Я буду тише
воды
и ниже травы".
Рассиялся глаз,
оплывший набок.
Слово ласковое —
мастер
дивных див.
И опять
за примусами баба,
все поняв
и все простив.
А уже
циркуля письмоносца
за новой юбкой
по улицам носятся;
раскручивая язык
витиеватой лентой,
шепчет
какой-то
охаживаемой Вере:
– Я за положительность
и против инцидентов,
которые
вредят
служебной карьере. —
 
 
Неделя покоя,
но больше
никак
не прожить
без мата и синяка.
 
 
Неделя —
и снова счастья нету,
задрались,
едва в пивнушке побыли…
 
 
Вот оно —
семейное
"перпетуум
мобиле".
И вновь
разговоры,
и суд, и «треть»
на много часов
и недель,
и нет решимости
пересмотреть
семейственную канитель.
Я
напыщенным словам
всегдашний враг,
и, не растекаясь одами
к Восьмому марта,
я хочу,
чтоб кончилась
такая помесь драк,
пьянства,
лжи,
романтики
и мата.
 
   1927

ЛУЧШИЙ СТИХ

 
Аудитория
сыплет
вопросы колючие,
старается озадачить
в записочном рвении.
– Товарищ Маяковский,
прочтите
лучшее
ваше
стихотворение. —
Какому
стиху
отдать честь?
Думаю,
упершись в стол.
Может быть,
это им прочесть,
а может,
прочесть то?
Пока
перетряхиваю
стихотворную старь
и нем
ждет
зал,
газеты
«Северный рабочий»
секретарь
тихо
мне
сказал…
И гаркнул я,
сбившись
с поэтического тона,
громче
иерихонских хайл:
– Товарищи!
Рабочими
и войсками Кантона
взят
Шанхай! —
Как будто
жесть
в ладонях мнут,
оваций сила
росла и росла.
Пять,
десять,
пятнадцать минут
рукоплескал Ярославль.
Казалось,
буря
версты крыла,
в ответ
на все
чемберленьи ноты
катилась в Китай, —
и стальные рыла
отворачивали
от Шанхая
дредноуты.
Не приравняю
всю
поэтическую слякоть,
любую
из лучших поэтических слав,
не приравняю
к простому
газетному факту,
если
так
ему
рукоплещет Ярославль.
О, есть ли
привязанность
большей силищи,
чем солидарность,
прессующая
рабочий улей?!
Рукоплещи, ярославец,
маслобой и текстильщик,
незнаемым
и родным
китайским кули!
 
   1927

«ЛЕНИН С НАМИ!»

 
Бывают события:
случатся раз,
из сердца
высекут фразу.
И годы
не выдумать
лучших фраз,
чем сказанная
сразу.
Таков
и в Питер
ленинский въезд
на башне
броневика.
С тех пор
слова
и восторг мой
не ест
ни день,
ни год,
ни века.
Все так же
вскипают
от этой даты
души
фабрик и хат.
И я
привожу вам
просто цитаты
из сердца
и из стиха.
Февральское пламя
померкло быстро,
в речах
утопили
радость февральскую,
Десять
министров-капиталистов
уже
на буржуев
смотрят с ласкою.
Купался
Керенский
в своей победе,
задав
революции
адвокатский тон.
Но вот
пошло по заводу:
– Едет!
Едет!
– Кто едет?
– Он!
"И в город,
уже
заплывающий салом,
вдруг оттуда,
из-за Невы,
с Финляндского вокзала
по Выборгской
загрохотал броневик",
Была
простая
машина эта,
как многие,
шла над Невою.
Прошла,
а нынче
по целому свету
дыханье ее
броневое.
"И снова
ветер,
свежий и крепкий,
валы
революции
поднял в пене.
Литейный
залили
блузы и кепки.
– Ленин с нами!
Да здравствует Ленин!"
И с этих дней
везде
и во всем
имя Ленина
с нами.
Мы
будем нести,
несли
и несем —
его,
Ильичево, знамя.
" – Товарищи! —
и над головою
первых сотен
вперед
ведущую
руку выставил.
– Сбросим
эсдечества
обветшавшие лохмотья!
Долой
власть
соглашателей и капиталистов!"
Тогда
рабочий,
впервые спрошенный,
еще нестройно
отвечал:
– Готов! —
А сегодня
буржуй
распластан, сброшенный,
и нашей власти —
десять годов.
" – Мы —
голос
воли низа,
рабочего низа
всего света.
Да здравствует
партия,
строящая коммунизм!
Да здравствует
восстание
за власть Советов!"
Слова эти
слушали
пушки мордастые,
и щерился
белый,
штыками блестя.
А нынче
Советы и партия
здравствуют
в союзе
с сотней миллионов крестьян.
"Впервые
перед толпой обалделой,
здесь же,
перед тобою,
близ —
встало,
как простое
делаемое дело,
недосягаемое слово
– «социализм».
А нынче
в упряжку
взяты частники.
Коопов
стосортных
сети вьем,
показываем
ежедневно
в новом участке
социализм
живьем.
"Здесь же,
из-за заводов гудящих,
сияя горизонтом
во весь свод,
встала
завтрашняя
коммуна трудящихся —
без буржуев,
без пролетариев,
без рабов и господ".
Коммуна —
еще
не дело дней,
и мы
еще
в окружении врагов,
но мы
прошли
по дороге к ней
десять
самых трудных шагов.
 
