Он опять замолчал, опять прошелся несколько раз по комнате. Адель слушала его с побледневшим, вытянувшимся лицом.
   – Однако, – продолжал король, – я могу, не договаривая до конца, все же открыть вам кое-что… Дорогая моя, вы должны были давно уже понять, что я бесконечно преклоняюсь перед вами, как перед артисткой, женщиной и человеком. Когда мне удастся восстановить в Швеции попранное достоинство монарха, я позабочусь о поднятии на должную высоту искусства, которое у нас, в Швеции, находится в полном пренебрежении. И если я тогда напишу вам: «Дорогая моя, приезжайте, чтобы помочь мне в моих начинаниях, чтобы стать мне необходимым другом и помощником!», – могу ли я рассчитывать, что ваш ответ будет благоприятен?
   Адель внутренне усмехнулась, подумав:
   «Улита едет – когда-то будет! Эх, ты, дурачок, дурачок! Сделаешь ты что-нибудь путное, как же!.. Долго этого ждать… Но как не везет, в какую ужасную полосу вступила я! Надо же было так случиться… Эх!..»
   Однако вслух она сказала:
   – Ваше величество, я бесконечно скорблю, что по воле сложившихся обстоятельств мне приходится терять на неопределенное время человека, на которого я привыкла смотреть как на близкого, старого друга – уж простите мне эту вольность!.. Конечно, я всегда буду рада отозваться на ваш призыв, но ведь мы, артистки, – перелетные птицы, которые не вьют надолго гнезда… Сегодня я здесь, а где буду в тот момент, когда осуществятся пышные планы вашего величества, неведомо.
   – Где бы вы ни были! – пламенно воскликнул Густав, страстно приникая к руке Адели. – Разве такая большая артистка может скрыться бесследно? Разве пресса всего мира не считает нужным оповещать публику о том, где подвизается великая Гюс? Где бы вы ни были, мой призыв всюду разыщет вас, лишь бы вы откликнулись на него! Могу ли я надеяться на это? Скажите, ответьте, чтобы я мог уехать успокоенным!
   Уехать? Адели было мало дела до спокойствия или неспокойствия своего царственного поклонника, раз уверенность была нужна ему лишь для того, чтобы «уехать» со спокойной душой. Она уже по характеру и тону, который принял разговор, рассчитывала, что Густав все же открыто признается ей в любви, а тогда она сумеет заставить его перейти от сдержанных намеков к чему-нибудь более существенному. Однако он по-прежнему говорил об отъезде, по-прежнему не выходил за границы полупризнания.
   – Ваше величество, – желчно, недовольно сказала она, – раз вы не можете почему-то договорить до конца, то к чему начинать? Ведь я – человек, у меня имеются свои иллюзии, свои маленькие мечты, свои чувства наконец… К чему же вы так безжалостно дразните меня? К чему эти недомолвки, полупризнанья? Или монархи нас, жалких каботинок[24], не признают за людей, имеющих живую душу? Или королю Густаву Третьему уже стало совершенно безразлично то, что еще недавно представляло интерес для графа Готского? Конечно, какое дело могущественному монарху до того, что распутная актриска Гюс ошиблась в расчетах и вложила больше сердца, чем это следует делать, что она…
   – Дорогая моя! – страстным тоном вырвалось у Густава, который кинулся к Адели и стал в полубеспамятстве осыпать ее руки пламенными поцелуями. – Как вы жестоки и ко мне, и к себе! Вы – и «распутная»! Как только мог ваш язык повернуться, чтобы выговорить это слово! Да неужели вы не видите, что я преклоняюсь перед вами, что я готов целовать след ваших ног, что в вас для меня соединился весь идеал женственной чистоты, прелести… – Он остановился на полуфразе, выпустил руки Адели, схватился за голову и, словно ужаленный, отскочил к окну, где простоял несколько секунд в скорбном молчании. – Боже мой! – пробормотал он наконец. – Там, в родном замке, еще лежит труп моего короля и отца, а я… я… – Он стиснул свои руки так, что они резко, неприятно хрустнули, а затем, словно обретя в этом жесте необходимое равновесие, отошел от окна и сказал со спокойной грустью: – Не будьте ко мне слишком строги! В данный момент я стою перед таким важным шагом, который отвлекает мои мысли и чувства от всего личного. Поймите, я не смею сказать вам все, что хотел бы.
