ваши?
   Мои. Шейна упала ей в ноги: до конца жизни молиться буду за тебя! Полезла за деньгами.
   – Оставь, не вздумай! Может, и моих когда Господь спасет…
   Не в силах оставаться в Александрии, Ровинские собрали оставшиеся пожитки – пара чемоданов, мешок с кастрюлями, горшком и сковородой, узел и вязанка лука – и отправились в Никополь, к Мееру Файвелевичу, младшему брату Мэхла.

Сёма

   – Золотуха, – а что вы хотите? – доктор гремел умывальником за ширмой. – То, что едят ваши дети, нельзя назвать нормальным питанием. Живете в сыром помещении, пол земляной… Скажите спасибо, что это золотуха, а не тиф или что похуже… Я напишу, какие нужны лекарства.
   Шейна кивала, поправляла рубашечку на Сёме, краем глаза следила за Миррой, чтобы та не расколотила статуэтки на докторском столе. Да-да, больше солнца, больше фруктов, больше мяса и хлеба. Да-да. Я понимаю, доктор. Я внимательно слушаю.
   Вечером Шейна достала тайный узелок, развязала. Кольца, медальон, жемчуг. Часы. Браслет. Сережки. Да, еще кое-что есть. Но уже мало. Работы в Никополе не было, жили тем, что продавали на толкучке вещи: одеяла, сковородку, Шейна однажды даже ухитрилась обменять свое старое платье на хороший кусок говядины. Дети тогда ели борщ, а Шейна плакала, повернувшись лицом к печке.
   Вечером, когда дети заснули, Мэхл сел за пустой стол, опустив плечи, угрюмый, худой, нос от голода заострился. Шейна тихо подошла и присела рядом.
   – Врач сказал, что дети постоянно болеют от недоедания и от плохого жилья. У нас еще есть немножечко, что можно продать, но если останемся в Никополе, проедим всё к весне. А потом что? Работы нет… Нет?
   – Нет, – хрипло отозвался Мэхл.
   Шейна посмотрела на мужа.
   – Я написала Алтеру. У них, в Зиновьевске, бывает работа, не постоянная, правда, а на день-два. Вагоны разгружать, бумагу продавать… Он и Израэль, муж Гени, часто находят такую работу, брат пишет, что и ты сможешь что-нибудь для себя найти. Геня, сестра, в деревню ходит, меняет вещи на продукты. Я смогу ходить с ней, а за детьми будет присматривать мама… У них большая квартира где-то на Клинцовской улице, Алтер пишет – всем места хватит. Я прошу тебя… Вместе будет проще выжить, дети не будут голодать…
   – Жить вместе с твоей матерью?
   Шейна выпрямила спину.
   – Тихо, тихо. Я шучу. Конечно. Едем в Зиновьевск.
 