   1927

ВЕСНА

 
В газетах
пишут
какие-то дяди,
что начал
любовно
постукивать дятел.
Скоро
вид Москвы
скопируют с Ниццы,
цветы создадут
по весенним велениям.
Пишут,
что уже
синицы
оглядывают гнезда
с любовным вожделением,
Газеты пишут:
дни горячей,
налетели
отряды
передовых грачей.
И замечает
естествоиспытательское око,
что в березах
какая-то
циркуляция соков.
А по-моему —
дело мрачное:
начинается
горячка дачная.
Плюнь,
если рассказывает
какой-нибудь шут,
как дачные вечера
милы,
тихи.
Опишу
хотя б,
как на даче
выделываю стихи.
Не растрачивая энергию
средь ерундовых трат,
решаю твердо
писать с утра.
Но две девицы,
и тощи
и рябы,
заставили идти
искать грибы.
Хожу в лесу-с,
на каждой колючке
распинаюсь, как Иисус.
Устав до того,
что не ступишь на ноги,
принес сыроежку
и две поганки.
Принесши трофей,
еле отделываюсь
от упомянутых фей.
С бумажкой
лежу на траве я,
и строфы
спускаются,
рифмами вея.
Только
над рифмами стал сопеть,
и —
меня переезжает
кто-то
на велосипеде.
С балкона,
куда уселся, мыча,
сбежал
вовнутрь
от футбольного мяча.
Полторы строки намарал —
и пошел
ловить комара.
Опрокинув чернильницу,
задув свечу,
подымаюсь,
прыгаю,
чуть не лечу.
Поймал,
и при свете
мерцающих планет
рассматриваю —
хвост малярийный
или нет?
Уселся,
но слово
замерло в горле.
На кухне крик:
– Самовар сперли! —
Адамом,
во всей первородной красе,
бегу
за жуликами
по василькам и росе.
Отступаю
от пары
бродячих дворняжек,
заинтересованных
видом
юных ляжек.
Сел
в меланхолии.
В голову
ни строчки
не лезет более.
Два,
Ложусь в идиллии.
К трем часам —
уснул едва,
а четверть четвертого
уже разбудили.
На луже,
зажатой
берегам в бока,
орет
целуемая
лодочникова дочка…
"Славное море —
священный Байкал,
Славный корабль —
омулевая бочка".
 
   1927

ОСТОРОЖНЫЙ МАРШ

 
Гляди,товарищ, в оба!
Вовсю раскрой глаза!
Британцы
твердолобые
республике грозят.
Не будь,
товарищ,
слепым
и глухим!
Держи,
товарищ,
порох
сухим!
Стучат в бюро Аркосовы,
со всех сторон насев:
как ломом,
лбом кокосовым
ломают мирный сейф.
С такими,
товарищ,
не сваришь
ухи.
Держи,
товарищ,
порох
сухим!
Знакомы эти хари нам,
не нов для них подлог:
подпишут
под Бухарина
любой бумажки клок.
Не жаль им,
товарищи,
бумажной
трухи.
Держите,
товарищи,
порох
сухим!
За барыней,
за Англией
и шавок лай летит, —
уже
у новых Врангелей
взыгрался аппетит.
Следи,
товарищ,
за лаем
лихим.
Держи,
товарищ,
порох
сухим!
Мы строим,
жнем
и сеем.
Наш лозунг:
«Мир и гладь».
Но мы
себя
сумеем
винтовкой отстоять.
Нас тянут,
товарищ,
к войне
от сохи.
Держи,
товарищ,
порох
сухим!
 
   1927

ВЕНЕРА МИЛОССКАЯ И ВЯЧЕСЛАВ ПОЛОНСКИЙ

 
Сегодня я,
поэт,
боец за будущее,
оделся, как дурак.
В одной руке —
венок
огромный
из огромных незабудищей,
в другой —
из чайных —
розовый букет.
Иду
сквозь моторно-бензинную мглу
в Лувр.
Складку
на брюке
выправил нервно;
не помню,
платил ли я за билет;
и вот
зала,
и в ней
Венерино
дезабилье.
Первое смущенье
Рассеялось когда,
я говорю:
– Мадам!
По доброй воле,
несмотря на блеск,
сюда
ни в жизнь не навострил бы лыж.
Но я
поэт СССР —
ноблес
оближ!6
У нас
в республике
не меркнет ваша слава.
Эстеты
мрут от мраморного лоска.
Короче:
я —
от Вячеслава
Полонского.
Носастей грека он.
Он в вас души не чает.
Он
поэлладистей Лициниев и Люциев,
хоть редактирует
и «Мир»,
и «Ниву»,
и "Печать
и революцию".
Он просит передать,
что нет ему житья.
Союз наш
грубоват для тонкого мужчины.
Он много терпит там
от мужичья,
от лефов и мастеровщины.
Он просит передать,
что, «леф» и «праф» костя,
в Элладу он плывет
надклассовым сознаньем.
Мечтает он
об эллинских гостях,
о тогах,
о сандалиях в Рязани,
чтобы гекзаметром
сменилась
лефовца строфа,
чтобы Радимовы
скакали по дорожке,
и чтоб Радимов
был
не человек, а фавн, —
чтобы свирель,
набедренник
и рожки.
Конечно,
следует иметь в виду, —
у нас, мадам,
не все такие там.
Но эту я
передаю белиберду.
На ней
почти официальный штамп.
Велено
у ваших ног
положить
букеты и венок.
Венера,
окажите честь и счастье,
катите
в сны его
элладских дней ладью…
Ну,
будет!
Кончено с официальной частью.
Мадам,
адью! —
Ни улыбки,
ни привета с уст ее,
И пока
толпу очередную
загоняет Кук,
расстаемся
без рукопожатий
по причине полного отсутствия
рук.
Иду —
авто дудит в дуду.
Танцую – не иду.
Домой!
Внимателен
и нем
стою в моем окне.
Напротив окон
гладкий дом
горит стекольным льдом.
Горит над домом
букв жара —
гараж.
Не гараж —
сам бог!
"Миль вуатюр,
де сан бокс".
В переводе на простой:
"Тысяча вагонов,
двести стойл".
Товарищи!
Вы
видали Ройльса?
Ройльса,
который с ветром сросся?
А когда стоит —
кит.
И вот этого
автомобильного кита ж
подымают
на шестой этаж!
Ставши
уменьшеннее мышей,
тысяча машинных малышей
спит в объятиях
гаража-колосса.
Ждут рули —
дорваться до руки.
И сияют алюминием колеса,
круглые,
как дураки.
И когда
опять
вдыхают на заре
воздух
миллионом
радиаторных ноздрей,
кто заставит
и какую дуру
нос вертеть
на Лувры и скульптуру?!
Автомобиль и Венера – старо-с?
Пускай!
Поновее и АХРРов и роз.
Мещанская жизнь
не стала иной,
Тряхнем и мы футурстариной.
Товарищ Полонский!
Мы не позволим
любителям старых
дворянских манер
в лицо строителям
тыкать мозоли,
веками
натертые
у Венер.
 