   – Но почему? – крикнула Адель, пытаясь хоть последним натиском решить исход кампании в свою пользу. – Почему? Или вы думаете, что я не сумею понять и оценить ваши мотивы?
   – Нет, – просто ответил Густав, – я нахожу, что сам я недостаточно спокоен и плохо владею собой, чтобы выяснить все, тревожащее меня. Позвольте мне теперь откланяться, но перед отъездом я еще выберу время, чтобы передать вам свой прощальный привет! – и, прежде чем Адель нашла что сказать, Густав поклонился и быстро вышел из комнаты.
   Адель стала с нетерпением ждать обещанного прощального визита, надеясь, что авось ей все же удастся вырвать у короля категорическое признанье, после которого ему останется лишь взять ее с собой в Швецию. Но и тут ей пришлось разочароваться: Густав не заехал, как обещал, а прислал прощальный подарок и письмо.
   Он написал, что чувствует себя слишком слабым в присутствии Адели, а потому предпочитает избежать прощания, во время которого мог бы сказать ей больше, чем он имеет право в данный момент. Но он твердо надеется, что скоро наступит время, когда он сможет возобновить их прерванное знакомство, и тогда… о, быть может, тогда он тоже сможет познать самое обыкновенное, доступное всем простым смертным, но редкое у королей счастье!
   Адель была очень довольна подарком, но все же он был слишком незначителен в сравнении с теми благами, которые уже рисовались ей в мечтах как последствие знакомства с «графом Готским». И она серьезно приуныла: судьба решительно отворачивалась от нее.

IX

   Ближайшим последствием этого разочарования было то, что Адель, что называется, «закрутила» вовсю. С каким-то озлоблением, с какой-то страстной отчаянностью и удальством она кинулась в самый вихрь безудержного разгула. А это все плачевнее отражалось на ее положении и на наших финансах. Ведь на бирже горячего человеческого мяса женщина ценится постольку, поскольку она умеет заставить себя уважать. И теперь учет наших кассовых книг показывал совсем другую картину распределения прихода по сословиям: статское дворянство почти совершенно отвернулось от Адели, из военного при ней оставалась лишь самая мелкота, и главными «кормильцами» теперь стали разбогатевшие купцы и подрядчики – народ требовательный, грубый и неприятный.
   Да, с каждым месяцем Адель все яснее видела, что ей необходимо уехать куда-нибудь. Но куда? В России все еще стоял у власти ненавистный и опасный Орлов. В Испании были государственные неурядицы, в Австрии царствовала добродетельная Мария Терезия с ханжой-сыночком Иосифом, преследуя всякую излишнюю роскошь и стараясь насаждать добрые нравы в высших кругах (что при этих обстоятельствах было там делать Адели?). В Пруссии трудно было рассчитывать на какой-нибудь успех, так как Фридрих II к тому времени сильно постарел и уже не был склонен к повторению веселых эскапад юности. А в Швецию Адель не могла ехать, так как нельзя было рассчитывать на успех там, где ей еще недавно и вполне категорически было предложено «обождать». Но она все же надеялась, что Густав вспомнит о ней и пришлет наконец ожидаемое приглашение. Поэтому она старалась внимательно следить за всем происходившим там. Но то, что ей удавалось узнать о Густаве, еще более доказывало ей невозможность для него в данный момент думать о ком бы то ни было.
   Действительно, с момента вступления на шведскую землю Густав энергично и осторожно принялся за достижение намеченной цели. В тронной речи, сказанной им при открытии сессии сейма, он первым делом отступил от выработанных традиций. Обыкновенно эту речь писал и читал от имени короля премьер-министр. На этот раз Густав произнес эту речь сам. Она была задумана хорошо, в ней юный король под видом благожелательности сумел указать на крупный недостаток шведского строя – избыток партийной вражды, влекший за собой пренебрежение реальными нуждами страны ради сведения личных счетов. Таким образом Густаву удалось поселить в умах многих трезвых людей сомнение: да нужно ли, полезно ли такое умаление королевской власти, какое было в Швеции?
