Варвара сидела неподвижно, приложив сложенные руки к глазам, словно на ладонях у нее написана была бесконечная книга, и она ее читала. Прилетал теплый ветер и шелестел над Варвариной головой уцелевшими лопухами. Клава заметила на ее сарафане несколько прилипших волчков, но не решалась их выбрать. Варвара сидела долго. Чтобы не так волноваться, Клава вышла на дорогу и глядела по ней вдаль, может быть идет кто-нибудь, или едет. Но дорога была пуста, потому что двигаться по ней было уже некуда.
   — Варенька, тебе не больно? — беспокойно спросила Клава, вернувшись в лопухи. — Может, тебе водички принести, из колодца?
   Варвара молча помотала закрытым руками лицом. Клава опустилась на колени возле вонючего Петьки и стала сгонять с него мух.
   — Идите на гумно, там много трупов, — тихо советовала она мухам, уважая их право на неживое. — Что вам один Петька?
   — Клава, — тихо вмешалась вдруг Варвара. — Ты знаешь, почему Бог любит человека?
   — Нет.
   — Потому что человек Его спас.
   — Бога? От кого? — изумилась Клава.
   — От одиночества, — Варвара убрала руки с лица, и Клава снова увидела в ее ясных глазах капли солнечного счастья. — Бог все может, — радостно продолжила Варвара. — Только любви Себе сделать не умеет.
   К вечеру они дошли до леса.
   На поляне того леса стоял погрузившийся в землю, позеленевший от мха и ослепший окнами скит. Трава переступила уже давно его порог через приоткрытую дверь, пошла днищем, будто откуда-то изнутри, никак по трубе, забралась на крышу, а там уж и зацвела — веселыми стайками ромашек. Внутри скита пахло прелым деревом, и торчали два трухлявых столбика от сгнившего стола, сама столешница развалилась и упала в траву, теперь ее можно было найти только по луже дождевой воды, блестящей от солнечных полос, что шли через дыры под потолком. У стены низкого помещения сделана была широкая спальная лавка, а на лавке лежал почерневший, изъеденный жуками гроб.
   — Что это мертвые всюду, — затосковала Клава, уже с порога скита приметив гроб. — Будто мы одни на свете остались.
   — Только бы она еще была там, — шепотом попросила Варвара, обеими руками берясь за заплесневевшую крышку гроба.
   Восемьдесят лет лежала в том гробу усопшая молодая подвижница Устинья Щукина, нетленная и бледная, как полотно. Пауки сплели над лицом Устиньи полупрозрачные сети, чтобы уловить летящих ко всякому трупу мух, но мухи не стремились к Устинье, пугаясь ее холодной чистоты. Щукина лежала в выстиранной белой сорочке, сложив руки на груди, в руках ее содержался черный отсыревший молебничек. Веки Устиньи были сомкнуты, рот подвязан холщовой ниткой, но в лице все равно сохранилась неукротимая, бескровная злость, за которую монашки соседнего монастыря и прозвали подвижницу по-своему — Бешеная.
   Устинья была дочерью одноглазого мелкого рыботорговца Харитона Щукина, человека жадного и бессовестного, но не лишенного благоговения перед высшей силой. В жизни Харитон всего достигал своим умом, за женщинами же обычно не признавал способности к рассуждению. Женщин в семье Щукиных было много: кроме Устиньи имелось еще три младшие дочери, все похожие на мать, девки малорослые, светлоглазые и крепкие, как огурцы, одна только Устинья в тело не шла, взгляд имела темный, будто погруженный во мрак, да и ростом была много выше матери. Глядя на нее, Анастасия Щукина даже сомневалась иногда, она ли Устинью рожала. Харитон же старшую дочь любил особо: она похожа была на бабку его, Федору Щукину, женщину гордую и безжалостную, правившую семейным промыслом при недоросших внуках по смерти своего сына. Когда Устинья крестилась, уперто глядя перед собой в икону, Иисусу Христу прямо в очи, Харитон сразу вспоминал Федору, тоже не опускавшую в церкви головы, и сам крестился вслед за дочерью, обмирающе влажнея единственным глазом. По другим поводам Харитон расстройства чувств не ощущал, и продавал голодающим тухлую рыбу втридорога.
