Грэхэм Мастертон
Проклятый

ПРОЛОГ

   Однако есть еще другой, которого Имя никогда не бывает произнесено, ибо он Изгнанник, изгнанный и с Неба, и из Ада, одинаково проклятый как и среди Высшего Бытия, так и на земной юдоли. Его Имя вычеркнуто из всякой Книги и Таблицы, а его Изображение уничтожено в каждом месте, где Люди отдавали ему честь. Он — Пария и пробуждает наивысший Страх, по его же приказу мертвые восстают из гробов и даже само Солнце гасит свой блеск.
 
   Так называемый «последний запрещенный абзац» из «Кодекса проклятых», книги, появившейся в 1516 году и также «запрещенной» до 1926 года, когда она появилась вновь в Париже в тираже одного из издательств (без последнего абзаца). Единственный не подвергнутый цензуре экземпляр «Кодекса» ныне хранится в тайном месте Библиотеки Ватикана.
 
   ЖЕНА СТРОИТЕЛЬНОГО ПРЕДПРИНИМАТЕЛЯ ИСЧЕЗЛА В МОРЕ ТАИНСТВЕННАЯ НОЧНАЯ ПРОГУЛКА НА ЯХТЕ Грейнитхед, вторник.
   Сегодня с утра вертолеты прибрежной стражи патрулировали залив Массачусетсе между Манчестером и Ноаном, разыскивая жену мистера Джеймса Гулта III, строительного предпринимателя из Грейнитхеда, которая вечером прошедшего дня вышла из дома, одетая только в прозрачную ночную рубашку. Миссис Гулт, сорокачетырехлетняя брюнетка, доехала автомобилем до пристани Грейнитхед около 11.30 вечера, затем вышла в море сорокафутовой семейной яхтой «Патриция».
   Моя жена — опытный моряк, — заявил Гулт, — и я не сомневаюсь, что в нормальных обстоятельствах она сможет сама управлять яхтой. Но тут явно были ненормальные обстоятельства и я крайне обеспокоен за ее безопасность.
   Мистер Гулт заявил, что между ним и женой не было никакой ссоры и что ее исчезновение для него является «полнейшей загадкой».
   Лейтенант Джордж Робертс из Прибрежной Страны Салема сказал: «Мы проводим систематические поиски, и если это только возможно, то мы наверняка найдем „Патрицию“.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

   Я неожиданно открыл глаза; я не был уверен, спал ли я вообще. Был ли это еще сон? Было так темно, что у меня вообще не было уверенности, открыты ли у меня глаза. Постепенно я начал различать фосфоресцирующие стрелки антикварных часов: две зеленые стрелки, тлеющие зеленым светом, как будто глаза враждебного, хоть и бессильного демона. 2.10 холодной мартовской ночи на побережье Массачусетса. Но у меня все еще не было уверенности в том, что меня разбудило.
   Я лежал неподвижно, затаив дыхание и вслушиваясь, один-одинешенек в этом огромном колониальном ложе. Но я слышал только ветер, шумно пытающийся забраться через окно. Здесь, на полуострове Грейнитхед, где только сотни миль темного, возмущенного моря отделяли мой дом от побережья Новой Шотландии, ветер не прекращался никогда, даже весной. Он всегда имелся в наличии: упорный, порывистый и сильный.
   Я вслушивался с напряжением, как кто-то, кто все еще отчаянно не привык к одиночеству; как жена бизнесмена, оставшаяся в одиночестве дома, в то время как муж поехал по делам. Я весь превратился в слух. А когда ветер неожиданно налетел сильнее и затряс всем домом, а потом так же неожиданно стих, мое сердце ускорило ритм, задрожало, а потом замерло вместе с ветром.
   Стекла в окне зазвенели, неподвижно застыли, потом опять задребезжали.
   Потом я что-то услышал, и, хотя этот звук был почти неуловим, хотя я его воспринял больше одними нервами, а не ушами, я узнал его сразу и задрожал, как будто меня ударило током. Это именно тот звук, что меня разбудил. Монотонный и жалобный скрип моих садовых качелей.