   Дальнейшие сведения говорили, что король зажил в полном согласии с сеймом и сенатом, но исподтишка, осторожно стал готовиться к возможности в случае нужды постоять за себя. Для этого он приблизил к себе молодого подполковника Спринг-Портена, человека очень отважного, умного и преданнейшего монархиста. Вместе с капитаном Хиллишиусом Спринг-Портен встал во главе группы офицеров, рвавшихся послужить королю и восстановить его авторитет. Спринг-Портен слишком скомпрометировал себя своей горячностью, и сенат удалил его в Финляндию. Возникло даже опасение, что сенат возбудит против короля обвинение в попытке нарушить конституцию. Хотя Густав и не считал себя достаточно подготовленным для открытой борьбы с сенатом, но напряженность момента была такова, что надо было рискнуть всем. И Густав рискнул. С горстью преданных офицеров и солдат он овладел арсеналом, привлек на свою сторону два полка и затем арестовал сенат в полном составе. Это случилось 19 августа 1772 года. На другой день – двадцатого – король принимал присягу от народа, а на третий – опубликовал новую конституционную хартию, которая совершенно изменяла положение монарха. Созыв и роспуск сейма зависели от воли короля, его же единоличной волей назначались все без исключения гражданские и военные чины, и он мог свободно распоряжаться флотом, армией и финансами. Объявление войны, заключение мира и подпись международных трактатов были всецело в компетенции короля. И во многом другом эта компетенция значительно расширялась. Но к чести Густава необходимо прибавить, что он все же не подавил той свободы, которой пользовался народ: его конституция была направлена лишь на то, чтобы лишить народ возможности злоупотреблять своей свободой в ущерб достоинству монарха и пользе страны.
   Итак, в каких-нибудь три дня Стокгольм признал новый порядок вещей, а благодаря стараниям братьев Густава, действовавших в провинции, этот новый конституционный строй был установлен и по всей провинции. Тем не менее дела шли не слишком гладко, и Адель с тревогой узнала, что Швеции грозят серьезные осложнения. Дело в том, что до разгона сената там главенствовали «колпаки», то есть приверженцы англо-русского сближения со Швецией, а Густав был известным поклонником всего французского. Поэтому Англия и Россия очень неодобрительно взглянули на устроенный Густавом государственный переворот и грозили войной. И опять Адель должна была признать, что при таких обстоятельствах Густаву не до нее. Да, полоса неудач не прерывалась, и Адели начинало казаться, что счастье навсегда отвернулось от нее. Но уже близок был тот момент, когда нависшие громады серых туч должны будут разорваться и опять засияет для Адели яркое солнце.

X

   Было хмурое ноябрьское утро, и у нас с Аделью шел хмурый, унылый разговор. Не хватало денег для содержания огромного штата прислуги, и мы говорили о том, какие сокращения придется ввести в наш домашний бюджет. Надо было расстаться с половиной лошадей и экипажей, распустить половину прислуги, а если бы можно было быстро и не очень убыточно реализовать обстановку, то лучше всего было бы снять другое помещение и зажить на более скромную ногу.
   К этим выводам меня приводила неумолимая логика цифр. Адель понимала, что я прав, но ей казалось слишком ужасным так резко изменить свою жизнь. Ведь это значило бы надолго, если не насовсем, отказаться от положения львицы и спуститься в низшие слои, где копошатся второсортные «рабыни веселья».
   – Неужели нет другого выхода? – с тоской спросила она меня. Я только пожал плечами. Но словно провиденциальным ответом на этот вопрос раздался лихорадочный стук в дверь, а затем та раскрылась, пропуская княгиню Дашкову.
   Дашкова была бледна и взволнована, но радостный блеск ее умных, подвижных глаз свидетельствовал, что это было волнением не горя, а удовольствия.
   – Орлов пал! – сказала она, опуская всякие светские церемонии и даже не здороваясь с нами. – Гюс, можете ли вы оценить по достоинству всю потрясающую силу этих простых, коротких слов: «Орлов пал!»?