   Откуда повалилась на Устинью божья благодать, никто сказать не мог. Десяти лет она уже простаивала в уголку перед иконой порой целое утро, и подруг у нее не было, потому что любые игры казались чуждыми ее рано ушедшей в смертные поля душе. Читать Устинья выучилась рано, отец, не веривший в рождение сына, хотел вырастить в старшей дочери себе наследницу, пока все тщанием нажитое состояние на растащили безбожные зятья. Но Устинья превосходила свою прабабку в рассуждении: целая жизнь была ей не нужна, она хотела только скорее помереть и выйти на свободу, к ангелам. От привязанности к покойникам Устинья подолгу пропадала на кладбище, с мертвыми только могла она говорить о волнующем, они слушали ее и понимали. О рыбной же торговле Устинья ничего не желала знать, деньги ей были противны. Она даже называла нередко отца чужим и скорбным словом: «мытарь».
   Анастасия сперва пыталась побоями вернуть дочь к разуму, но Устинья только пуще плакала и еще чаще молилась, а когда мать перестала пускать ее в угол, к иконе, то стала молиться ночью, во тьме глухо бормоча все наизусть, и Анастасия слышала, как через равные промежутки времени тихо поднималась рука Устиньи, сжатые в троеперстии пальцы стукались в открытый бледный лоб, и дважды, крест-накрест, шуршало отираемое локтем белье. Угол снова был дозволен, но Устинья не перестала молиться ночами, когда все другие спали, и Бог мог слышать один только ее шепот, мерно шелестящий в тишине. Устинья ничего не просила у Бога, но знала, что Он слышит ее и уже узнает.
   Однако Враг тоже не отступался от Устиньи. Он томил ее душу сумеречными формами неизвестных угловатых предметов, и томление это Устинья искореняла болью. Она брала нож и резала себе плечо или ногу на бедре, чтобы видеть вытекающую кровь. Кровь волновала Устинью даже сильнее страдания, она знала, что и Христос пускал себе кровь, превращая ее для апостолов в вино вечной жизни. Кровь Устиньи принадлежала Богу. «Ешь, Господи», — говорила она хрипящим от исступления шепотом, усиленно крестясь, — «ешь на здоровье». После истязаний Устинье иногда снились разговоры с апостолами. Апостолы нагоняли ее на темной дороге, через деревья или через пустырь, лиц их было не различить в ночной темноте, их крепкие руки схватывали Устинью за локоть, разворачивали к себе, и речь шла из ртов с прохладным дыханием ветра. Апостолы словами предостерегали Устинью невесть от чего и населяли ее внутренность неясной космической мудростью. Чаще всего разговаривал с ней апостол Петр. «Правильно делаешь, Устинья», — говаривал он ей, задирая путаную бороду. «Плоть отдай земле сырой, а кровь — Господу».
   Шестнадцати лет Устинья не вынесла и ушла из дому, никому не сказавшись. Она стала жить в одном монастыре по соседству. Тамошние монашки, однако, казались ей недостаточно набожными, молитвы творили они в основном по расписанию, а резать себя ничем не резали, берегли плоть, и Устинье ножа тоже не давали. «Что ж его беречь, мясо проклятое», — недоумевала покрытая шрамами Устинья, и для страдания втыкала в себя крупную швейную иглу, каждый день в новые места. Спала Устинья вовсе мало, больше забывалась с раскрытыми глазами, уставившись в обнимающую все бесконечность. Монашки вскоре испугались Щукиной, которая сделалась бледна, как труп, и вечно, как не заглянешь, крутилась на полу кельи, нещадно язвя себя иглой. «Бешеная», — зашептались они, — «Устинья — Бешеная». Иногда Устинья являлась на вечерней молитве, как призрак, быстро перебирая по каменному полу узкими босыми ногами, становилась на колени напротив образа Богородицы и молилась, крепко, даже с каким-то глухим хрустом, стукаясь головою в пол. А иногда вдруг начинала жечь себя на глазах монашек свечкой, но не кричала, и даже не кривилась от боли, а только потела лицом, причем вместе с потом то и дело выступала из Устиньи ужасная, святая кровь. «Бешеная», — шептались слабые монашки, и разбегались, не закончив молитв.
