Да, это был пир во время чумы! Народ стонал под непосильным ярмом, исходил кровавым потом на работе, умирал от голода и нищеты. Дворянство было поголовно разорено, но беззаботно рубило последнюю ветку, на которой оно еще держалось. Трон шатался под напором закипавшего народного бешенства, корона еле держалась на истасканном челе обезумевшего короля-сладострастника, а королевский скипетр превратился в погремушку венценосного шута. Не было больше королевского престижа, обаяния имени «монарх». Права превратились в лишенную обязанностей синекуру, обязанности, честь, долг – в лишенные смысла слова, власть – в произвол, закон – в насмешку над справедливостью. И по ночам казалось, будто над Парижем огненной надписью сверкает завещанное покойной маркизой де Помпадур мудрое жизненное правило:
   «После нас – хоть потоп!»
   Париж бешено кружился у самого края бездны – именно кружился, потому что парижан охватила какая-то мания танца. На каждом шагу открывались «танцульки», где смешивались самые разнообразные слои общества: сюда в погоне за новыми ощущениями бежала представительница старых аристократических родов и спешила гризеточка из Латинского квартала, а приближенный короля всегда мог встретиться здесь со своим конюхом или камердинером. Разумеется, бывали такие учреждения, куда нижний слой почти не мог проникнуть, но таких, куда не проникала аристократия, не было!
   Соответственно всему этому резко изменился и сам характер танца. Прежнюю благородную плавность сменила разнузданная порывистость, на смену грациозным движениям прошлого пришли грубые, зачастую неприличные прыжки и скачки. Танец уже не служил выразителем заложенного в природе человека благородного чувства, ритма и гармонии; он отражал снедавшее парижан торжище плотских страстей!
   И это безумное круженье, этот отчаянный разгул представляли собой какой-то вихрь, водоворот, который сразу засасывал и увлекал. Самые благоразумные люди сплошь да рядом теряли голову и отдавались оглушающему потоку, закрывая глаза на действительность. Жизнь и честь обесценились до степени мелкой разменной монеты, съестные припасы и предметы первой необходимости возросли до ужасающей дороговизны. Создались условия, при которых не мог жить в элементарном довольстве не только простой рабочий, но даже средний обыватель. Хлеб ценился чуть не на вес золота, а золото слепо разбрасывалось пригоршнями, куда попало. Говядина стала предметом роскоши, человеческое мясо не стоило ничего. Каждый день на улицах подбирали трупы зарезанных и ограбленных; убийства из-за пустяка, из-за неловкого слова, из-за косого взгляда, из-за разницы в мнениях происходили на каждом шагу. Не стало честных женщин, верных жен, мечтательных девушек – все продавалось, все имело свою цену на рынке безумных вожделений, и все приносилось в жертву на алтарь нужды и жажды роскоши. Если же и встречалась кое-где в виде редкого анахронизма добродетель, то она ходила в рубище, была источена голодом и болезнями. Зато сытые, хмельные, разодетые развратницы стремительным каскадом рассыпали вокруг себя золотой дождь.
   А по смрадному трупу разлагающейся монархической Франции жадно шныряли хищные, прожорливые шакалы из «третьего сословия». Буржуям, вытягивавшим соки и из народа, и из нерасчетливого, промотавшегося дворянства, было привольно на этом кладбище; действительно большинство крупных мещанских состояний, большинство поколений финансово-мещанской аристократии имеют корни в эпохе Людовика XV, Людовика Возлюбленного, как, не сознавая адской иронии этого эпитета, прозвали короля льстивые придворные.
   Вот какова была атмосфера, которую мы встретили в Париже по возвращении из России. Надо ли удивляться тому, что, оглядевшись по сторонам и вдохнув в себя этот запах тления, Адель оживилась, ее глаза засверкали, а ноздри широко раздулись? Могильный цветок, вскормившийся на соках разложения, еще пышнее распустился, почувствовав под собой родную, жирную почву.