   Расширившимися глазами я уставился в темноту. Фосфоресцирующие демонические стрелки отразили мой взгляд. Чем дольше я на них смотрел, тем больше они напоминали мне глаза демона, а не часовые стрелки. Я хотел их было спровоцировать, чтобы они задвигались, чтобы они моргнули мне, но «глаза» не приняли вызова. А снаружи, в саду, все еще раздавалось монотонное скрип-скрип, скрип-скрип, скрип-скрип…
   Это только ветер, подумал я. Это ветер, правда? Наверняка. Тот самый ветер, который всю ночь пытается забраться в мое окно. Тот самый ветер, который так громко болтает и шумит в камине моей спальни. Но тут я осознал, что еще никогда ветер не раскачивал садовых качелей — даже в такую бурную ночь, когда я четко слышал, как вырванный из дремоты Северный Атлантик бесится в полутора милях отсюда, ударяя в скалы пролива Грейнитхед, и как в деревеньке Грейнитхед рассохшиеся садовые калитки на «бис» аплодируют ему. Качели были исключительно тяжелыми; они состояли из лавки с высокой спинкой, вытесанной из солидного американского граба, подвешенной на железных цепях. Они скрипели лишь тогда, когда кто-то раскачивал их, сильно и высоко.
   Скрип-скрип, скрип-скрип, скрип-скрип раздавалось непрерывно, заглушаемое ветром и отдаленным рычанием океана, но ритмично и выразительно; тем временем, как стрелки часов передвинулись на целых пять минут, так, как будто демон склонил голову.
   Это психоз, сказал я себе. Никто ведь никогда не раскачивается в 2.20 ночи. Во всяком случае это какой-то род безумия. Вероятнее всего, что просто нервная депрессия, о которой мне говорил доктор Розен; искажение перцепции, нарушение психического равновесия. Через это проходит почти каждый, кто потерял близкого человека. Доктор Розен говорил, что я могу часто переживать это ужасное чувство, что Джейн все еще живет, что она все еще со мной. Он сам испытал такие же галлюцинации после смерти своей жены. Он видел ее в супермаркетах, как она отворачивается и исчезает между стойками. Он слышал, как она включает миксер в кухне, он тут же бросался к дверям кухни, но в ней уже никого не было, а чисто вымытая посуда и инструменты блестели. Наверняка то же самое и с этим моим скрипом, который мне так упорно слышался. Он кажется совершенно реальным, но он всего лишь галлюцинация, следствие эмоционального потрясения, вызванного неожиданной потерей близкого человека.
   И все же скрип-скрип, скрип-скрип, скрип-скрип, и без конца. И чем дольше это длилось, тем труднее мне было верить, что это только слуховые галлюцинации.
   Я же рассудительный и взрослый человек, сказал я себе. За каким дьяволом мне надо вылезать из теплого, удобного ложа холодной ночью и подходить к окну, чтобы увидеть, как твои собственные садовые качели качаются в порывах мартовского ветра?
   Но… если кто-то там есть, на дворе? Если кто-то качается в моем саду, так как раньше качалась Джейн, схватив за цепи высоко поднятыми руками, с головой, отклоненной на спинку, и закрытыми глазами? Так вот, если кто-то там и есть, ну и что? Ведь бояться же мне нечего.
   Ты на самом деле думаешь, что кто-то там есть, во дворе? Ты на самом деле веришь, что кому-то захотелось перелазить через ограждение и продираться сквозь заросший сад лишь затем, чтобы сесть на старые, заржавевшие садовые качели? В темную, бурную ночь, холодную, как соски грудей колдуньи, когда столбик ртути упал до нуля по Цельсию?
   Это возможно. Все же признай, что это возможно. Наверняка кто-то возвращался из деревни по Аллее Квакеров, кто-то пьяный или просто выпивший, или замерзший, или угнетенный. Наверняка этот кто-то увидел качели и подумал, что прекрасно было бы покачаться; поэтому начхать на холод и на то, что его можно будет прихватить на «горячем».