   А Устинья тем временем уже сцепилась с самим Дьяволом.
   Нечистый явил Устинье в келье свой тайный уд, в котором был его знак и непостижимое могущество. Впервые в жизни Устинья почувствовала бездонный ужас от того вопиющего скотства, с которым Дьявол губил души людей. Уд был для Устиньи формой, которую приняла плоть, ненавидящая Бога, она вытянулась и свернулась в буквенный узел от своей скрытой ненависти и злокозненного уродства. Буква уда означала тайный, непроизносимый звук, каким Дьявол извратил божественное слово. Апостол Петр, остановив Устинью как-то на дворе, показал ей у себя такой же уд, и хотел заклеймить им Устинью, но та цепко оборвала Петру дьявольский орган карающей рукой и бросила его в пылающий рядом костер, похоже, это был тот же самый костер, у которого Петр отрекался от имени Спасителя. Оскопленный Петр с воем пал к ногам Устиньи во тьму, однако сам Сатана не унимался. Он являл Устинье уд в тенях и мертвых сооружениях, словно уже успел тайно вплести его во все Божье творение. Устинья остервенело хлесталась прутами, протыкала себе ладони иглой, а однажды, улучшив момент, усекла во время общей трапезы хлебным ножом два крайних пальца с левой руки, превратив ее тем самым в точное орудие крестного знамения. Кроме своей жизни Устинья ненавидела и всякую другую: она выдирала во дворе монастыря траву и подолгу давила живших под стенами муравьев, чтобы Дьявол ощутил недостаток в материале для глумления над Богом.
   После того, как Устинья стала хватать в коридорах монашек своей страшной птичьей рукой за мягкие морды, настоятельница выгнала ее из монастыря, и Щукина поселилась в заброшенном ските. Там Господь пожалел Устинью, дав ей небесный огонь в колотые раны груди, огонь этот жаром выжег сердце подвижницы, и она преставилась, исповедавшись самому апостолу Петру в своих грехах, таких же огромных и неземных, как ее вера. Петр слушал исповедь Устиньи молча, с уважением, стоя над нею в белой плащанице и обнажив в знак своей чистоты запекшийся кровью обрывок тайного уда. На плече его внимательно сидели пришедшие к Устинье из леса грибы. Возле одра подвижницы находилась также бродячая старуха Марья, которая отирала тряпицей высохшие от дробного шепота губы умиравшей и благоговейно крестилась, когда тело Устиньи вдруг смолкало и с силой начинало колотиться спиной о скамью, будто рыба в дно деревянного корыта. По успении мученицы Марья сходила в соседнее село и привела мужика Анисима, который сладил Устинье гроб и положил в него тихое, остывшее до лиственной прохлады тело.
   Через восемьдесят лет пришла Варвара Власова и сдвинула крышку гроба. Гроб был пуст.
   Варвара бессильно сползла коленями в траву, прислонившись щекой к стенке полого гроба. За окном скита сдавил травы огромный, невесть откуда взявшийся дождь, его тяжесть повалилась на Клаву, отняв у нее весь воздух, белесая пелена воды потекла по лицу, застилая глаза. Клава бессловесно, как мертворожденный теленок, шмякнулась в мокрые стебли травы.
   Клава увидела сон.
   Когда человек с выжженными знаками на лице снял с лица Устиньи хлопья паутины, свинцовые веки Щукиной поднялись, медленно и тяжко, как всплывает пропитанное водой бревно. Под ними были глаза Устиньи — совсем почерневшие и горящие злобой ко всему живому.
   — Цепи дайте, — прохрипела она, и рука ее с безошибочной хваткой совершила крестное знамение.
   — Воды, — хрустнул человек, более походивший в закатном мраке на тень.
   Кто-то выплеснул воду Устинье на лицо. Капли потекли по плотным, немигающим, как у змеи, глазам.
   — Вставай мать, — прошипел человек со знаками на лице. — Ленина убить надо.
   Устинья села в гробу, перекинув через его край босые оцарапанные ноги. Сырые черные волосы упали ей в плечи. Из них на колени Устиньи посыпалась гробовая труха и мертвые насекомые, так и не добившиеся от трупа Щукиной никакой пищи.
   — Ленин — это кто? — хрипло спросила она у теней.
   — Ленин — Антихрист, — свистяще определил пришедший. — Он власть в России взял, все церква порушил. Чуешь — вонь? Это старцы святые на кострах жарятся.
   — Антихрист? — потянув воздух, остервенело перекрестилась Устинья. — Как же его убьешь?
   — Бог убьет! — взревел кто-то из тьмы, лица которого даже Устинья своим трупным зрением не могла разглядеть. — Бог убьет! Божье бешенство! — и безликий, захлебнувшись своим ревом, протянул вверх руку, светившую гнилым пламенем звезд.
   Устинья прыгнула из гроба на землю, взметнув отросшими за восемьдесят лет черными волосами, в которых не было ни следа седины.
   — Божье бешенство! — хрипло взвыла она.
   — Божье бешенство! — страшно захрустел обожженный, словно топтал кучу сухого хвороста.
   Свирепо воя, Устинья метнулась к бревенчатой стене сруба и, беззвучно ударившись в нее, сама превратилась в бурые бревна.
   За неразборчивым потоком дождя бледная баба в косынке ела семечки на лавке столичного вокзала, и прошедшему мимо нее мужику показалось, будто дождь — это река, в глубине которой тает смутный, бескровный лик утопленницы. Привлеченный мертвенной, замогильной красой, мужик присел к бледной бабе на лавку и, неспешно скрутив цигарку, закурил на дожде. Так и сидели они, молча, будто супруги, оба серые и неживые, под потоком бьющих в землю, пузырящихся на лужах, капель, рука бабы медленно поднималась ко рту, глаза невидяще глядели в журчащую толщу, а мужик сидел, прищурившись, в волчьих валенках, и едва заметный сизый дымок вился над копной его волос из густой, нечесаной бороды.
   В районном комиссариате Устинья прямо с порога, без предъявления какого-либо мандата, потребовала дать ей цепи. Комиссар Вадим Малыгин, задавив грязный окурок в выдвижном ящике стола, прислушался к наступившей после слов Устиньи тишине, словно пытаясь из нее вернее оценить чаяние оторванной от центра массы. Потом он устало и четко ответил Устинье, что цепей своих пролетариат лишился уже навсегда, а буржуазию кончать приказано без цепного плена, на месте. Тогда Устинья подошла к столу и взяла с него какой-то тяжелый предмет, назначение которого Малыгину было неизвестно. При этом комиссар разглядел крест на груди Устиньи, и то, что грязная ее одежда была похожа на традиционный наряд отжившего монашеского класса. Малыгин поднял над столом пистолет, который всегда был у него под рукой на случай решительного действия, и выстрелил бабе в живот, чтобы было больнее, и чтобы наверняка убить в женщине возможно зреющего наследника старого режима. Но Устинья не согнулась от пули, а с размаху ударила Малыгина тяжелым предметом в лоб и вышибла ему на стол мозги.