   1927

ГОСПОДИН «НАРОДНЫЙ АРТИСТ»

 
Парижские «Последние новости» пишут:
"Шаляпин пожертвовал священнику
Георгию Спасскому на русских
безработных в Париже 5000 франков.
1000 отдана бывшему морскому агенту,
капитану 1-го ранга Дмитриеву,
1000 роздана Спасским лицам, ему
знакомым, по его усмотрению, и
3000 – владыке митрополиту
Евлогию".
 
 
Вынув бумажник из-под хвостика фрака,
добрейший
Федор Иваныч Шаляпин
на русских безработных
пять тысяч франков
бросил
на дно
поповской шляпы.
Ишь сердобольный,
как заботится!
Конешно,
плохо, если жмет безработица.
Но…
удивляют получающие пропитанье.
Почему
у безработных званье капитанье?
Ведь не станет
лезть
морское капитанство
на завод труда
и в шахты пота.
Так чего же ждет
Евлогиева паства,
и какая
ей
нужна работа?
Вот если
за нынешней грозою нотною
пойдет война
в орудийном аду —
шаляпинские безработные
живо
себе
работу найдут.
Впервые
тогда
комсомольская масса,
раскрыв
пробитые пулями уши,
сведет
знакомство
с шаляпинским басом
через бас
белогвардейских пушек.
Когда ж
полями,
кровью политыми,
рабочие
бросят
руки и ноги, —
вспомним тогда
безработных митрополита
Евлогия.
Говорят,
артист —
большой ребенок.
Не знаю,
есть ли
у Шаляпина бонна.
Но если
бонны
нету с ним,
мы вместо бонны
ему объясним.
Есть класс пролетариев
миллиононногорбый
и те,
кто покорен фаустовскому тельцу.
На бой
последний
класса оба
сегодня
сошлись
лицом к лицу.
И песня,
и стих —
это бомба и знамя,
и голос певца
подымает класс,
и тот,
кто сегодня
поет не с нами,
тот —
против нас.
А тех,
кто под ноги атакующим бросится,
с дороги
уберет
рабочий пинок.
С барина
с белого
сорвите, наркомпросцы,
народного артиста
красный венок!
 
   1927

НУ, ЧТО Ж!

 
Раскрыл я
с тихим шорохом
глаза страниц…
И потянуло
порохом
от всех границ.
 
 
Не вновь,
которым за двадцать,
в грозе расти.
Нам не с чего
радоваться,
но нечего
грустить.
Бурна вода истории.
Угрозы
и войну
мы взрежем
на просторе,
как режет
киль волну.
 
   1927

ОБЩЕЕ РУКОВОДСТВО ДЛЯ НАЧИНАЮЩИХ ПОДХАЛИМ

 
В любом учреждении
есть подхалим.
Живут подхалимы,
и неплохо им.
Подчас молодежи,
на них глядя,
хочется
устроиться —
как устроился дядя.
Но как
в доверие к начальству влезть?
Ответственного
не возьмешь на низкую лесть.
Например,
распахивать перед начальством
двери —
не к чему.
Начальство тебе не поверит,
не оценит
энергии
излишнюю трату —
подумает,
что это
ты —
по штату.
Или вот еще
способ
очень грубый:
трубить
начальству
в пионерские трубы.
Еще рассердится:
– Чего, мол, ради
ежесекундные
праздники
у нас
в отряде?
Надо
льстить
умело и тонко.
Но откуда
тонкость
у подростка и ребенка?!
И мы,
желанием помочь палимы,
выпускаем
"Руководство
для молодого подхалимы".
Например,
начальство
делает доклад —
выкладывает канцелярской премудрости
клад.
Стакан
ко рту
поднесет рукой
и опять
докладывает час-другой.
И вдруг
вопль посредине доклада:
– Время
докладчику
ограничить надо! —
Тогда
ты,
сотрясая здание,
требуй:
– Слово
к порядку заседания!
Доклад —
звезда средь мрака и темени.
Требую
продолжать
без ограничения времени! —
И будь уверен —
за слова за эти
начальство запомнит тебя
и заметит.
Узнав,
что у начальства
сочинения есть,
спеши
печатный отчетишко прочесть.
При встрече
с начальством,
закатывая глазки,
скажи ему
голосом,
полным ласки:
– Прочел отчет.
Не отчет, а роман!
У вас
стихи бы
вышли задарма!
Скажите,
не вы ли
автор «Антидюринга»?
Тоже
написан
очень недурненько. —
Уверен будь —
за оценки за эти
и начальство
оценит тебя
и заметит.
Увидишь:
начальство
едет пьяненький
в казенной машине
и в дамской компанийке,
Пиши
в стенгазету,
возмущенный насквозь:
"Экономия экономии рознь.
Такую экономию —
высмейте смешком!
На что это похоже?!
Еле-еле
со службы
и на службу,
таскаясь пешком,
начканц
волочит свои портфели",
И ты
преуспеешь на жизненной сцене —
начальство
заметит тебя
и оценит.
А если
не хотите
быть подхалимой,
сами
себе
не зажимайте рот:
увидев
безобразие,
не проходите мимо
и поступайте
не по стиху,
а наоборот.
 
