Люсьен поднял голову и увидал в дверях девицу по имени Кэт Харвей, с любопытством пялившую на него свои бесстыжие пустые глаза. И в его темных зрачках вдруг полыхнула дикая, свирепая ненависть. Это все она. Она была началом его кошмара.
   — Ты! Что ты делаешь в моем кошмаре, черт тебя побери?! Вон отсюда! Вон!!!
   Силы его иссякли, тело содрогалось от боли. Он рухнул на пол, сжимая голову руками, прижав колени к груди, — испуганный и дрожащий, как дитя.
   — Мама… мама… Я дома… — бормотал он. Люсьен видел серые невыразительные глаза Кэт, несмотря на то, что изо всех сил зажмурился, чтобы не видеть ничего вокруг себя. Но эти проклятые глаза все смотрели на него и смотрели, они вонзались в него, пока не растворились в душном сером тумане, который, сгустившись, милосердно превратился во тьму, окутавшую его разум.
 
   Кэт устроилась на широком подоконнике, глядя в окно на широкий двор и на вечно распахнутые ворота. Ледяные струи дождя стекали по стеклам, так что ей пришлось прищуриться, чтобы разглядеть мраморные статуи возле парадного входа, — с некоторых пор она стала думать о них как о своих единственных друзьях в Тремэйн-Корте.
   Неужели она прожила здесь всего год? Казалось, что больше. Казалось, прошла целая вечность. Что за безжалостный дом, полный тайн и неукротимой ненависти. И горя. Казалось, что каждый обитатель этого дома носит в себе целую вселенную, полную горя, — за исключением одного человека. Ничто не могло повлиять на царившую в этих стенах атмосферу: ни летняя жара, ни весенние бури и ливни. Ничто. Здесь вечно царила зима — жестокая, серая и мертвяще холодная.
   Как ее собственная жизнь. Она стала разглядывать свое отражение в стекле, чтобы отогнать мрачные мысли, а потом задумалась над тем, что увидала. И это весьма мало способствовало подъему духа. Слишком длинная, слишком тощая; ее фигура едва угадывалась под бесформенным одеянием из коричневой грубой шерсти — оно и служило именно для того, чтобы скрыть ее тело от шеи до пят.
   Ее длинные волосы, туго стянутые в узел на затылке, почти не отражались в оконном стекле, так что ее вполне можно было счесть лысой. Эта нелепая мысль вызвала у нее легкую улыбку. Слишком тощая, слишком длинная — и лысая. И тихая, как призрак. Наверняка этого достаточно, чтобы сделать Мелани Тремэйн счастливой — хотя непохоже, что этой женщине вообще возможно угодить.
   Нет, это неправда. Есть одна вещь, которая может осчастливить Мелани, но в это лучше вообще не вдаваться.
   Однако она не осталась невидимой для человека, который постучал недавно в их дверь и наделал такой переполох. Он посмотрел на нее, а потом посмотрел сквозь нее и проклял ее, словно это она была источником всех его несчастий. До чего же самонадеянный парень! Эта самонадеянность перла из него даже тогда, когда он валялся на полу и блеял как овца, зовя свою мать и умоляя о спасении.
   Спасение? Здесь, в Тремэйн-Корте?! Кэт злорадно улыбнулась. Если бы он сподобился выслушать, она бы сказала ему. Здесь нельзя обрести спасение. Скорее уж проклятие.

ГЛАВА 2

 
…Он в себе
Обрел свое пространство и создал
В себе из Рая — Ад и Рай из Ада.
 