   Только кто бы это мог быть. Вот загадка, подумал я. У Аллен Квакеров стоял еще один дом. Дальше дорога сужалась и превращалась в крутую, поросшую травой тропинку для конной езды, потом зигзагами спускалась вниз, на берег залива Салем. Путь был каменистым и неровным, почти непроходимым даже днем, а что говорить о ночи. К тому же этот последний дом почти всегда стоял пустым зимой, по крайней мере, нам так сказали.
   Это мог быть Томас Эссекс, старый мизантроп в кавалерийской шляпе с широкой тульей. Он обитал в развалившейся рыбачьей хижине рядом с Кладбищем Над Водой. Иногда он прохаживался здесь, напевая и подпрыгивая, а однажды заявил Джейн, что может привлекать рыб свистом. Больше всего они любят «Лиллибуллеро», заявил он. Он мог также жонглировать складными ножами.
   А потом я подумал: он же чудак, это правда, но он стар. Ему по крайней мере шестьдесят восемь лет. Что может делать такой старпер на моих качелях, да еще в два часа ночи в такую погоду?
   Я решил, что не буду обращать внимания на этот скрип и попытаюсь заснуть. Я натянул теплое, домотканого изготовления одеяло себе до ушей, свернулся в постели, закрыл глаза и начал пытаться глубоко дышать. Если бы Джейн еще была здесь, то она наверняка заставила бы меня выглянуть в окно. Но я был слишком измучен. Ты измучен и как раз нуждаешься во сне. После этого несчастья я спал максимум четыре-пять часов в сутки, чаще еще меньше, а завтра мне нужно было рано встать, чтобы встретиться на завтраке с отцом Джейн; затем я хотел заглянуть к Эндикотту на площади Холкок, где выставляли на продажу коллекцию редких маринистических гравюр и картин, на которые стоило посмотреть.
   Я выдержал с закрытыми глазами почти целую минуту. Потом я снова открыл глаза и увидел всматривавшегося в меня демона. И хотя я изо всех сил затыкал уши, я все еще слышал это неустанное скрип-скрип, скрип-скрип, скрип-скрип из сада.
   А потом… Боже, я мог бы поклясться, что я услышал пение. Слабый, тоненький голосок, заглушаемый ветром, такой неясный, что он вполне мог быть сквозняком, свистящим в камине. И все же этот голосок пел. Женский голос, чистый и удивительно жалобный.
   Я выгромоздился из ложа в такой спешке, что ушиб себе колено о ночной столик красного дерева. Демонический будильник упал со столика и покатился по полу. Я был слишком перепуган, чтобы вставать медленно; я мог только отважиться на атаку в стиле камикадзе. Я стащил одеяло с ложа и завернулся в него как римский сенатор в тогу, а потом на ощупь, сдерживая дыхание, добрался до окна.
   Снаружи было адски темно, так что я почти ничего не видел. Небо и холмы имели почти один и тот же цвет. Темные, размазанные деревья боролись с ветром, который безжалостно пригибал их к земле. Я вслушивался и всматривался, всматривался и вслушивался. Я чувствовал себя как глупец и как герой. Я притиснул ладонь к стеклу, чтобы оно перестало дребезжать. Скрип садовых качелей как-то стих, и никто не пел, я не слышал ничьего голоса.
   Однако это пение, эта удивительно мрачная мелодия все еще звучала эхом в моей голове. Мне припомнилась матросская песенка, которую старина Томас Эссекс пел в тот день, когда мы его впервые встретили в Аллее Квакеров.
   Мы выплыли на ловлю из Грейнитхед Далеко к чужим побережьям, Но поймали лишь рыбий скелет, Сокрушенное сердце что в челюстях держит.
   Позже я нашел этот текст в книжке Джорджа Блайта «Матросские песни из старого Салема», но в отличии от других «шант», эта песня не была снабжена примечаниями, касающимися ее значения, происхождения и связью с местными историческими традициями. У нее было только замечание: «Любопытно». Но кто мог распевать эту «любопытность» под моим окном так поздно ночью, и почему? Ведь во всем Грейнитхеде могло быть максимум с дюжину людей, знающих эту песню или хотя бы ее мелодию.