   1927

КРЫМ

 
Хожу,
гляжу в окно ли я —
цветы
да небо синее,
то в нос тебе магнолия,
то в глаз тебе
глициния.
На молоко
сменил
чаи
в сиянье
лунных чар.
И днем
и ночью
на Чаир
вода
бежит, рыча.
Под страшной
стражей
волн-борцов
глубины вод гноят
повыброшенных
из дворцов
тритонов и наяд.
А во дворцах
другая жизнь;
насытясь
водной блажью,
иди, рабочий,
и ложись
в кровать
великокняжью.
Пылают горы-горны,
и море синеблузится.
Людей
ремонт ускоренный
в огромной
крымской кузнице.
 
   1927

ТОВАРИЩ ИВАНОВ

 
Товарищ Иванов —
мужчина крепкий,
в штаты врос
покрепше репки.
Сидит
бессменно
у стула в оправе,
придерживаясь
на службе
следующих правил.
Подходит к телефону —
достоинство
складкой.
– Кто спрашивает?
– Товарищ тот —
И сразу
рот
в улыбке сладкой —
как будто
у него не рот, а торт.
Когда
начальство
рассказывает анекдот,
такой,
от которого
покраснел бы и дуб, —
Иванов смеется,
смеется, как никто,
хотя
от флюса
ноет зуб.
Спросишь мнение —
придет в смятеньице,
деликатно
отложит
до дня
до следующего,
а к следующему
узнаете
мненьице —
уважаемого
товарища заведующего.
Начальство
одно
смахнут, как пыльцу…
Какое
ему,
Иванову,
дело?
Он служит
так же
другому лицу,
его печенке,
улыбке,
телу.
Напялит
на себя
начальственную маску,
начальственные привычки,
начальственный
вид.
Начальство ласковое —
и он
ласков.
Начальство грубое —
и он грубит.
Увидя безобразие,
не протестует впустую.
Протест
замирает
в зубах тугих.
– Пускай, мол,
первыми
другие протестуют.
Что я, в самом деле,
лучше других? —
Тот —
уволен.
Этот —
сокращен.
Бессменно
одно
Ивановье рыльце.
Везде
и всюду
пролезет он,
подмыленный
скользким
подхалимским
мыльцем.
Впрочем,
написанное
ни для кого не ново —
разве нет
у вас
такого Иванова?
Кричу
благим
(а не просто) матом,
глядя
на подобные истории:
– Где я?
В лонах
красных наркоматов
или
в дооктябрьской консистории?!
 
   1927

ПОСМОТРИМ САМИ, ПОКАЖЕМ ИМ

 
Рабочий Москвы,
ты видишь
везде:
в котлах —
асфальтное варево,
стропилы,
стук
и дым весь день,
и цены
сползают товаровы.
Союз расцветет
у полей в оправе,
с годами
разделаем в рай его.
Мы землю
завоевали
и правим,
чистя ее
и отстраивая.
Буржуи
тоже,
в кулак не свистя,
чихают
на наши дымы.
Знают,
что несколько лет спустя —
мы —
будем непобедимы.
Открыта
шпане
буржуев казна,
хотят,
чтоб заводчик пас нас.
Со всех сторон,
гулка и грозна,
идет
на Советы
опасность.
Сегодня
советской силы показ:
в ответ
на гнев чемберленский
в секунду
наденем
противогаз,
штыки рассияем в блеске.
Не думай,
чтоб займами
нас одарили.
Храни
республику
на свои гроши.
В ответ Чемберленам
взлетай, эскадрилья,
винтами
вражье небо кроши!
Страна у нас
мягка и добра,
но землю Советов —
не трогайте:
тому,
кто свободу придет отобрать,
сумеем
остричь
когти.
 