   Летом 1922 года в Зиновьевске началась эпидемия тифа. Первым свалился Мэхл: придя с разгрузки вагонов, рухнул на кровать – и не смог подняться. Жар, озноб, бред. Алтер позвал врача, тот, не заходя в комнату, глянул издалека:
   – Тиф. Температура может через несколько дней упасть, все равно с постели не вставать. Лежать. Много пить. Потом температура обязательно поднимется снова, не надо бояться. Если будет хорошо питаться – выживет. Лекарство – сальварсан[8], стоит дорого, но действует. Да – и голову побрить, обязательно. Всех вшей – долой! – доктор огляделся, увидел трех девочек с косичками. – Всех – наголо. Для профилактики.
   – У-у-у, – загудела Мирра, – не хочу наголо, не хочу-у-у…
   Ее никто не слушал.
   Шейна побрила мужа и коротко подстригла дочерей и Сёму, тщательно вычесав костяным гребнем гнид и вшей. Не помогло. Сначала свалилась Оля, потом – Миррочка. В то утро, когда Мэхл впервые проснулся без жара, слабый и мокрый как мышь и когда Оля первый раз попросила поесть, вдруг стал горячим, как уголек, Сёма. Шейна положила его на кровать, стала протирать худенькое тельце мокрым полотенцем, но было ясно – настал Сёмин черед.
   Сальварсан был страшно дорогой, и на толкучке пришлось продать обручальные кольца Шейны и Мэхла, золотой медальон и цепочки. Шейна бегала на толкучку, покупала продукты и лекарства, и следить за больными оставалась восьмилетняя Сарра.
   Не уследила.
   Температура у Сёмы спала, он проснулся и захотел пить. Вставать было нельзя, но он вылез из кроватки и подошел к ведру с колодезной водой. Мирра лежала в бреду, Оля и Мэхл, измотанные болезнью, спали. Сарра?.. Сарра отвлеклась.
   И Сёма, ребенок трех с половиной лет, без штанишек, в рубашечке, мокрой от пота, слез с кровати и выпил воды.
   Через два дня Сёмы не стало.
   Сарра не виновата. Ослабленный голодом трехлетний ребенок не выдержал второго подъема температуры. Но на всю жизнь запомнила Оля, как мать с перекошенным от ужаса лицом кричала на восьмилетнюю дочь, держа в руках дрожащее и горячее тельце сына: «Я тебя оставила, чтобы ты следила за Сёмой! Врач запретил ему вставать! Куда тебя унесло, дрянь! Куда?! Подождать не могла, пока я приду? Убирайся из дома, вон отсюда! Проваливай!»
   Похоронив Сёму, Шейна окаменела. Первой признаки помешательства заметила ее мать Мариам. Шейна не давала убирать и стирать Сёмины вещи, все время перебирала их и дышала через Сёмину одежду, прижав тряпочки к лицу. Не позволяла двигать Сёмину кроватку. Не разрешала трогать его маленькую деревянную лошадку, размером с ладонь. Шейна перестала спать, по ночам сидела в кресле и смотрела в черное окно, чуть шевеля губами. На ласки дочерей не реагировала, Сарру гнала прочь от себя, больным взглядом провожала каждого трехлетнего пацаненка, пробегавшего по улице.
   Геня взяла на себя обеспечение Ровинских продуктами: меняла в деревне вещи на муку, иногда приносила яйца, кислое молоко, даже масло и мясо. Сам Мэхл, только оправившись от болезни, начал снова разгружать вагоны и иногда приносил несчастной Саррочке, ставшей почти прозрачной от горя и сжиравшей ее вины, обломки подсолнечной макухи. Лакомство.
   Осенью Мариам подозвала Мэхла, они тихо посовещались о чем-то в углу кухни, и Мэхл вынес теще узелок с драгоценностями. Мариам взяла колечко, золотые часы. Вопросительно посмотрела на зятя. Тот угрюмо кивнул: «Берите. У вас лучше получится это продать. Вы думаете, то, что с Шейндл… это надолго?»
   Оказалось – очень надолго. Хотя к зиме Шейна потихоньку стала заниматься хозяйством, даже варила детям ежедневную мамалыгу с каплей подсолнечного масла. Но сама ела чуть, давилась. Круги под ее глазами почернели, платья оказались велики настолько, что два из них пришлось распороть и перешить. Обрезков хватило Мирре на рубашку.
   Весной 1923 года состояние Шейны стало критическим. Мэхл позвал психиатра. Тот осмотрел Шейну, попробовал с ней поговорить, потом отозвал Мэхла в сторонку.
   – Если не хотите потерять жену, срочно делайте еще одного ребенка. Срочно. Она должна снова стать беременной. Другого способа вернуть ее к жизни я не вижу.
   – Но она… Она не подпускает меня к себе.
   – Повторяю – я не знаю другого способа.
   Когда руки Мэхла обняли жену – он не узнал ее тела. Давно он с ней не спал – уходил дремать на сундук, давал Шейне возможность выспаться. Худая, костлявая, никакого ответного движения. Шейна казалась деревянной, в глазах – тоска и безразличие. Мэхл вздохнул. Куда ей еще одного ребенка? Она и родить-то не сможет… Шейна смотрела куда-то в угол, не шевелилась. «Потеряете жену», – пронеслись в голове Мэхла слова доктора.
   В ту ночь он не смог ничего. Просто обнял ее, еще живую, но уже такую окостеневшую, – и заснул. Они еще долгое время потом просто засыпали вместе, обнявшись, отплакавшись.
   Она забеременела только в конце июля. И 25 апреля 1924 года родился Файвель. Пава.
   …В 1952 году Оле пришло письмо из города Боброва, подписанное «Семен Ровинский». Обратный адрес – «До востребования». Так ее муж Соломон наивно попытался обмануть тюремного цензора, отправляя лишнее письмо в месяц под чужим именем. «Подпишись я “Федя Иванов”, – размышлял Соломон, радуясь собственной хитрости, – а вдруг тут где сидит такой Федя? А второго Сёмы Ровинского точно нигде нет».
   Письмо из почтового ящика вытащила 63-летняя Шейна. Руки задрожали, дыхание перехватило. Шейна прислонилась к стене, еще раз взглянула на конверт. Почерк зятя. Да как он посмел?! «Вот дрянь! Дрянь! Говнюк! Мерзавец! Шлемазл! Чтоб у тебя руки отсохли! – задохнулась она от ярости. Но почти сразу опомнилась: – Ай, вейз мир, что я несу. Пусть лучше у меня язык отсохнет…»
   Шейна поднялась в квартиру, на второй этаж:
   – Оля! Письмо, Олечка!
   Ни одно письмо из колонии больше не было подписано именем Сёмы.
   В ноябре 1952 года Соломон умер в камере.

Уехал

   – Шейндл, – Мэхл подошел к жене сзади, обнял и, вытянув вперед голову, положил подбородок ей на плечо. – Шейндл. Я думаю, нам нужно перебираться в Москву. Лёва пишет, что можно устроиться в обувную лавку, продавцом. Заодно и ремонт какой-никакой делать: набойки, каблучки, сапоги подшить… Я ж умею, в Томашевке…
   – Знаю про Томашевку, – Шейна повернулась к мужу. – Не хочу ехать, устала от переездов. Здесь тоже можно прожить. Здесь мама, сестра, Алтер…
   – Здесь мы только меняем вещи на продукты, иногда разгружаем вагоны или продаем тайком от Алтера его журналы (Алтер был большим любителем притащить в дом старые журналы или книги), а в Москве – нормальная, постоянная работа, заработок! Там рынки работают! Магазины! Начинают мастерские разные открываться! Это же Москва, Москва, понимаешь? Огромный город! Неужели я там работу не найду?
   – Да как я потащусь с четырьмя детьми? Павке полгода всего! А если дети опять по дороге потеряются, не про нас будь сказано? Даже не говори ничего! Не сдвинусь!
   Шейне показалось, что Мэхл не удивился ее отказу, даже ждал его. Он легонько отодвинулся от жены, покружил по комнате и, повернувшись лицом к шкафу, глядя куда-то под потолок, сказал: