Слушая Павла Максимовича, Клава уснула. Сперва ей ничего не снилось, а потом приснилось, будто она вышла в коридор и встретила Таню, поднимавшуюся по лестнице с книгой в руке, вероятно, после чтения на лавочке в парке. Таня была очень бледна, и на лице ее был кровоточащий порез, узкий, словно по щеке провели острием ножа. Клава спросила сестру, что это, и та ответила, ах, пустяки, меня задела крыльями стрекоза, объяснение показалось естественным Клаве, ведь все стрекозы, — как полагала она в том сне, — с железными крыльями, тонкими, как бритвы, надо следить, чтобы, пролетая, ни одна из них не задела твоего лица, а то можно порезаться, однако все же что-то было с Таней не так, даже двигалась она как-то странно: с трудом, медленно шла она по лестнице вверх, рука ее мертвенно скользила перилом, не изменяя положения пальцев, Клава взяла Таню за рукав, сама не зная, чего хочет, книга выпала из руки сестры на деревянные тупеньки, глухо стукнув, Таня наклонилась за ней, и из волос ее посыпалась земля, рассыпающимися грязными комками, из которых прыснули мокрицы и серые почвенные тли. Клава закричала, там, во сне, силясь вырваться из наступившего снова кошмара, и очнулась, неудобно лежа боком у стены, с собственными волосами на лице и мерзким грязным платьем на теле, ткань того платья вся пропахла засохшей Клавиной мочой, и теплым, щекочущими каплями струившимся некогда по ее телу, потом живодеров Барановых. Клава с остервенением принялась рвать платье у себя на груди и животе, пока не изорвала его по швам. Только тогда она успокоилась, разбросав руки по кровати и устало дыша. Одними глазами Клава посмотрела в сторону Павла Максимовича, как и прежде, сидевшего за столом, они встретились глазами.
   — Правильно, — сказал Павел Максимович с улыбкой. — Рви отжитое. А завтра я тебе новое куплю, — и снова принялся читать будущее по исчерченной простым карандашом книге.
   Жажда испытать на себе насилие снова захлестнула Клаву, но так же стремительно прошла, оставив ее тело стыть в тени следующих, теперь уже бессвязных и скучных, снов.
   Утром Павел Максимович, поев с Клавой сухарей, ушел на службу. Клава принялась было читать его книгу, но ничего не поняла в ней, так как книга была суха, как гимназический учебник, а предмет изучения — совершенно незнаком Клаве, так что она не могла понять, какой из всего написанного в книге мог бы выйти толк. Наконец она решила, что это, наверное, не простая книга, а что-то вроде псалтыря, в монотонном повторении фраз которого Клава тоже никогда не могла сыскать никакой ясно выраженной цели. Клава вспомнила преподавателя закона божьего в гимназии, сухого батюшку с медвяной бородой, чем-то походившего на козла, которого Женя и некоторые другие девочки называли Костыль, ну не Козлом же, в самом деле, его было называть, подумала Клава, она вспомнила занятия, которые вел Костыль, размеренные и скучные до невыносимости, вспомнила запах старых книг в классной комнате, пыльных Библий, поеденных червем, скрип плотных буроватых страниц, голос батюшки, занудный, блеющий, монотонное бубнение прилежных учениц, дребезжание мухи о стекло окна, шелест акаций во дворе гимназии, ах, подумала Клава, как тогда было хорошо, теперь уже никогда так хорошо не будет.
   В отхожее место Клаве пришлось идти, надев на себя вместо изодранного платья то простое, желтоватое в цветочек, которое взял для нее у соседки Павел Максимович. Зато платье было чистое, и Клава надела его прямо на голое тело, всю остальную одежду она свернула комком и запихала под комод. Весь дом Марии Дмитриевны был теперь заселен новыми жильцами, за стенами ревели малые дети, отовсюду несло сгоревшей кашей, в прихожей какой-то полуголый старик чистил туфли и курил сигаретку, сочащуюся непроницаемым сизым дымом, возле него лежала кошка, растянувшись в луче солнца, только это был не Мурзик, а что-то рыжее и тощее. Туалет больше не закрывался, потому что на двери его сломали замок. Однако даже в незапертую дверь Клава войти не могла, потому что перед ней был мальчишка, примерно такого же возраста как она сама, вихрастый, босой, он просто стоял у стены, как будто туалет — это и было то место, возле которого обязательно нужно торчать.
   — Ты что тут делаешь? — спросила его Клава.
   — Ничего. А тебе чего?
   — А ты как думаешь?
   — Небось ссать хочешь, — ухмыльнулся мальчишка. — Так и скажи. Или ты еще чего хочешь?
   — По морде я тебе дать хочу, — зло сказала Клава. Мальчишка был хилый, если двинуть ему в пузо, оценила Клава, можно победить.
   — Чего? — пропел мальчишка.
   — А ну, покажи, — вдруг сказала Клава, хватив его пятерней в штаны. В руку ей попало что-то непонятное, как завернутые в мешочек грибы, — что у тебя за елда.
   Мальчишка так опешил, что не мог вымолвить и слова.
   — Хочешь, возьми у меня потрогай, — спокойно предложила Клава, приблизившись и прижав онемевшего мальчишку к стене. — У меня все не так, — назидательно добавила она, — у меня по-другому.
   Так они трогали друг друга, стоя у подернутой поломанной двери в маленький зловонный мир, Клава запустила руку пригоршней мальчишке в штаны, а он тискал ее под платьем, Клава даже ноги немного раздвинула, чувствуя, как колотится его сердце, как у схваченного с пола котенка. В лицо мальчишке Клава не смотрела, не хотела смотреть, к тому же у него дурно пахло изо рта, он никогда, видно, не чистил зубов, интересно было только, какая же у него недоразвитая елда, точно не созревший еще плод. Клава отстранилась от мальчишки только когда в коридоре скрипнула отворяющаяся дверь в одну из комнат.
   — Пошли на чердак, — сказала она шепотом. И, скривив губы, добавила гадкое слово, что часто произносили Барановы: — Потеребимся.
   — А может, ты мне и не нравишься? — как-то внезапно резко и нагло выпалил охрипшим шепотом мальчишка.
   — Это не важно, — равнодушно сказала Клава, убрав волосы с одной щеки за ухо и чуть повернув лицо. Она знала, что у нее красивая шея.
   На чердаке было светло от солнца, пробравшего сюда сквозь голубиные окошки. На протянутых от стены к стене веревках сушилось множество белья. Клава бывала раньше тут вместе с Таней, она знала одно укромное место, за пыльным комодом, где хранился старый хозяйственный инструмент. Там они с мальчишкой, которого, как выяснилось, звали Петькой, и занялись любовью, он обеими руками влез Клаве под платье, она стащила с него штаны, прижавшись друг к другу, они целовались. Петьку трясло, то ли от страха, то ли от стыда. Клаве противно было, что мальчишка дрожит, в ней проснулась какая-то неведомая раньше жестокость, один раз он даже коротко вскрикнул, так сильно потянула она его за гениталии. Все продолжалось очень недолго, Петька вскоре неловко дернулся и Клава почувствовала, что в руке у нее оказалось что-то мокрое и липкое. Она поднесла поднесла руку к носу, и тут ее начал душить невыносимый смех. Судорожно трясясь, Клава оттолкнула от себя Петьку и села за комодом на пол, обмоченную мальчишкой руку она прижала предплечьем к глазам, брезгливо растопырив пальцы, а другой схватилась за живот, так бешено, так измождающе не смеялась она прежде еще никогда.
   — Чего ты, чего ты, дура? — забормотал Петька, натянув штаны и не ведая, бежать ему или остаться.
   — Ой, не могу, — сквозь смех простонала Клава. — Ой, умру сейчас.
   — Да заткнись ты, дура чертова, — шикнул Петька. — Ну че тя расперло?
   — Вот это, — показала Клава ему растопыренную ладонь мокрой руки, — то же самое. Пахнет точно так же…
   Новый приступ смеха привалил ее к комоду она затряслась с новой силой. Все вокруг множилось за пеленой выступивших на Клавиных глазах слез.
   — Как… как голубь накакал… — еле выдавила из себя она.
   — Да пошла ты, поганка! — зло взвизгнул Петька. — Ишь ты, падло!
   — Как голубь, — не унималась Клава. — Ляп и все. Ляп…
   Зажмурившись, она заколотилась под стеной и не могла больше говорить.
   Петька, подскочив, схватил ее за волосы, она его, он не удержался и повалился на колени. Несмотря на худобу он был сильнее Клавы и сразу подмял ее под себя, прижал к полу. Клава мазнула мокрой ладонью ему по роже. Петька, сморщась, стал плеваться.
   — Что, не нравится? — поинтересовалась Клава. — Это ж твое.
   Отплевавшись, Петька не знал, что ему делать с Клавой дальше. Неожиданно она улыбнулась ему, и Петькина злость сразу куда-то ушла.
   — Волосы отпусти, больно, — попросила Клава.
   — А ты станешь еще обзываться?
   — Захочу — и стану, — своевольно ответила Клава. — А волосы ты отпусти.
   — Пока не скажешь, что больше обзываться не станешь, не отпущу.
   — Не отпустишь, так я с тобой больше на чердак не пойду.
   — И очень надо, — брезгливо произнес Петька. Но отпустил.
   С тех пор Клава осталась жить у Павла Максимовича, а с Петькой они подружились, и стали часто лазить на чердак, чтобы тискаться за комодом, кроме того, Петька научил Клаву делать кораблики из старых газет и бить на крыше гайками из рогатки голубей, ведь Клава совершенно озверела, и голубей ей было больше не жаль. У Петьки была мать, тощая, с бельмом в глазу, и еще она беспрерывно кашляла, иногда даже кровью, а отца у Петьки не было — он воевал с белыми неизвестно где. В глубине души Клава надеялась, что ее собственный отец встретится где-нибудь на войне с отцом Петьки, точно таким же, как его сын, только постарше, с усами, как у Павла Максимовича, и с винтовкой наперевес, и тогда Клавин отец вынет свой пистолет и пристрелит Петькиного отца, идущего на него в атаку, а потом перекрестится, потому что убить кого-нибудь — грех, и Клава тоже перекрестится, а Петьку отдадут в интернат, потому что мать его совсем умрет с горя.
   Павел Максимович принес Клаве немного одежды, и даже гребешок, чтобы расчесывать волосы, еды, правда, у него почти не было, одни сухари да чай, но сердобольная соседка тетка Маргарита подкармливала его и Клаву супом и печеной картошкой, еще Клава ела набитых с Петькой из рогатки голубей, жареных на крыше над медной плошкой, полной ворованного керосина, она сама же их и ощипывала, привязанных за лапы к бечевке, иногда они были еще живые, трепыхались, глядели на Клаву бусинками глаз, сочились кровью, и это было лакомство — пососать из полумертвой птицы горячей, пьянящей крови, этому тоже научил ее Петька, а Клава научила его называть голубей цыплятами, это она сама придумала, чтобы было смешно.
   Никто не замечал, чем Клава с Петькой занимались на вершинах домов, хотя иногда они бывали там и ночью, так красиво было гулять пустынными крышами, распугивая тени котов, под сияющими звездами, ходить босиком по нагретой дневным солнцем черепицей, вдыхать сверху запах цветов, еще растущих на балконах, так хорошо было растянуться порой на твердой плоскости, лицом вверх, и ничего не видеть, кроме созвездий и призрачной дороги в никуда. Клаве казалось тогда, что она настолько свободна, что может полететь, просто не очень еще хочет. Куда лететь, она, впрочем, уже знала: просто вверх, в космическую тьму, туда, где звезды станут больше. И еще Клава догадывалась, каких существ могла бы она встретить там, тех, чьи следы находила она в собственных снах. Одним из них был Комиссар.
   Никто, кроме Клавы, не думал больше о таких вещах. Все остальные словно спали. Когда Клава заглядывала им в глаза, там трудно было разглядеть какое-нибудь выражение — одна муть и покорство неведомой судьбе. Даже Павел Максимович, который часто грезил ночами о будущем величии человека, смотрел мимо настоящего, стараясь его не замечать, и Клава, конечно, знала, почему: вокруг творилось жуткое. И Павел Максимович чувствовал это, хотя и не признавался сам себе. Его пророческие речи при свете заснувшей лампы кружились над Клавиной душой, как бабочка над цветком, но Клава думала: может быть, все так и будет в каком-нибудь ином мире, но не здесь, только не здесь. Здесь будет вечная ночь.
   Жуткое настигло Клаву именно на крышах, залитой свежей, полной, лежащей среди туч луной, будто повсюду, но не заметить точно, где, цвела снежная черемуха. Минувшим днем они с Петькой были на субботнике по уборке улиц и дворов от металлического хлама. Убирать хлам было весело, Петьки взмок от пота, бледное лицо его раскраснелось, там, на улицах и во дворах, была пыль, а теперь, на ночных крышах, дышалось легко и свободно. Петька сбил палкой спавшего на трубе голубя, и дал его Клаве, чтобы она пососала из него кровь. Клава прижала подрагивающую, мягкую птицу ко рту, пить надо было умеючи, чтобы пух не набился в горло. И так, стоя на краю крыши с прижатым к лицу голубем, чьи крылья вывернулись в пространстве, как края раскрытой обертки мороженого, Клава услышала Всадника. Он был еще довольно далеко, но цокот его копыт неумолимо приближался.
   — Папка скачет! — крикнул Петька и бросился к пожарной лестнице.
   Клаве сразу стало страшно. Она оторвала свою кровавую жертву ото рта и бросила на черепицу.
   — Не надо, не лезь! — закричала Клава, заглядывая вниз, на удаляющуюся Петькину голову.
   Но Петька уже слезал, ловко, как обезьяна, карабкался по ржавым ступенькам вниз. Пришлось и Клаве лезть за ним, хоть она и боялась. Петька сильно раскачал лестницу, она вибрировала и гудела под легким Клавиным телом, пытаясь напугать ее иллюзорной высотой. Но в конце концов нога Клавы все же уткнулась в тротуар. Дрожь ржавых прутьев еще зудела в ее ладонях и передавленных узким железом ступнях, когда в конце улицы появился Всадник.
   Клава услышала всхрапывание его коня, этот страшный, надсадный, свистящий храп, будто кто-то раздувал продырявленные во многих местах чудовищные меха. Она повернулась и увидела лицо Всадника, рыхлое, рябое, оскаленное от встречного ветра и дикой, непонятной человеку радости, спутанную, кучерявую бороду, и остекленевшие рачьи глаза. Всадник был гол по пояс, в грязных мешковатых штанах, в сапогах, неровно покрытых пылью. Его дергало и било на адском коне, будто Всадник был уже мертв, но безумная, адская радость не оставляла его страшного лица, и с этой радостью он скакал, неудобно откинувшись назад, держа на весу отведенную саблю. Клава всем телом, через ноги, чувствовала крепкие, пудовые удары копыт в камень тротуара, слышала низкое, прерывистое гудение: так мертвец пел какую-то свою неземную песню. Клава поняла: Всадник уже не остановится, он не останавливается никогда.
   Она не могла больше пошевелиться, и кричать тоже не могла. Она вспомнила, как догадывалась о существовании Всадника в ускользающих из памяти снах, вспомнила срубленные фонарные столбы, ряды разбитых наискось окон, надсадный храп рудого коня в ночной черноте над головой, от которого она бежала улицами другого, не этого, города, хотя знала, что улицы те не ведут никуда, только в кирпичные мешки тупиков. Теперь она увидела Его, и то, что было под Ним, а это был не конь, а какое-то коренастое, хрипящее верховое животное, ужасное, как сама смерть. Клава чувствовала, что надо убираться отсюда, с пути, по которому мчится смерть, но не в силах была пошевелиться. Петька застыл рядом, почему-то глядя не на всадника, а на Клаву. «Что он уставился на меня», — думала Клава. «Мы же сейчас оба умрем». В эту ужасную, безысходную минуту Клава мужественно обернулась, чтобы лицом к лицу встретить жестокую смерть.
   С дробным топотом, неудержимо, как разогнавшийся поезд, монстр скакал навстречу расширенным, будто залитым стеклом, глазам Клавы, он был еще метрах в тридцати от них, когда на девочку налетел зловонный ураган ужаса, отбросил волосы и платье назад, и она попятилась, чтобы не быть сбитой с ног, стена вони совершенно перекрыла ей дыхание, прижатая к кирпичной стене, Клава до упора разинула рот в надежде поймать хоть немного воздуха, сползла, царапая спину, на колени, и в этот самый момент Всадник врезался в пространство рядом с ней, затмив весь свет, резко свистнула сабля на ветру, так резко, что Клаве свело живот, и она обмочилась, глядя во все глаза, как удар начисто снес Петьке голову, в лицо Клаве брызнула жгучая кровь, срубленная голова полетела прочь, стукнулась в тротуар и запрыгала по нему, быстро переворачиваясь, с размаху ударила в угол узкого подвального окна, и кувыркнулась через подоконник под землю. А обрубленное тело мальчика упало на живот и бешено задергалось, руками и ногами пыталось оно подняться, валилось и карабкалось невесть куда, плюясь из разбитой шеи маслянистой кровяной струей.
   Как только воздух толчком прошел через рот в грудь Клавы, она захрипела, перевернулась на четвереньки, попав коленом в лужицу собственно мочи, и полезла в дыру парадного, не слушая удаляющийся стук безжалостно толкающих камень копыт. По пути Клава ободрала руки о ржавые гвозди, вылезшие из дверного косяка, споткнулась на темной лестнице, грохнулась, сильно ударившись голенью о ребро ступеньки, поползла и забилась в какой-то угол, спряталась в густой тени, непрерывно дрожа, ей казалось, что Всадник, храпя, сейчас вернется, чтобы разрубить и ее, он отыщет ее по запаху, запаху живого тела и мочи, он отыщет ее, вспорет саблей до кишок, и никто ей не поможет. Никто, говорила себе Клава, никто не поможет, и Бог тоже, потому что Бога нет. Если бы Он был, разве допустил бы Он до всего такого?
   Однако Всадник долго не возвращался, и дрожь постепенно унялась. Представив себе лежащего на тротуаре Петьку, безголового, как приготовленный в суп петух, Клава почувствовала даже приступ странного холодящего любопытства, ей захотелось поглядеть на Петькино тело, подергать его за гениталии, он же теперь все равно ничего не чувствует, он же мертвый. С ним же теперь можно делать все, что хочешь, подумала Клава, его и укусить теперь можно. Она давно хотела укусить Петьку, но не могла, покуда он был жив. Осторожно поднявшись, Клава осторожно спустилась по лестнице, чуть-чуть приоткрыла дверь и выглянула на улицу.