   Адель, вставшая при появлении гостьи, теперь почти упала в кресло: с известием, принесенным Дашковой, было так много связано для нее, что в первый момент она почувствовала слабость. Старые счеты, безвыходность данного момента – все устранялось с этим падением!
   – Пал? – глухо повторила она. – Наконец-то!.. Наконец-то судьба сразила это дикое животное! О, княгиня! Бывают же такие моменты, когда я начинаю верить в существование высшей божественной справедливости!
   Даже слезы выступили на глазах у девушки! «Орлов пал! Орлов пал!» – райской музыкой звучало у нее на сердце.
   – Но как это случилось, княгиня? Кто же тот благодетель рода человеческого, которому удалось смирить безудержную гордость всесильного фаворита? – спросила она.
   – О, на этот раз тут сделали свое дело время и сердце государыни, – ответила Дашкова. – Вы знаете, до какой степени были безрезультатны все прежние попытки поймать Орлова в западню, а тут это случилось само собой. В последние годы дерзость и наглость Орлова достигли высшего предела. Он стал дурно обращаться с государыней, запугивать ее возможностью нового переворота и требовал, чтобы она вышла за него замуж. Государыне было очень тяжело мириться с таким унизительным положением, но Орлов сумел держать ее в непрерывном страхе. К тому же Екатерина слишком самолюбива, чтобы устраивать какую-нибудь контрпартию, а без этого с Орловым было трудно справиться. Однажды он позволил себе уже слишком многое. Государыня стерпела, не показала недовольства, но через несколько дней почтила его лестным поручением взять на себя главное руководство мирными переговорами между Россией и Турцией. Орлов, не предполагая худа, отправился в Фокшаны, но уже на другой день его генерал-адъютантские комнаты оказались занятыми другим фаворитом. Орлов узнал об этом, хотел вернуться обратно, но… его подстерегали! Его даже не впустили в Петербург, и царским указом Орлову предписано безвыездное житье в Гатчине…
   – Воображаю себе его бешенство! – сказала Адель с диким хохотом.
   – О, да! – мрачно улыбнулась Дашкова. – Орлов не мог простить себе, что он так глупо попался в ловушку. Теперь его песенка спета – он сумел слишком надоесть государыне, чтобы она когда-нибудь вернула его к прежней власти!
   – Но кто же – счастливец, занявший место Орлова?
   – О, это – полнейшее ничтожество, некто Александр Васильчиков, маленький офицерик. Васильчиков недурен собой, но в умственном отношении так ограничен, что долго в милости ему не продержаться!
   – Но как же случилось, что государыня обратила на него внимание?
   – Ну, об этом уже постарались орловские недруги! – улыбнулась Дашкова. – Знаете, достаточно учесть психологический момент, и тогда… Около государыни давно никого не было, и удалось устроить так, что Васильчиков попался ей на глаза несколько раз подряд в исключительно выгодные моменты… Однако вот что, дорогая моя: у меня не так много свободного времени, и потому я спешу передать вам самое главное. Благодаря моим друзьям теперь, с падением Орлова, вспомнили и о нас. Панин сумел вставить в разговор с государыней словечко обо мне, сказал, как я тоскую по родине, и Екатерина милостиво пригласила меня вернуться обратно. Она даже прислала мне собственноручное письмо, где вспоминает о нашей былой дружбе и говорит, что она соскучилась без меня. Кстати, она упоминает там, что вы уже очень долго загостились у себя на родине и что Россия чувствует живейшую потребность как можно скорее вновь насладиться вашим дивным талантом! Так вот, едемте! Сколько времени вам нужно на сборы?
   – Но, княгиня… Помилуйте! Ведь мне надо ликвидировать обстановку, ведь…
   – Господи, а на что около вас всегда находится верный друг? – перебила ее Дашкова, указывая на меня. – Месье де Бьевр мог бы заняться этим и потом нагнать нас в пути. Дело в том, что я имею поручение от ее величества пригласить в Россию господ Дидро и Фальконэ. Последнему ее величество хочет поручить исполнение кое-каких заказов, а Дидро государыня уже давно жаждет видеть, так как является его пламенной поклонницей. Наш философ немолод, да и Фальконэ тоже. Ну, и я тоже не сгораю особенной жаждой лететь сломя голову, не зная ни сна, ни отдыха. Таким образом мы могли бы ехать не спеша, в интересном обществе!