II

   Я был бы в крайне затруднительном положении, если бы мне пришлось подробно описывать этот период нашей жизни в Париже. Ведь Адель с первого дня зажила той самой бесшабашной жизнью, которую я охарактеризовал в прошлой главе. Эта жизнь была полна неожиданностей, подобна вихрю своей стремительностью, вечной сменой впечатлений. Но это разнообразие было чисто внешним, а по существу вечно повторялось одно и то же. Пусть сегодня наибольшей милостью у Адели пользовался де Сартин, а завтра – князь Голицын, – все равно эта милость обусловливалась той суммой, которую я заносил на приход в кассовую книгу. Пусть сегодня танцевали где-нибудь на Монмартре, а завтра устраивали блестящий бал в кафе Фуа – схема увеселений оставалась одной и той же. Пусть общество, в котором вращалась Адель, отличалось крайней пестротой, и от родовитых аристократов Адель переходила к зазнавшимся богачам-мещанам, а от них – к кружку аристократов ума, – все равно: везде ее окружали одно и то же шумное беспутство, один и тот же знойный вихрь страстей.
   Самые странные неожиданности того времени настолько носили на себе отпечаток характерной спутанности понятий, что это объединяло и равняло между собой явления самого различного порядка. Конечно, с первого взгляда может показаться весьма замечательным тот факт, что Луи Каракьоли, человек немолодой, родовитый и ученый, вздумал предложить Адели руку и сердце, а она отказала ему под тем предлогом, что его дворянство недавнего происхождения и насчитывает не более двухсот лет. Но ведь надо принять во внимание, что для того времени тут не было ничего удивительного, особенно после того, как сам король сделал полуграмотную гризетку Вобернье графиней Дюбарри. А история Ленормана и девицы Рэм? Впрочем, об этой истории стоит сказать два слова поподробнее.
   Муж покойной маркизы де Помпадур, Шарль Гюильом Ленорман де Турнегем-д'Этьоль, человек около пятидесяти лет, спокойный, рассудительный, очень богатый и крайне дороживший родовитостью и аристократизмом, однажды с видом полной убежденности высказал в довольно большом обществе, что, по его мнению, монархия – отживший институт и что всякий, желающий Франции добра, должен надеяться, что она станет республикой. Эти слова облетели весь Париж в качестве милой шутки и смешной благоглупости! Ленорман и республика! Что может быть между ними общего! И Париж весело хохотал над этой наглядной несообразностью.
   Но вскоре пришла еще более поразительная весть: д'Этьоль сделал предложение знаменитой девице Рэм, и их свадьба должна состояться в самом непродолжительном времени. А надо вам сказать, что эта Рэм была самой отчаянной куртизанкой того времени.
   Конечно, Ленорман сейчас же попал на зубок парижанам, и уже на другой день на всех перекрестках распевали язвительный куплет:
 
 
Pour ruparer miseriam,
Que Pompadour fit a la France,
Le Normand, plein de conscience,
Vient d'epouser Rem-publicam.[19]
 
 
   Ленормана так задразнили этими стишками, что брак расстроился. Но достаточно уже того, что этот брак был возможен. Так что же может удивить кого бы то ни было в приключениях Адели в этот период времени?
   Поэтому, отказываясь от мысли восстановить шаг за шагом все те пять-шесть лет, которые мы прожили в Париже до вторичного возвращения в Россию, я просто отмечу то, что имело непосредственное отношение и влияние на дальнейшую судьбу Адели

III

   Прежде всего скажу два слова о себе, чтобы уже не возвращаться к этому. Вскоре по прибытии в Париж я узнал, что мои дядя и тетя Капрэ умерли, причем все состояние Капрэ завещал мне. Однако в данный момент я был лишен возможности вступить во владение завещанным, так как дядя оговорил ввод во владение необходимостью моего признания в том, что между мной и девицей Гюс все бесповоротно кончено. Правда, нотариус, сообщивший мне об этом, дал мне понять, что по точному смыслу завещания никакой проверки моего признания произвести не поручено, так что этот пункт является пустой формальностью, ровно ни в чем не могущей стеснить меня. Но я отогнал от себя искушения дьявола. Гаспар Лебеф де Бьевр мог ошибиться и пасть, но бесчестным он не был и никаких компромиссов в делах совести не признавал. Поэтому вопрос о вступлении в наследство я отодвигал в туманное, смутное будущее. Как увидит читатель, еще не скоро пришлось мне назвать эти денежки своими.