   Когда Ленин выходил из машины, толпа медленно лезла ему навстречу в сумерках мелкого дождя. В толпе не было человеческих лиц, одни неопределенные свинцовые рыла. Многие поросли щетинистым налетом, или то была мелкая металлическая стружка, черная от машинной грязи. Как дупла не приставленных валов чернели разинутые рты. Где были глаза — они бессмысленно застряли в разошедшейся, почерневшей коже, будто сливы, сбитые грозою в грязь. Толпа двигалась не к Ленину, а как-то мимо, словно рядом с Лениным находился его невидимый двойник, толпа постоянно заворачивалась сама в себя, как перемешиваемая ветрами туча.
   — А где же товагищи габочие? — спросил Ленин одного из сопровождающих.
   Ему никто не отвечал. Все кружащимся, мутным потоком двигалось вокруг, где-то, в заволоченной дождем дали, звонил рабочую смену заводской колокол. Лишь одна баба в темной одежде смотрела на Ленина в шуршащем водяном безмолвии, единственная во всей толпе. Ленин видел ее бледное, безжизненное лицо, глаза, стиснутые, застывшие губы. Он видел даже дождевые капли, осевшие в ее выбившихся из-под косынки, спутанных волосах. Баба подняла руки, и в руках у нее был револьвер Вадима Малыгина.
   — Сволочь! — застонал Ленин.
   Баба ударила пулями, со стремительной, бешеной силой нападающей змеи, словно тяжелые вилы с размаху вонзились Ленину в грудь. От страшного удара позади него треснула кирпичная стена, проломилась и глухо рухнула вовнутрь, открывая дождю новое, злое от вылезших стропил, пространство клубящейся пыли. Нечеловеческой силой Ленина оттолкнуло назад, и он падал на холодные, мокрые руки сопровождающих, выворачивая ноги по мостовой. Пиджак его распахнулся, на сорочке росли кровавые, раздавленные пятна. Бледная баба запрыгнула на него своими босыми ногами, твердыми, как бивни, и насмерть продавила грудь. Толпа налезала со всех сторон. Один рабочий с грязными усами косо закусил губу и ударил стрелявшую женщину кулаком в лицо, но упасть она не смогла, жилистые руки схватили ее под локти, вцепились в темные волосы. Из носа женщины уже текла густая, смоляная кровь. Ее повалили на колени. Кто-то в картузе наотмашь, с грязными звуками, стал бить ее сапогами в живот.
   — Это террористка Каплан, эсерка, — глухо бредил какой-то молодой человек в тумане дождя.
   — Щукина я, Устинья, — зло и гордо захрипела стрелявшая, мотаясь под ударами сапог.
   Ленин не слышал ее. Одна из пуль пробила ему сердце.
   — Помрет он! — взвыла Варвара, потерявшаяся в бесконечной ночной тьме.
   Клава очнулась от ее сорвавшегося, надрывного плача. Варвара каталась где-то по траве. Клава на ощупь нашла ее, поймала и стала утешать.
   — Ну не плачь, Варенька, — шептала Клава, гладя рвущуюся Варвару по мокрым, распушившимся волосам. — Может еще и не помрет, может выживет!
   — Да опоздала я, опоздала! — растяжно ныла Варвара, безжалостно натирая руками лицо. — Помрет он! А как помрет — конец света настанет! Конец света же настанет!
   Клава и не знала, как утешить Варвару, ей было ее очень-очень жалко. Она даже и не думала о конце света, ей только хотелось, чтобы Варвара перестала сейчас плакать и мучиться.
   — У него разбито сердце, он теперь точно помрет! — голосила Варвара. — И вся земля сгорит, ничего же не останется, ни травиночки! Ну что мне с ними делать? Ну скажи вот, что мне с ними делать? Да если б не они, я б… я б святой сталааа! — разразилась новыми рыданиями Варвара. — Жизнь всю, гады, жизнь мне всю испаскудили!
   — Ну зачем тебе, Варенька, зачем тебе быть святой, — бормотала Клава, нежно целуя Варвару во вспухшее заплаканное личико.
   — Ну что ты понимаешь? Что ты понимаешь? — с забитым носом стала спрашивать Варвара, перестав вдруг выть. — Что ты понимаешь в святости? А теперь я кто? Кто я теперь?