   Петькино тело уже не двигалось, бессильно коченея в большой луже крови. Клава выскользнула из дверной щели, подошла к Петьке, взялась обеими руками за одежду и потащила труп под стену, в тень. Там она выпрямилась, чтобы перевести дыхание, и пнула Петьку ногой. Собственно, какой же это Петька, подумала она, если у него нет головы. Вот голова — это Петька. Или нет? Мысль о том, что Петька так странно раздвоился, показалось ей жуткой. Где же он теперь? Не понять. Клава присела возле босого безголового туловища и оттянула мятые штаны, просунула руку под живот мальчика. Гениталии Петьки были еще теплые. Клава присела, перевернула Петьку на спину и впилась в яички зубами. На теле Клавы выступила меленькая ледяная роса. Труп не шевелился. Клава разжала зубы и укусила снова. Из прокушенной кожи брызнула кровь, теплая и соленая, совсем не такого вкуса, как голубиная. Вот какая у него кровь, подумала Клава. Она легла животом на пыльный камень тротуара и стала кусать Петьку в пальцы, в локти, в грудь. Она кусала его и щипала, вся измазалась в крови. Клава знала, что Петька мертв, но не думала о том, что это навсегда, она спешила пакостить, потому что ей казалось, будто Петька может очнуться, Клава как бы даже забыла, что у него нет головы. От наслаждения собственной безнаказанностью у Клавы даже перехватило дух, и она тихонько, сдавленно заурчала.
   Одного только не хватало сейчас Клаве: чтобы мясная тяжесть придавила ее к земле, распластав ноги, и толстым, скотским мускулом распнула прямую кишку, чтобы через ту кишку нестерпимо вдавилась, влезла наконец в тело тупая, крепкая как дерево, желанная боль. «Ну, давай», — сипло шепнула Клава, и слезы страха выступили у нее на глазах. — «Всунь мне в попу. Чего ты ждешь.»
   Она пришла в комнату к Павлу Максимовичу в час глухого безвременья, когда сама ночь, кажется, проваливается в сон, и не бывает на свете ничего мыслящего, одни полумертвые тела и полуживые предметы. Павел Максимович все сидел за своим столом, у лампы, книга его была раскрыта, Павел Максимович по обычаю своему приглушенно бормотал, бредил, как колдун над разбросанными гадальными картами вечности. Клава тихо сняла с себя кровавое платье и нагая подошла к нему сзади, обвила руками шею, прижалась грудью и животом к его спине. От прикосновения к дышащему мускулистому телу она вся вспыхнула неземным огнем.
   — Что же вы, Павел Максимович, весь керосин сожжете, — прошептала она и поцеловала его сзади в щеку: медленно прижала к ней губы и ткнулась языком.
   — Революция, — бормотнул Павел Максимович, — добудет вечный свет из темных недр земли. Что керосин — вечный свет воссияет.
   — А что такое революция? — поинтересовалась Клава, снова лизнув Павла Максимовича в колючую кожу. — Расскажите мне, что такое революция.
   — Революция — это борьба, Клавушка, — радостно ответил Павел Максимович. — Борьба за свободу и равенство всех людей. Чтобы каждый человек мог совершить то, чего хочет его сердце, а сердца у всех людей рождаются добрыми. Так учили великие мыслители Карл Маркс и Фридрих Энгельс. Они открыли природу всех существующих вещей, всех происходящих событий, и прекратили губительное невежество человечества. Стало ясно, что в основе всего лежит свобода, что ни есть, все появляется на свет свободным. Нужно только выйти из гробового ящика заблуждений и увидеть истину. Истина — это и есть свобода, а революция открывает к ней дверь.
   — А вы ее уже видите, истину? — спросила Клава, еще теснее прижимаясь голая к теплому, волнующему, расходящемуся и сходящемуся от воздуха телу Павла Максимовича.