   1927

ИВАН ИВАНОВИЧ ГОНОРАРЧИКОВ

(Заграничные газеты печатают безыменный протест русских писателей.)
 
Писатель
Иван Иваныч Гонорарчиков
правительство
советское
обвиняет в том,
что живет-де писатель
запечатанным ларчиком
и владеет
замок
обцензуренным ртом.
Еле
преодолевая
пивную одурь,
напевает,
склонясь
головой соловой:
– О, дайте,
дайте мне свободу
слова. —
Я тоже
сделан
из писательского теста.
Действительно,
чего этой цензуре надо?
Присоединяю
голос
к писательскому протесту:
ознакомимся
с писательским
ларчиком-кладом!
Подойдем
к такому
демократично и ласково.
С чего начать?
Отодвинем
товарища
Лебедева-Полянского
и сорвем
с писательского рта
печать.
Руки вымоем
и вынем
содержимое.
В начале
ротика —
пара
советских анекдотиков.
Здесь же
сразу,
от слюней мокра,
гордая фраза:
– Я —
демократ! —
За ней —
другая,
длинней, чем глиста:
– Подайте
тридцать червонцев с листа! —
Что зуб —
то светоч.
Зубовная гниль
светит,
как светят
гнилушки-огни.
А когда
язык
приподняли робкий,
сидевший
в глотке
наподобие пробки,
вырвался
визг осатанелый:
– Ура Милюкову,
даешь Дарданеллы! —
И сраэу
все заорали:
– Закройте-ка
недра
благоухающего ротика! —
 
 
Мы
цензурой
белые враки обводим,
чтоб никто
не мешал
словам о свободе.
Чем точить
демократические лясы,
обливаясь
чаями
до четвертого поту,
поможем
и словом
свободному классу,
силой
оберегающему
и строящему свободу.
И вдруг
мелькает
мысль-заря:
а может быть,
я
и рифмую зря?
Не эмигрант ли
грязный
из бороденки вшивой
вычесал
и этот
протестик фальшивый?!
 
   1927

ЧУДЕСА!

 
Как днище бочки,
правильным диском
стояла
луна
над дворцом Ливадийским.
Взошла над землей
и пошла заливать ее,
и льется на море,
на мир,
на Ливадию.
В царевых дворцах —
мужики-санаторники.
Луна, как дура,
почти в исступлении,
глядят
глаза
блинорожия плоского
в афишу на стенах дворца:
"Во вторник
выступление
товарища Маяковского".
Сам самодержец,
здесь же,
рядом,
гонял по залам
и по биллиардам.
И вот,
где Романов
дулся с маркерами,
шары
ложа
под свитское ржание,
читаю я
крестьянам
о форме
стихов —
и о содержании.
Звонок.
Луна
отодвинулась тусклая,
и я,
в электричестве,
стою на эстраде.
Сидят предо мною
рязанские,
тульские,
почесывают бороды русские,
ерошат пальцами
русые пряди.
Их лица ясны,
яснее, чем блюдце,
где надо – хмуреют,
где надо —
смеются.
Пусть тот,
кто Советам
не знает цену,
со мною станет
от радости пьяным:
где можно
еще
читать во дворце —
что?
Стихи!
Кому?
Крестьянам!
Такую страну
и сравнивать не с чем, —
где еще
мыслимы
подобные вещи?!
И думаю я
обо всем,
как о чуде.
Такое настало,
а что еще будет!
Вижу:
выходят
после лекции
два мужика
слоновьей комплекции.
Уселись
вдвоем
под стеклянный шар,
и первый
второму
заметил:
– Мишка,
оченно хороша —
эта
последняя
была рифмишка. —
И долго еще
гудят ливадийцы
на желтых дорожках,
у синей водицы.
 