   Конечно, я далеко не с легким сердцем отказался от предложения нотариуса сделать в присутствии двух свидетелей требуемое признание и получить свой капитал. Но что же я мог сделать?
   Говорить с Аделью было совершенно бесполезно, так как я сам видел, насколько был нужен ей. Адель была крайне беспорядочна в денежных делах и совершенно не умела вести их. Ей нельзя было отказать в коммерческом нюхе, и многие мероприятия, внушенные ей, были действительно целесообразны со своей точки зрения. Так, например, Адель пожелала, чтобы я вел три отдельных счета: счет военных, счет статских аристократов и счет богатых буржуа. Из месячных итогов каждого счета она могла видеть, какого общественного слоя ей выгоднее всего преимущественно держаться. Но подать мысль – мало, надо уметь осуществить ее, а на это Адель сама по себе была совершенно неспособна. Она была жадна до денег, умела вытянуть с поклонника все, что можно, но в тех случаях, когда субсидия поклонника должна была поступать регулярно, она непременно забывала напомнить ему о наступившем сроке. Поэтому мне приходилось следить за этим и докладывать Адели, что тогда-то истек назначенный таким-то срок уплаты такой-то суммы, после чего Адель предъявляла требования об уплате. Вообще могу сказать, что эта сторона дела была поставлена у нас с коммерческой аккуратностью солидного торгового дома. Помимо этого, без меня прислуга и поставщики неминуемо разорили бы Адель. Я строго следил за подаваемыми счетами, не давал воли прислуге, не позволял красть слишком много, а Адель была настолько безалаберна, что у нее можно было все взять из-под носа. Она сама отлично сознавала это, и вот именно моя добросовестность являлась причиной того, что мне нечего было думать об освобождении.
   Впрочем, даже если бы я вздумал пренебрегать своими обязанностями, Адель не рассталась бы со мной. По приезде в Париж она с такой стремительностью завертелась в водовороте веселой жизни, что у нее буквально не было времени следить самой за чем-нибудь, а положиться на нового человека при эпидемии убийств и грабежей, которая свирепствовала в то время, было невозможно. Свободного времени у Адели действительно не было. Вести о ее российских приключениях и артистических успехах проникли и в Париж, и уже на третий день после ее приезда дирекция «Комеди Франсэз» повела с ней переговоры о гастролях. Выступления Адели каждый раз собирали полный зал и вызывали такой восторг, что от ангажементов и гастрольных предложений у нее не было отбоя.
   А время, остававшееся от спектаклей и репетиций, без остатка уходило на бесконечные пиршества, маскарады, поездки и пр., и пр. Иногда случалось так, что Адели по двое суток не удавалось прилечь хоть на полчасика. Сколько раз, бывало, часов в одиннадцать утра она являлась домой, приходила в ту комнату, где я возился с книгами, счетами и корреспонденцией, сдавала мне деньги, садилась против меня и, потирая кулачками заспанные глаза, устало говорила:
   – Ах, Гаспар! Какая скучная вещь – это их веселье!
   И каждый раз, когда она произносила подобную фразу, в моей памяти вставала бледненькая девушка-подросток, со стоном говорившая: «Ах, мать, мать! Какие скоты – эти мужчины, и какая грязная история – эта их любовь!»
   Да, всего-то каких-нибудь пять лет прошло с того времени, а какой большой скачок отделял теперь душу Адели от него! Теперь разврат уже не казался ей «грязной историей», наоборот – он был скучен ей именно потому, что давал слишком мало ощущений, выливался в слишком однообразные формы. Впрочем, и то сказать: мало ли надругались за это время над душой Адели? Так где же тут сохранить былую брезгливость?!
   Да, Адель сильно изменилась с того времени и теперь очень ловко вертела мужчинами. Вскоре после нашего возвращения к ней вернулись все ее прежние поклонники, и все они вскоре были удостоены зачисления в штат постоянных друзей сердца. В число их теперь попал и князь Голицын. Он сам, так сказать, капитулировал, напомнив Адели, как она ответила ему на его домогательства любви: «Придется нам с вами подождать, пока или я постарею до бескорыстной любви, или вы постареете до любви корыстной».
   – По всем признакам я уже постарел, – с беззаботной улыбкой сказал князь, – а вы – все еще нет! Так вот, дорогая мадемуазель, не обсудим ли мы этот вопрос, как рассудительные, деловые люди?