   — Ты — солнышко, — ласково ответила Клава.
   — Не хочу быть солнышком, — капризно не соглашалась Варвара, всхлипывая, но уже не плача. — Хочу быть дочкой у Бога. А то у Него сын есть, а дочки нету.
   — Значит, не хочет Он себе дочки, — предположила Клава, уже сильно ревнуя Варвару к Богу, дочерью которого та обязательно хотела стать.
   — Не хочет? — ехидно спросила Варвара. — Так я Ему сама весь мир изведу! Я Ему солнце в речку бухну!
   — Не надо, не надо мир изводить, — попросила Клава. И еле слышно прибавила: — Варя, ты меня любишь?
   — Люблю, — сразу ответила Варвара.
   — А кого ты больше любишь, меня или Бога?
   — Тебя, — недолго подумав, решила Варвара.
   Клава скульнула от счастья и стала ее целовать.
   — Ох, ох, — заквохтала Варвара, уже забыв о конце света и улыбаясь от щекочущих Клавиных губ, да понарошку отталкивая Клаву руками. — Будет тебе, лизаться-то. Ну, оставь, чумная ты девка!
   Спали Клава с Варварой в оставшемся после Устиньи гробу. Клава среди ночи отчего-то очнулась и лежала дальше без сна, чувствуя на груди глубокое и теплое дыхание любимой Варвары. В скиту было очень темно, где-то капала с крыши в лужу вода, а когда налетал ветер, мертвый дождь сыпался с листьев деревьев густым, непрерывным шорохом, точно это покойная Устинья вернулась и паслась за окном в траве, перетаскивая за собой небольшое тело убитого ею Ленина. Клаве становилось страшно, когда оживал умерший дождь, и она жалась к теплому телу Варвары, сопевшей и иногда двигавшейся во сне. Однажды Варвара открыла круглые, спящие еще глаза и тихо сказала:
   — Не только у Бога есть сын. У Ленина тоже есть. Такой страшный.
   Клава попыталась представить себе сына Ленина, но не смогла. Она хотела спросить у Варвары, какой же он, но та уже снова сомкнула глаза и засопела. Теперь Клава боялась уснуть, а то еще придет этот неведомо страшный мужик, сын Ленина, напугавший во сне Варвару, а спящая Клава не успеет увидеть его и сделать из него клох. Уснула она, только когда уже начало понемногу светать, и запели птицы. Ей приснилась тьма, площадь Кремля во мраке, как огромный, уходящий стенами в небо, каменный зал, посреди которого пылал костер, а у костра стоял Петька с обугленной собачьей головою и держал в руке ужасный жезл, оканчивающийся острым крюком. Роста Петька был нечеловеческого, словно бронзовый памятник, и, как памятник, молча глядел во мрак, где Клаве совсем ничего не было видно.

Разлука

   Проснулась Клава поздним утром, а Варвары нигде не было. Поспешно выбравшись из гроба, Клава выскочила за порог, в высокую траву. На листиках оставались еще с ночи холодные капли росы, и босые ноги Клавы сразу вымокли. Клава позвала Варвару, но никто не откликнулся. Чуть не плача от ужаса, Клава бросилась вокруг скита, потом в сторону поля. Ей уже представилось, как Варвару уволокли во сне страшные люди с выжженными знаками на лицах. «Боже мой, Господи», — шептала Клава, мечась по опушке и в кровь царапая ноги о режущую траву. Тошнотворная боль сжимала ей сердце, а в голове колебалось обморочное облако, наталкивая на Клаву невыносимое, удушливое отчаяние, как вода подергивает в руке ведро. Клава вспоминала светлые, милые глаза, пушистые волосы Варвары, и пылающие слезы уже бежали по ее щекам. Если кто-нибудь обидит мою Вареньку, судорожно думала Клава, какой же это будет ужас, ей же будет больно, она плакать станет, — и Клава сама уже плакала, скулила от ужаса. «Господи», — шепотом молилась она, — «я все сделаю, что ты велел, я никогда больше не стану и думать ничего плохого, только пусть Вареньке не будет больно, Господи, пусть она не плачет».