   Джейн всегда говорила мне, что именно эта песенка «безумно грустная».
   Я стоял у окна, пока не замерз. Мои глаза медленно привыкали к темноте и я смог различить черные скалистые берега пролива Грейнитхед, обрисованные волнами прибоя. Я снял руку со стекла. Ладонь была ледяной и влажной. На стекле на секунду оставался отпечаток моих пальцев, как будто ужасное приветствие, а потом он исчез.
   Наощупь я нашел выключатель и зажег свет. Комната выглядела так же, как и обычно. Большое деревянное ранне-американское ложе с пузатыми пуховыми подушками; резной двухстворчатый шкаф; деревянный ящик с приданым. На другой стороне комнаты, на столе, стояло маленькое овальное зеркальце, в котором я видел бледное отражение своей собственной физиономии.
   Я подумал, будет ли признаком нервного срыва то, что я спущусь вниз и сделаю себе солидную порцию. Я поднял с пола синий халат, который бросил там вечером перед походом в постель, и натянул его на себя.
   С тех пор, как Джейн ушла, дом стал таким тихим. Еще никогда я не отдавал себе отчета в том, сколько шума издает живое существо, даже во сне. Когда Джейн жила, она наполняла дом своим теплом, своей личностью, своим дыханием. Теперь же во всех комнатах, куда я заглядывал, было одно и то же: пустота, старость и тишина. Кресла на полозьях, которые никогда не качались. Занавески, которые никогда не закрывали окон, разве что я сам прикрою их. Печь, которая никогда не включалась, разве что когда я вошел и зажег ее, чтобы приготовить себе очередной завтрак одиночки.
   Не с кем поговорить, некому даже улыбнуться, когда нет желания разговаривать. И эта ужасная, непонятная мысль, что я уже никогда, никогда не увижу.
   Прошел уже месяц. Месяц, два дня и несколько часов. Я уже перестал плакаться над собой. Это значит, что мне так казалось. Конечно же, я перестал плакать, хотя до сих пор время от времени слезы неожиданно наворачивались мне на глаза. Такое испытывает каждый, кто испытал на себе тяжелую потерю. Доктор Розен предупредил меня об этом и он был прав. Например, во время аукциона, я приступал к выставлению какого-то особенно ценного маринистического предмета, который хотел бы иметь в магазине, и неожиданно в моих глазах появлялись слезы; я должен был извиняться и выходить в мужской туалет, где слишком долго вытирал нос.
   — Чертова простуда, — сообщал я смотрителю.
   А он посматривал на меня и сразу понимал, в чем дело. Все люди, погруженные в траур, объединены каким-то таинственным сходством, которое они вынуждены скрывать от остального мира, чтобы не выглядеть тряпками, болезненно воющими над самими собой. Однако, ко всем чертям, я как раз и был именно такой тряпкой.
   Я вошел в салон с низким балочным потолком, открыл буфет под стеной и проверил, сколько у меня осталось алкоголя.
   Неполный глоток виски «Шивас Регал», остатки джина и бутылка сладкого шерри, к которому Джейн приобрела непреодолимую склонность в первые месяцы беременности. Так что я решил вместо всего этого выпить чая. Я почти всегда делаю себе чай, когда неожиданно просыпаюсь среди ночи. Индийский, без молока и сахара. Я научился этому у аборигенов Салема.
   Я проворачивал ключики в дверцах буфета, когда услышал, что кухонные двери закрылись. Они не захлопнулись с шумом, как от порыва ветра, а заперлись на старинный засов. Я замер с бьющимся сердцем, задержал дыхание и прислушался. Но я слышал только вой ветра, хотя и был уверен, что чувствую чье-то присутствие, что будто кто-то чужой присутствует в доме. После месяца, проведенного в одиночестве, месяца абсолютной тишины, я стал чувствителен к малейшему шелесту, легчайшему скрипу, каждому шагу мыши и более сильным вибрациям, вызываемым человеческими существами. Человеческие существа резонируют, как скрипки.