   Они живо обсудили этот вопрос, и князь Голицын стал бывать у нас на положении «премьера».
   После Голицына ближайшими друзьями Адели были: маршал Шарль де Роган, принц де Субиз, генерал-лейтенант Антуан де Сартин и канцлер Ренэ де Мопу. Все четверо отлично знали о роли князя Голицына, равно как и сам он отлично знал о них. Но ревновать в то время было не в моде, это считалось дурным тоном, да и каждый из «гусситов», как шутя называли себя ближайшие друзья Адели, отлично понимал, что одному человеку немыслимо удовлетворить хищный аппетит такой прожорливой птицы.
   Кроме «коренника» – Голицына и славной титулованной тройки – Субиза, Сартина, Мопу – победную колесницу Адели помогали тащить многие «поддужные» со стороны. Состав этих «поддужных» был самый разнообразный. Встречались молодчики из провинции, оставлявшие в один вечер у Адели сумму, на которую они собирались прожить в Париже целый год. Были тут солидные отцы семейства, в течение года откладывавшие потихоньку деньги, чтобы иметь возможность посидеть хоть разок один-два часа в обществе Адели. Попадались купцы-толстосумы, нередко объявлявшие себя несостоятельными после недели веселого кутежа с Аделью. Иностранные владетельные особы, наезжавшие в Париж, считали своим непременным долгом осмотреть и девицу Гюс в числе общих парижских достопримечательностей. Среди этих владетельных принцев был один, которому суждено было впоследствии сыграть значительную роль в судьбе Адели и о пребывании которого в Париже мы поэтому поговорим подробнее.
   Это был принц Густав, впоследствии шведский король Густав III. Но о нем дальше, а теперь вернемся к обществу Адели.

IV

   Помимо «карманных гусситов», существовали еще «гусситы» дружбы и каприза.
   В числе первых – женщин было очень мало, в числе вторых – не было, разумеется, совсем. Самыми близкими «гусситками дружбы» были: артистка итальянской оперы Паскалина Фель и княгиня Екатерина Дашкова. Паскалина Фель пользовалась, как артистка и женщина, таким же успехом, как и Адель. Но все их интересы настолько разнились, что никакого соперничества у них и быть не могло. Адель была драматической артисткой, Паскалина – оперной. По внешним данным Адель была золотистой блондинкой, умеренно полной, с осанкою и манерами дамы большого света. Паскалина была смуглой брюнеткой, очень порывистой, суховатой, подвижной, гибкой. Адель была настоящей женщиной, Паскалина напоминала переодетого мальчишку. Адель была мягка в движениях и манерах, но резка и ядовита в словах, а Паскалина Фель как раз наоборот: отличаясь безобидным юмором, она бесконечно потешала общество, никого в то же время не обижая. Паскалина болтала без умолку и смеялась без перерыва; Адель говорила мало и почти никогда не смеялась, ограничиваясь улыбкой и прищуриванием зеленоватых глаз. Поэтому они не боялись взаимного соперничества: тот, кому нравилась Паскалина, не прельстился бы Аделью, а поклонники Адели находили, что с Паскалиной очень мило поужинать, но не больше. Так как делить обеим артисткам было нечего, а в своих воззрениях на жизнь и в хищнических аппетитах они вполне сходились, то их дружба была совершенно естественна.
   Екатерина Дашкова была «гусситкой» только наполовину, так как она в то же время была ярой «фелинисткой». Впрочем, Фель пользовалась ее симпатиями в большей степени, как выдающаяся певица, а в Адели Дашкова высоко ценила сильную женщину, умеющую твердо и прямо идти намеченным путем, добиваться своего и сметать всякие ненужные помехи вроде щепетильности, совестливости, сентиментальности и т.п. Дашкова была ярой поборницей прав женщины и находила, что мужчины забрали так много воли лишь по мягкосердечию и нежной податливости прекрасной половины. В ее глазах Фель была просто женщиной, которая пользуется своими чарами для беспечального существования; Адель же, по ее мнению, была женщиной, мстящей мужчинам за их правовое засилье. Удивляться этому нечего: княгиня Дашкова была очень умной и образованной женщиной и во многом отличалась трезвым отношением к жизни; но и у нее был свой «пунктик», и у нее были свои странности, благодаря которым умная Дашкова говорила и делала немало глупостей.