   – Ну, это не так-то интересно! – возразила Адель. – Вы, княгиня, все время будете ухаживать за своим другом, и мне придется довольствоваться постоянным обществом Фальконэ, а я теперь раскусила этого господина и нахожу, что это – такой негодяй, каких мало!
   – Но зато, – с улыбкой ответила Дашкова, – некоторое неудобство от личности Фальконэ с лихвой окупится удобством самой езды, которая к тому же не будет стоить вам ничего, так как мне предоставлены от государыни довольно широкие кредиты на это путешествие. К тому же Фальконэ вовсе не так несносен, моя милая, и для дороги… сойдет отлично!
   Адель звонко расхохоталась.
   – Пожалуй, вы совершенно правы, княгиня! Гаспар может отлично уладить тут все один, а мы тем временем не спеша будем подвигаться к России!
   – Ну, вот и отлично! – ответила Дашкова, вставая. – Я уже переговорила с нашими спутниками. Для Дидро именно теперь как раз удобнее всего ехать, а Фальконэ не имеет в данный момент крупных заказов. О дне выезда я извещу вас точно, но это будет не позже, чем через неделю.
   Дамы расцеловались, и Дашкова ушла.
   – Ах, братишка, братишка! – радостно сказала мне Адель, когда мы остались с нею одни. – Как это вовремя и как это хорошо устроилось! Ведь нам с тобой было уже совсем плохо, а теперь опять все будет хорошо. Я с ужасом думала, что придется урезывать себя во всем, а теперь ликвидация становится вполне естественной. Я боялась, что она будет моим поражением, теперь же она явится моим торжеством. Тут-то я заткну глотки всем этим негодяйкам, которые кричат, что меня выгнали из России и что мне нет дороги ни на одну сцену! Ага! Сама русская императрица просит меня вернуться! Я еще покажу вам, мерзавки вы этакие, что такое – Аделаида Гюс! А потом, и сама ликвидация теперь произойдет совсем иначе. Ты можешь не торопиться и продавать не спеша, чтобы не продешевить. Если ты постараешься, то я выручу изрядную сумму денег, которая очень пригодится мне в России на первых порах!
   – Адель, – взволнованно сказал я, – я не только постараюсь сделать все, как можно лучше, но, словно цепной пес, готов перегрызть горло за каждый твой денье[25]. Но только… Ах, Адель, если бы ты выслушала меня, если бы ты исполнила мою просьбу! Не было бы человека счастливее меня…
   – Просьбу? – удивилась Адель. – Но в чем дело? Говори, пожалуйста! Ведь ты знаешь, что в пределах возможности я рада все сделать для тебя! Ну, в чем дело?
   – Адель! Отпусти меня! Разреши меня от моей клятвы!..
   – Что такое? – крикнула Адель, покраснев.
   – Адель! Вот уже десять лет, как я верно и беспрекословно служу тебе. Ты знаешь, у меня нет никакой личной жизни, я отказался от всего, и все мои часы наполнены одной лишь заботой о тебе. На эту заботу ушли лучшие годы моей жизни. Мне скоро тридцать лет, Адель… Пожалей меня! Ведь пройдет еще десять лет, и тогда свобода будет уже не нужна мне… Адель! Пожалей! Отпусти!
   – Да ты совсем с ума сошел! – крикнула Адель, с трудом выходя из состояния полного окаменения, в которое погрузила ее моя просьба. – Чтобы я отпустила тебя, когда ты мне так нужен? Да как у тебя язык-то повернулся обратиться ко мне с такой наглой просьбой? А! Пользоваться моей молодостью и неопытностью ты мог, а расплачиваться за это не хочешь? Молчи, молчи! Не смей возражать мне! Негодяй ты этакий! Отпущу я тебя, держи карман шире! Я вижу, что распустила тебя! Ну, погоди! До сих пор ты был мне другом, а теперь будешь рабом. До сих пор я старалась возвысить тебя в глазах общества, а теперь сделаю тебя своим лакеем! Скажите, пожалуйста, наглость какая! Отпустить его! Ну нет, милый мой, подождешь еще! Чтобы я больше не слыхала от тебя слова «я»! Тебя нет, помни это! Существует только машина, которая будет служить мне, пока я не выброшу ее за негодностью! Понял? Ну, так ступай к себе, дурак, проснись и займись ликвидацией!