   Я был уверен, что кто-то есть в кухне. Кто-то там был, но я не чувствовал никакого тепла, не ощущал ни одного из тех обычных дружелюбных звуков, означающих человеческое присутствие. Удивительно. Как можно тише я прошел по коричневому коврику к камину, в котором все еще тлел пепел после вчерашнего огня. Я поднял длинную латунную кочергу с тяжелым ухватом в форме головы морского коня и взвесил ее в руке.
   Навощенный паркет в холле издал писк под моими босыми ногами. Стоячие часы фирмы Томпион, подаренные нам родителями Джейн на свадьбе, медленно тикали, с большой задумчивостью, внутри корпуса красного дерева. Я остановился у кухонной двери и прислушался, пытаясь уловить легчайший шум, тишайший вздох, слабейший шелест материала, трущегося о дерево.
   Ничего. Только тиканье часов, так же отмеряющих длительность моей жизни, как и отмеряли жизнь Джейн. Только ветер, который так и будет гулять в проливе Грейнитхед, когда уже я отсюда уеду. Даже море как будто утихомирилось.
   — Есть ли кто-нибудь? — закричал я голосом сначала громким, а потом сдавленным. И стал ожидать ответа или отсутствия ответа.
   Было ли это пение? Отдаленное, сдавленное пение?
   Мы выплыли на ловлю из Грейнитхед Далеко к чужим побережьям…
   А может, это только сквозняк свистел в щелях дверей, ведущих в сад?
   Наконец я нажал на ручку, заколебался, но все-таки открыл кухонные двери. Ни скрежета, ни скрипа. Я же сам смазал маслом завесы. Я сделал один шаг, потом другой, может, слишком нервно, щупая рукой по стене в поисках выключателя. Люминесцентная лампа замигала и засветила ровным светом. Инстинктивно я поднял кочергу, но сразу увидел, что старинная кухня пуста, и опустил ее.
   Двери в сад были закрыты на ключ и на засов. Ключ лежал там, где я его и положил, на тихо ворчащем холодильнике. Чистенький настенный кафель весело блестел: ветряные мельницы, лодка, тюльпаны и сабо. Медный инвентарь, висящий рядами, слабо поблескивал, а горшок, в котором я вчера готовил на ужин суп, все еще ждал, пока я его помою.
   Я открывал шкафчики, хлопал дверцами, натворил множество шума, чтобы увериться, что я — сам. Я послал угрожающий взгляд в непроницаемую темноту за окном, чтобы отпугнуть любого, кто мог бы таиться в саду. Но я увидел лишь неясное отражение своей собственной перепуганной физиономии, и именно это зрелище перепугало меня больше всего. Страшен даже сам страх. А вид собственного страха еще страшнее.
   Я вышел из кухни и в коридоре еще раз проблеял изо всех сил:
   — Кто там? Есть ли кто здесь?
   Мне снова ответила тишина. Но у меня было удивительное, беспокоящее чувство, что кто-то или что-то передвигается рядом со мной, так, как будто невидимое движение привело в дрожь молекулы воздуха. Меня пронизало также ощущение холода, чувство затерянности и болезненной грусти. То же самое испытывает человек после дорожной катастрофы или когда ночью слышит диссонирующий вой младенца, боящегося темноты.
   Я стоял в холле и не знал, что делать, я даже не знал, что мне думать. Я был совершенно уверен, что дом пуст, что в нем нет никого, кроме меня. У меня не было какого-то конкретного доказательства, что кто-то чужой вторгся внутрь. Никаких выбитых дверей, никаких разбитых стекол. И все же так же очевидно было то, что атмосфера дома подверглась тонкому изменению. У меня появилось впечатление, что я вижу холл в иной перспективе, как негатив, перевернутый на сто восемьдесят градусов.