   Дашкова была искренне привязана к Адели, но та внутренне относилась к княгине с недоброжелательной иронией. Однако княгиня была полезна, а потому Адель тщательно таила свое действительное отношение к ней.
   Благодаря Дашковой Гюс быстро сошлась с целым кружком выдающихся умов, которые, став «гусситами дружбы», увеличили ее ореол и обаяние. В состав этого кружка входили: барон Фридрих Гримм, резидент герцога Саксен-Готского и (впоследствии) деятельный корреспондент императрицы Екатерины; философы д'Аламбер и Дидро; скульптор Фальконэ, имевший особенный успех в России и отливший по заказу императрицы Екатерины конный памятник Петру I; художник Гренэ, тоже немало работавший для русской императрицы; Шарль Коллэ, талантливый автор массы популярных песенок, эпиграмм и сатир, основавший вместе с Пироном и другими лицами знаменитый кружок «Каво», который получил свое название от винного погребка, где собирались его члены[20]. Разумеется, «гусситами» стали и остальные члены этого кружка, насчитывавшего в своих рядах, кроме Коллэ и семидесятипятилетнего поэта Алексиса Пирона, следующих выдающихся мужей: романиста Кребильона-младшего (которому, однако, было пятьдесят восемь лет); поэта Жозефа Сорена; поэта Пьера Бернара, прозванного Жантиль-Бернар[21]; аббата Берниса, в юности – автора фривольных песенок, а впоследствии – кардинала, министра и члена Французской академии; ядовитого шевалье де Буффлера, который впоследствии стал очень важным губернатором Сенегала, но в то время беззаботно прожигал жизнь. Шевалье де Буффлер был самым младшим членом этого кружка: ему ко времени описываемых событий было около тридцати лет. Кроме указанных лиц, в кружке «Каво», а равно и в кружке «гусситов дружбы», было много других, но всех их не упомнишь, и я назвал только самых выдающихся.
   Что касается «гусситов каприза», то я только теперь вижу, насколько был ошибочен в то время мой взгляд на эту сторону жизни Адели. Дело в том, что по временам Адель внезапно пленялась каким-нибудь бедным студентом, художником, начинающим поэтом, бросала на несколько дней свой роскошный дворец и проводила дни и ночи в мансарде бедняка, разыгрывая собою его музу. Я думал тогда, что в этих выходках сказывалась потребность в идеальной любви, что сердце Адели еще не окончательно источено развратом, и надеялся, что явится наконец такая сильная привязанность, которая спасет Адель и возродит ее к новой жизни. Но потом я убедился, что на эти приключения Адель толкали как раз, наоборот, крайняя испорченность, погоня за новыми ощущениями, а иногда и желание настоять на своем. Адель привыкла, чтобы в ее присутствии все мужчины млели и таяли, а случалось так, что какой-нибудь мечтательный юноша окидывал ее ледяным взглядом, в котором читался суровый укор ее распутству и пороку. Этого было достаточно, чтобы Адель сейчас же принималась за свои фокусы. Она заводила с юношей более близкое знакомство, начинала жаловаться на свою судьбу, на окружающих ее мужчин, которые неспособны дать что-либо жизни сердца, говорила, что если бы ей удалось встретить настоящего мужчину, то ради него она порвала бы со всем… Разумеется, юный пижон попадался в сети опытной кокетки, и для него начиналась краткая пора «неземного счастья». Когда же Адель видела, что бедняга доведен до настоящей точки кипения, она высмеивала его в глаза и опять возвращалась домой. Конечно, бывали «капризы» и по другим мотивам.
   Эти «капризы» служили Адели лишь мимолетным развлечением, но для самих объектов проходили не всегда бесследно. Двое глупых юношей покончили с собой, другие спились, несколько разбило себе жизнь, порвав с любимыми невестами. Много было несчастий… Но Адель только щурила свои зеленоватые глаза и говорила, пренебрежительно пожимая полными плечами:
   – Кто же им велел? Я тут ни при чем! Да и мало разве страдала я сама от негодяев-мужчин?