XI

   Не знаю, стало ли самой Алели стыдно той жестокости, той бесконечной наглости, которую она так ярко проявила в том разговоре, или она просто побоялась, как бы я не стал из чувства мести вредить ее интересам, но только до самого отъезда она обращалась со мной очень ласково и старалась с кошачьей вкрадчивостью опять завоевать мою симпатию. Однако все было напрасно. Адель добилась исполнения того требования, которое поставила мне в конце того ужасного разговора: «Тебя нет, помни это!» После этого разговора я ушел к себе в комнату и несколько часов пролежал на полу перед иконой. Со мной был жесточайший истерический припадок. Когда же я очнулся, я понял, что превращение состоялось: меня больше не было, была только человеческая машина, потерявшая надежду когда-нибудь опять стать человеком…
   Это превращение так отразилось на мне, что с тех пор как я в своих черновых кратких записках подошел к описанию этого периода времени, я уже неоднократно ловил себя на следующем: вместо, например, фразы: «Я без злобы и радости смотрел, как Адель садилась в карету», – у меня было написано не я, а «де Бьевр без злобы и радости смотрел…» и т. д. Возможно, что я не раз буду сбиваться на третье лицо даже и в этих окончательно обработанных записках. Не все ли равно, раз меня больше не стало?..
   Итак, «де Бьевр без злобы и радости смотрел, как Адель садилась в карету». Карета тронулась в путь… последние прощания… Затем я так же беззлобно и безрадостно вернулся к своей работе.
   А эта работа была немалая. Адель напрасно думала, что я могу пренебречь своими обязанностями в ущерб ее интересам. Если бы я был способен легкомысленно смотреть на необдуманно данную клятву, то я вообще порвал бы сковывавшие меня узы. Однако раз я не порывал их, значит, вытекающие из клятвы обязанности были для меня священны… Впрочем, чего же и удивляться: Адель отчасти судила по себе. Ну, да Бог с ней пока!
   Итак, я принялся за работу. Я вошел в соглашение с выдающимся аукционистом Лепренсом. Мы пересмотрели с ним всю обстановку, и он дал мне много ценных указаний, почерпнутых из его большого житейского опыта. Оказывалось, что три панно работы Ватто[26] пройдут дешевле, чем кровать Адели, расписанная столь же пестро, как и безвкусно маляром-ремесленником, так как это была кровать шикарной куртизанки… Затем, например, оказывалось, что не только нельзя бросать старые чулки и ношеное белье Адели, а надо прикупить новый запас этих частей дамского туалета и придать им несвежий вид: каждая вещь пройдет по сумасшедшей цене, так как дамы будут отбивать их друг у друга. Еще бы! Ведь по странному суеверию считалось, что белье, бывшее некоторое время на теле женщины, имевшей успех у мужчин, может принести другой женщине «победоносные» свойства, а на том «пиру во время чумы», который свирепствовал тогда во Франции, любовные победы были дамам дороже всего.
   Сообразуясь с практическими указаниями Лепренса и пользуясь его непосредственной помощью (Лепренс был заинтересован крупным процентом), я составил систематический каталог. Затем были расклеены объявления о дне аукциона и приглашено около десяти писцов, занявшихся перепиской каталога. Да, я совсем забыл упомянуть, что Лепренс посоветовал назначить довольно крупную входную плату для желающих посетить аукцион. Я думал, что это может помешать собраться на аукцион достаточному количеству желающих, но – что бы вы думали? – ведь для желающих не хватило ни места, ни билетов!
   Если бы вы только видели, какая масса женщин устремилась на этот аукцион, может быть, вам стало бы понятным, почему монархическая Франция должна была погибнуть! Хотя у большинства посетительниц были надеты тройные вуали, но их все же узнавали в самом скором времени. Так вот те самые герцогини и маркизы, крепостные крестьяне которых пухли с голода, тратили сумасшедшие деньги на приобретение разных глупостей, суеверно связанных с успехом у любовников!