   Я вернулся в кухню и снова заколебался, потом все же решил устроить себе чашечку чая. Пара таблеток аспирина также должна мне помочь. Я подошел к кухонной плите, где стоял чайник, и к моему крайнему удивлению увидел, что из его носика выходит тонкая струйка пара.
   Кончиками пальцев я коснулся его крышки. Она была горячей. Я отскочил и подозрительно уставился на чайник. Мое собственное лицо, отраженное в нержавеющей стали, отразило мой взгляд с таким же подозрением. Я знал, что хотел нагреть чайник, но действительно ли это я поставил его? Я не мог себе этого припомнить. Однако вода закипела, что обычно продолжалось две или три минуты, и чайник выключился автоматически?
   Видимо, я сам его и выключил. Просто я был чересчур измучен. Я полез в буфет за чашкой и блюдцем. И тогда я услышал снова, наверняка я услышал снова то же тихое пение. Я застыл, напряг слух, но все стихло. Я вынул чашку, блюдце и сахарницу, а потом включил чайник, чтобы еще раз вскипятить воду.
   Может, неожиданная смерть Джейн задела меня больше, чем я это мог осознать? Может, каждый, кто потеряет близкого человека, переживает удивительные видения и иллюзии. Юнг ведь говорил об общем подсознании, сравнивая его с морем, в котором мы все плаваем. Может, каждый умирающий ум создает на поверхности этого моря волну, которую чувствуют все, но особенно самые близкие.
   Вода уже почти кипела, когда блестящая поверхность чайника медленно начала покрываться паром, так, как будто температура воздуха резко упала. Но ночь была холодной, поэтому я не очень удивился. Я пошел на другой конец кухни, чтобы принести старую жестянку с чаем. Когда я возвращался, на пару секунд мне казалось, что я вижу какие-то буквы на покрытой паром поверхности чайника, как будто написанные пальцем. Но тут же закипела вода, чайник выключился и пар исчез. Я внимательно осмотрел чайник, разыскивая какие-нибудь следы. Я наполнил чашку и еще раз включил чайник, чтобы проверить, не появятся ли буквы снова. Была какая-то каракатица, напоминающая букву «С», и еще какой-то знак, похожий на «П», и ничего больше. Наверняка я медленно сдвигался по фазе. Я понес чайник в салон и сел у еще теплого камина, выпил глоток и попробовал думать рассудительно.
   Это не могли быть буквы. Наверняка чайник был грязным, а на жирных пятнах не может осесть пар. Я не верил во вращающиеся столики, автоматическое письмо, контакты с иным миром. Я не верил в духов или какой-то оккультный вздор, психокинез, передвигание пепельниц силой воли и так далее. Я не имел ничего против людей, которые верят в такое, но я не верил. Вообще. В моем характере никогда не было бездумного отрицания сразу всех сверхъестественных явлений, может, другие и сталкивались иногда с чем-то таким, но я нет. И от всей души я молился, чтобы со мной такого не случилось.
   Прежде всего я не хотел допускать до себя мысли, что мой дом может быть одержимым, особенно духом кого-то, кого я знал. Особенно, храни меня Бог, духом Джейн.
   Я сидел в салоне, не закрыв глаз, потрясенный, глубоко несчастный, пока часы в коридоре не пробили пять. Наконец, суровый северо-атлантический рассвет, заглянул в окна и покрыл все серостью. Ветер стих, дул только холодный бриз. Я вышел через задние двери и прошествовал босиком по траве, покрытой росой, одетый только в халат и старую куртку на меху. Я остановился у садовых качелей.
   Видимо, был отлив, поскольку далеко над проливом Грейнитхед чайки начали охоту за моллюсками. Их крики напоминали голоса детей. На северо-западе я видел все еще мигающий морской маяк на острове Винтер. Холодное, фотографическое утро. Картина умершего мира.