   Ни разу за все это время в Адели не вспыхивала даже искорка любви. Впрочем, была ли она способна к тому чувству бесконечного слияния, которое называется любовью? Не знаю, право… Мне кажется, что способность любить пришла к Адели лишь позднее, когда с годами ее женское обаяние стало утрачиваться.

V

   Так и жили мы – день да ночь, сутки прочь. Я окончательно ушел в себя, стараясь чисто механически относиться к окружающей меня ужасающей обстановке. Да и Адель стала утомляться этим беспокойным существованием. К тому же она видела, что эта жизнь нисколько не обеспечивает ее. Деньги текли отовсюду широкой струей, но соответственно с этим колоссальные расходы поглощали почти все без остатка. Приходилось вести широкий дом, тратить целые состояния на веселые ужины и вечера. Да и одни туалеты чего стоили! Таким образом, случись что-нибудь с Аделью, постигни ее болезнь или обезображивающее несчастье, и она сразу должна была стать нищей. Адель сознавала это, и такое положение вещей сильно тревожило ее. Она понимала, что единственное спасение – найти какого-нибудь богатого принца, который был бы способен один дать ей необходимую золотую рамку. Но где было взять такого? Принцы нередко навещали Париж; большинство из них удостаивали Адель своей благосклонностью, но, проведя с нею несколько сумасшедших деньков и щедро оплатив ее «услуги», принцы обыкновенно уезжали обратно, не выражая ни малейшего желания связать себя с такой разорительной особой на более долгое время. Да, Париж был не то, что Петербург! Только в России можно было приобрести что-нибудь. Франция хороша для славы, здесь можно получить патент на звание мировой знаменитости, но коммерчески использовать этот патент можно только в богатой, сумасбродной, дикой России! И Адель кусала себе губы, вспоминая, как глупо и неосторожно она обошлась с Орловым! Выдержать бы еще годик – и тогда у нее, наверное, скопилось бы недурненькое состояние, с которым она везде могла бы быть госпожой самой себе. А теперь пойди, найди другого Орлова! Правда, в России они нашлись бы, но туда ей было опасно возвращаться: Орловы были все еще в силе, и теперь они сумели бы заставить ее поплатиться за неудавшееся намерение свергнуть фаворита Семирамиды севера.
   А тут еще вдобавок на Адель стали сыпаться несчастья. Самый щедрый из поклонников, князь Голицын, неожиданно порвал с нею, задумав жениться. Затем Адель понесла немалые убытки из-за одного «гуссита каприза» – скульптора Фальконэ (или Фальконета, как его почему-то называли в России). Тут, что называется, «нашла коса на камень». Уж на что Адель была хитрой бестией, а Фальконэ перехитрил даже и ее. Да и немудрено: не часто приходится встречать подобную выжигу, как этот господин! Несмотря на свои пятьдесят лет, Фальконэ сумел закружить Адель; она думала, что играет им, но в действительности являлась игрушкой в его руках. Она опомнилась, когда было уже поздно и в руки Фальконэ перешла кругленькая сумма денег. Затем пошли нелады с администрацией «Комеди Франсэз».
   Адель стала серьезно задумываться и беспокойно осматриваться по сторонам. Но ее час еще не настал: уже близилось первое появление того, которому в скором времени предстояло стать послушным золотым бараном для хищной куртизанки.
   Однажды мы сидели с Аделью за тревожным подсчетом сумм, имевшихся в нашем распоряжении, как вдруг вихрем влетела хорошенькая Паскалина Фель.
   – Ну, Дель-Дель, – затараторила она, – ведь «он» приехал!
   – Кто «он»? – с недоумением спросила Адель.
   – Ах, да принц Густав, конечно! Ведь я же говорила тебе, что его ждут!
   – Но как же я могу знать, что ты говоришь о принце, и почему ты думаешь, что для меня это так важно? – недовольно спросила Гюс.
   – Вот это мне нравится! – захохотала Паскалина. – Принцы, дорогая моя, попадаются не на каждом шагу, а такие «удобные», как этот Густав, и подавно! Принц очень любит Париж, а еще больше – парижанок. Он – страстный поклонник театра, и еще больше – красивых актрис… К тому же он глуповат, наивен, доверчив… И ты будешь утверждать, что тебе это все равно?