   Потом она увидела вдали, посреди покрытого облачной тенью полевого простора, маленький холмик, бугорок, или скорее столбик, и побежала к нему изо всех сил, а разогнавшись, стала подлетать над травой, перепрыгивая особенно густые места, в которых можно было бы запутаться ногами, и на бегу она различала уже, что это не столбик, и не бугорок, а это сидит в траве маленькая, любимая Варвара и смотрит на облака, и ничего с ней не случилось, и она не плачет, и никто плохой ее на нашел.
   — Ну что ты тут делаешь? — бессильно задыхаясь и отирая счастливые слезы, выпалила Клава, бухнувшись коленями около Варвары в траву. — Я чуть с ума не сошла.
   — Почему? — невинно просила Варвара.
   — Потому что я не знала, куда ты делась, — забормотала Клава, целуя Варвару в волосы, в оплетенную ими шею и в мягкое, маленькое ухо, — а вдруг с тобой что-нибудь случилось, вдруг ты потерялась, ну куда же ты пошла, ну разве так вот можно уходить?
   — Глупая, — тихо ответила Варвара, не отстраняясь от ласки, а даже немного повернув голову, так, чтобы Клаве удобнее было целовать. — Ну что со мной может случиться?
   Подождав немного, она уже вся повернулась к Клаве и ткнулась ей губами в щеку.
   — Ты знаешь, — произнесла Варвара. — Нам нужно в Москву.
   — Да? — безразлично спросила Клава, прижавшись к Варваре. Она думала только о том, что они снова вместе, остальное было все равно.
   — Нет, ты послушай, — тихо сказала Варвара. — Ленин умирает. Кто знает, может быть, он совсем скоро умрет. Его зароют в землю, а Они вырвутся на волю и начнут между собой войну. Ты знаешь, чем Они станут воевать? Всем, что существует на свете. Листиками и мошками, ласточками и камушками. Все изменится, станет ядовитым и страшным, и нигде нельзя станет жить. Все станет как трупная рвота. И еще Они приведут безлицего, и он начнет пожирать людей, он будет есть их, как траву.
   — Это что, Дьявол? — спросила уже изрядно напуганная Клава.
   — Ты же видела его, — в глазах Варвары появился неведомый страх. — Это он послал мертвую монашку на Ленина.
   — Так это Дьявол?
   — Назови его Дьяволом, — согласилась Варвара. — А на самом деле ему нет названия, да и самого его нет. Его Бог не делал.
   — Что же ты говоришь — он будет людей есть, если его нету?
   — Будет, — уверенно подтвердила Варвара.
   Потом голос ее сделался скользящим и мягким, как ветер. То, что она стала говорить дальше, она говорила, будто совсем не дыша.
   — Ленин отворил врата тьмы, — сказала она. — Так должно было быть. Врата тьмы должны были быть открыты. Ленин — это страж у врат тьмы. Ленин умрет — свет погаснет. Свет погаснет навсегда.
   — Нет, — не согласилась Клава, потому что она не хотела жить в вечной темноте.
   Варвара замолчала, только глядела мимо Клавы в поле. Прошло облако, и солнечная тень легла на обнявшихся в траве девочек, медленно согревая их своим непрерывно текущим теплом. Клава подумала о том, что солнце — хорошее, но оно еще глупее коровы, которой Клава, когда была с Таней в деревне, дала кусочек шоколада, а та пришла потом, и стала лизать девочке голое плечо. В лизании коровы была ведь ответная ласка, а солнце согревало все подряд, оно стало бы греть даже злое и никого не любящее существо, такое, как Савелий Баранов или товарищ Свердлов.
   — Ты должна идти, — прошептала Варвара, проведя рукой по длинным волосам Клавы.
   — А ты? — поняла вдруг Клава и сразу похолодела до смерти.