   Качелям уже было 70 или 80 лет. Они выглядели как кресло с широкой резной спинкой. На спинке кто-то вырезал солнце, знак Митры и слова: «Все постоянно, кроме Солнца», которые, как открыла Джейн, были цитатой из Байрона. Цепи прикрепили к чему-то типа поперечин, теперь уже почти невидимых, поскольку тот, кто годы назад сделал качели, посадил рядом с ними яблоньку, и со временем старые сучковатые ветки дерева полностью скрыли из вида верх качелей. Летом же, когда кто-то качался на качелях, то цветы яблони осыпали его, как снег.
   Качели (как рассказывала Джейн, качаясь и напевая) были игрушкой шутов и жонглеров, средневековым безумием, напоминающим экстатические танцы дервишей. Ей приходили в голову жонглеры, фокусники, маскарад и свиные пузыри на посохах; она твердила, что раньше таким образом вызывали дьяволов и упырей. Помню, как я смеялся над ней тогда; а в то утро, стоя одиноко в саду, поймал себя на мысли, что мои глаза невольно движутся вдоль невидимой дуги, которую когда-то описывали качели, вместе с сидящей Джейн. А теперь качели свисали неподвижно, покрытые росой, и их не могли поколебать ни утренний бриз, ни мои воспоминания.
   Я всадил руки в карманы куртки. Похоже, что шел очередной светлый свежий атлантический день, холодный, как дьявол, но тихий.
   Я легко толкнул качели, цепи звякнули, но даже когда я толкнул их еще раз, сильней, я не мог извлечь из цепей те же звуки, которые слышал ночью. Мне пришлось бы сесть на качели, сильно опереться и колебаться взад-вперед изо всех сил, почти касаясь ногами самых низких ветвей яблони, чтобы повторить это выразительное скрип-скрип.
   Я медленно прошел через сад, до его конца, и посмотрел на крутую Аллею Квакеров, ведущую в деревню Грейнитхед. В рыбацкой деревне уже дымили две или три трубы. Дым улетал на запад, в направлении Салема, очертания которого были четко видны на фоне неба с другой стороны залива.
   Я вернулся домой, разыскивая по пути следы придавленной травы, следы ног, какое-то доказательство, что ночью кто-то был в моем саду. Но я ничего не нашел. Я вошел в кухню, оставив открытые двери, приготовил себе очередную чашку чая и съел три кокосовых пирожных. Я чувствовал себя без вины виноватым, поскольку это был весь мой завтрак. Джейн всегда готовила мне ветчину, яичницу или сметану. Я забрал с собой чашку чая наверх и пошел в ванную, чтобы побриться.
   Мы снабдили нашу ванную комнату огромной викторианской ванной, которую спасли из заброшенного дома в Свомпскотте и украсили большими латунными кранами. Над ванной висело настоящее парикмахерское зеркало в овальной рамке из инкрустированного дерева. Я посмотрел в зеркало и убедился, что выгляжу довольно неплохо для того, кто не спал почти всю ночь — не только не спал, но и переживал муки страха. Потом я отвернул краны и наполнил ванну горячей водой.
   Лишь когда я поднял голову, начиная вытираться, я увидел буквы, нацарапанные на зеркале. По крайней мере, это выглядело буквами, хотя также могло быть и просто стекающими каплями влаги. Я присмотрелся к ним поближе, одновременно перепуганный и увлеченный. Я был уверен, что различаю буквы «С», «П» и «А», но оставшихся так и не смог прочитать.
   С, перерыв, П, перерыв, А. Что бы это могло значить? СПАСИ МЕНЯ? СПАСЕНИЕ?
   Неожиданно я заметил какое-то движение в зеркале. Что-то белое мелькнуло в дверях ванной комнаты за моей спиной. Я развернулся и немного слишком громко спросил:
   — Кто там?
   Потом на неспособных согнуться ногах я вышел на лестничную площадку и окинул взглядом темные резные ступени, ведущие к холлу. Там никого не было. Никаких шагов, никакого шепота, никаких таинственно закрывающихся дверей, ничего подобного. Только небольшая картина Эдварда Хикса, изображающая моряка, который глазел на меня с тем же телячьим выражением лица, которое было так характерно для всех портретных картин Хикса.