   — Да, Клавушка, вижу, хотя полностью знать ее не могу, это трудно, потому что истина — бесконечна. Но я уже вижу ее, там, впереди, и я иду к ней, ступень за ступенью. И ты ее тоже обязательно увидишь. Но ты — счастливая, ты успеешь жить при коммунизме и познать ее всю. Вот кончится война за правое дело — ты пойдешь учиться, и узнаешь много нового и верного, чего раньше ты никогда не смогла бы узнать. Потому что никто больше тебя не обманет, не скроет от тебя правду. Так велел Ленин, вождь нашей революции. Он запретил ложь своим великим Декретом о Правде. Мысль Ленина… Мысль Ленина — это великое чудо, это прозрение, это победа людского разума над Вселенной. Ты можешь себе такое представить? Ленин сказал: мы обязательно столкнемся со Вселенной, и мы ее постигнем. Постигнем, Клавушка! Вот, мы уже поднимается на аэропланах в высокое небо…
   — В небо? — умиленно мурлыкнула Клава, уже совершенно обалдев.
   — Небо, — радостно подтвердил Павел Максимович. — Небо изберем мы стезей своей, по нему пройдем мы над любыми стенами. Небо есть лучший путь, на нем и дорог строить не надо, оно свободно для любого перемещения…
   Клава погладила руками его грудь, на которой редко росли щекочущие волосы, провела пальцами по соскам и снова стала целовать, в шею, в плечо, отодвигая губами шлейку майки, вдыхая приглушенный запах мужского пота.
   — Сколько уже раз люди выходили воевать за правду, за свободу, но каждый раз терпели поражение, — задумчиво проговорил Павел Максимович. — А почему?
   Клава пожала плечами, щекотно скользнув соском по спине Павла Максимовича.
   — Не знаешь? Потому что не могли пойти до конца, потому что не знали, в какую сторону идти, а незнание пути порождает страх, страх заблудиться. Ведь все так огромно вокруг Клавушка, неужели ты этого не чувствуешь?
   — Чувствую, — прошептала Клава.
   — Но человеческий разум выше, мудрость Ленина выше, и он ведь не пророк какой-нибудь, он просто человек, и роста небольшого, но он много-много книг прочел и все понял, понял, куда нужно идти. И он не испугался, он пошел, и другим показал правильный путь…
   — Давайте, — Клава ласково потянула его за плечо. — Я к вам на колени сяду.
   Павел Максимович послушно отклонился от стола, но продолжал говорить.
   — Ленин понял, что людям нужна революция, потому что так жить нельзя, как они жили раньше. Кругом уже была мировая война, люди убивали друг друга совершенно ни за что, за деньги, за то, чтобы завоевать новые земли и нещадно эксплуатировать живущие там народы. «Не бывать этому!» — сказал Ленин. «Люди не должны больше страдать!..»
   Клава уселась к нему тем временем на колени, лицом к лицу, обхватила торс Павла Максимовича голыми ногами, просунул вниз руку и стала расстегивать ему штаны.
   — Представляешь, Клавушка, что будет, когда все люди станут добиваться истины вместе? Как хорошо жить будет тогда на земле…
   Добравшись до обнаженного члена Павла Максимовича, настоящего, толстого, будто короткий теплый баклажан, Клава нежно обхватила его пальцами и стала двигать по нему кожу. Она уже знала анатомию мужчины на примере злодеев Барановых.
   — Ну зачем ты, Клавушка, не надо, — ласково улыбнулся Павел Максимович. — Ты пойми, если только избавиться от вражды, от ненависти и страха, тогда сердце не станет умирать, пусть тело умирает, но не сердце, нет, нет, оно станет знанием, оно передастся от отца к сыну, ах, Клавушка, что за люди будут тогда…
   Клава хотела, чтобы член Павла Максимовича отвердел, перешел в то состояние, где оканчивается нежность, и давящая боль должна уже войти в свое отверстие, грубо распирая его края, когда начинается то постыдное, нелепое, чего все равно не избежать. Но член не твердел, он только немного увеличился и поплотнел, но никак не собирался твердеть.