   1927

МАРУСЯ ОТРАВИЛАСЬ

   Вечером после работы этот комсомолец уже не ваш товарищ. Вы не называйте его Борей, а, подделываясь под гнусавый французский акцент, должны называть его «Боб»…
«Комс. правда».
   В Ленинграде девушка-работница отравилась, потому что у нее не было лакированных туфель, точно таких же, какие носила ее подруга Таня…
«Комс. правда».

 
Из тучки месяц вылез,
молоденький такой…
Маруська отравилась,
везут в прием-покой.
Понравился Маруське
один
с недавних пор:
нафабренные усики,
Расчесанный пробор.
Он был
монтером Ваней,
но…
в духе парижан,
себе
присвоил званье:
«электротехник Жан».
Он говорил ей часто
одну и ту же речь:
– Ужасное мещанство —
невинность
зря
беречь. —
Сошлись и погуляли,
и хмурит
Жан
лицо, —
нашел он,
что
у Ляли
красивше бельецо.
Марусе разнесчастной
сказал, как джентльмен:
– Ужасное мещанство
семейный
этот
плен. —
Он с ней
расстался
ровно
через пятнадцать дней,
за то,
что лакированных
нет туфелек у ней.
На туфли
денег надо,
а денег
нет и так…
Себе
Маруся
яду
купила
на пятак.
Короткой
жизни
точка.
– Смер-тель-ный
я-яд
испит… —
В малиновом платочке
в гробу
Маруся
спит.
Развылся ветер гадкий.
На вечер,
ветру в лад,
в ячейке
об упадке
поставили
доклад.
 
 
Почему?
 
 
В сердце
без лесенки
лезут
эти песенки.
Где родина
этих
бездарных романсов?
Там,
где белые
лаются моською?
Нет!
Эту песню
родила масса —
наша
комсомольская.
Легко
врага
продырявить наганом.
Или —
голову с плеч,
и саблю вытри.
А как
сейчас
нащупать врага нам?
Таится.
Хитрый!
Во что б ни обулись,
что б ни надели —
обноски
буржуев
у нас на теле.
И нет
тебе
пути-прямика.
Нашей
культуришке
без году неделя,
а ихней —
века!
И растут
черные
дурни
и дуры,
ничем не защищенные
от барахла культуры.
На улицу вышел —
глаза разопри!
В каждой витрине
буржуевы обноски:
какая-нибудь
шляпа
с пером «распри»,
и туфли
показывают
лакированные носики.
Простенькую
блузу нам
и надеть конфузно.
На улицах,
под руководством
Гарри Пилей,
расставило
сети
Совкино, —
от нашей
сегодняшней
трудной были
уносит
к жизни к иной.
Там
ни единого
ни Ваньки,
ни Пети,
одни
Жанны,
одни
Кэти.
Толча комплименты,
как воду в ступке,
люди
совершают
благородные поступки.
Все
бароны,
графы – все,
живут
по разным
роскошным городам,
ограбят
и скажут:
– Мерси, мусье, —
изнасилуют
и скажут:
– Пардон, мадам. —
На ленте
каждая —
графиня минимум.
Перо в шляпу
да серьги в уши.
Куда же
сравниться
с такими графинями
заводской
Феклуше да Марфуше?
И мальчики
пачками
стреляют за нэпачками.
Нравятся
мальчикам
в маникюре пальчики.
Играют
этим пальчиком
нэпачки
на рояльчике.
А сунешься в клуб —
речь рвотная.
Чешут
языками
чиновноустые.
Раз международное,
два международное,
но нельзя же до бесчувствия!
Напротив клуба
дверь пивнушки.
Веселье,
грохот,
как будто пушки!
Старается
разная
музыкальная челядь
пианинить
и виолончелить.
Входите, товарищи,
зайдите, подружечки,
выпейте,
пожалуйста,
по пенной кружечке!
 
 
Что?
 
 
Крою
пиво пенное, —
только что вам
с этого?!
Что даю взамен я?
Что вам посоветовать?
Хорошо
и целоваться,
и вино.
Но…
вино и поэзия,
и если
ее
хоть раз
по-настоящему
испили рты,
ее
не заменит
никакое питье,
никакие пива,
никакие спирты.
Помни
ежедневно,
что ты
зодчий
и новых отношений