Джон Мильтон, «Потерянный Рай»
   Немногочисленное семейство собралось накануне Рождества в гостиной Тремэйн-Корта, чтобы обменяться подарками перед праздничным столом. В камине весело трещало большое полено, которое положено сжигать в сочельник, на стенах висели свежие гирлянды из падуба, и комната выглядела очень красиво и празднично, а доносившиеся из кухни запахи соперничали с рождественским ароматом.
   Юный Тремэйн расположился на расшитой атласной кушетке между родителями, дрыгая пухлыми ножками, и увлеченно жевал ушко кроличьей шапки, в которую его нарядили. В то же время Мелани, облаченная в чрезмерно декольтированное ярко-красное бархатное платье, развернув свой подарок, обнаружила пару бриллиантовых серег и браслет, преподнесенные ей мужем.
   — Ах, Эдмунд, — воскликнула она, вдевая в уши сверкающие камни, — они великолепно подходят к тому ожерелью, которое ты подарил мне в день рождения Нодди. Как умно, милый, что ты не похоронил их вместе с Памелой. Как ты думаешь, мы все же сможем к началу сезона перебраться в Лондон, чтобы я имела возможность продемонстрировать всему свету, какой щедрый у меня супруг?
   Эдмунд не обратил внимания на ее слова и аккуратно отложил в сторону свой собственный подарок. Мысли его кружились вокруг того, как символичны эти дары: бриллианты для прелестной, полной жизни жены и палка с набалдашником для ее убеленного сединами супруга. Глупый старик! Однако она выглядит вполне счастливой с ним — по крайней мере, временами. Он уже давно понял, что жизнь становится намного легче, когда Мелани чувствует себя счастливой.
   — Я полагал, что мы уже детально обсудили это, дорогая, — утомленно отвечал он. — Там будет видно — вот все, что я могу сказать. Ведь когда он будет способен передвигаться, он может отправиться именно в Лондон.
   Мелани подошла к зеркалу, чтобы полюбоваться на свои новые серьги. Это зеркало в великолепной оправе работы Вильяма Джонса Эдмунд подарил Памеле на десятую годовщину их свадьбы. Памела тогда расплакалась от счастья, увидев в его незамутненной чистоте отражение их любви. Зеркало было единственной вещью, оставшейся в гостиной после Памелы. В каждой комнате Тремэйн-Корта оставалось что-то, что напоминало ему о Памеле и резало глаз — либо картина, либо ваза, либо что-то из мебели — как будто нарочно.
   Эдмунд поморщился, с трудом отводя глаза от отражения Мелани в зеркале Памелы.
   — Он может собраться в Лондон. Фу-ты ну-ты. Хотела бы я понять, почему тебе так важно знать, куда отправится Люсьен, особенно после того, как ты все эти два года так желал ему быть убитым. Ты сам сказал, дорогой, я прекрасно слышала.
   — Мелани, пожалуйста…
   — Мелани, пожалуйста, — передразнила она своим тонким детским голоском, улыбаясь своему отражению и наблюдая за ним в зеркало. — Люсьен уже столько времени находится в этом доме, и никто из нас его не видел. Так почему ты боишься встретить его в таком огромном городе, как Лондон? Или здесь кроется что-то еще? О Боже, уж не ревнуешь ли ты, дорогой? Может, ты даже боишься, что я с Памелиным сыном наставлю тебе рога, как когда-то это сделала она с его отцом?.. По крайней мере, у меня есть на то причина. Как ни крути, дражайший Эдмунд, но кому лучше меня известно плачевное состояние твоих мужских способностей?..
   — Мелани!
   — Ух ты, ну разве они не прелестны? Я права. Они превосходно подходят к ожерелью. — И она вернулась к кушетке, став перед мужем таким образом, чтобы ему полностью открылись обе ее белоснежные груди с розовыми нежными сосками. — Ну, дорогой, как я выгляжу?
   — Ты сама прекрасно знаешь, как ты выглядишь, Мелани. И совершенно не нуждаешься в моем мнении. — Он с трудом перевел дух, борясь с желанием схватить и удавить ее на месте или зарыться лицом в ее пухлые, соблазнительные груди. Боже! Он потерял дар речи. Желал ли он прежде столь страстно человеческой ласки? Ну почему его до сих пор так терзает воспоминание о том, как они с Мелани занимались любовью?
   Мелани опустилась в ближайшее кресло.
   — Ну вот, ты что надулся, милый? Ох, только не надо на меня смотреть так, будто я ляпнула невесть что. Я ведь слышала, как ты сказал, что хотел бы, чтобы Люсьен умер. Я тогда даже онемела. И где, интересно, эта девица? Нодди начинает хныкать. Честное слово, от этой девки никакого толку. Она же прекрасно знает, что Нодди может проводить с нами не более получаса. Это просто удивительно, как я до сих пор не выставила ее, но я сделаю это, если Нодди заорет.
   — Я вовсе не дуюсь, Мелани, однако у меня сохранилось еще достаточно разума, чтобы раскаяться в том, что я пожелал смерти невинному человеку. Памеле я не простил ее грех — до сих пор. А Люсьен такая же жертва, как и я. И я хотел всего лишь удалить из Тремэйн-Корта ее ублюдка, но я не желал бы его смерти. Это я теперь знаю наверняка.
   Эдмунд взял на руки сына и нежно прижал его к груди. У малыша резались зубки, и он с наслаждением вцепился зудевшими деснами в предложенный ему палец. Отец наклонился, чтобы поцеловать мягкие светлые волосики, удивляясь силе любви, которую питает к этому крошечному человеческому существу. Что бы он делал без этого ребенка, этого волшебного дара, второго шанса на бессмертие, данного ему после того, как первый был столь безжалостно уничтожен признаниями Памелы?
   — Позволь Нодди побыть чуть дольше, Мелани. Ему уже больше года, и он не нуждается каждый миг в няне. У мальчика прорезалось уже целых шесть зубов — ты бы знала об этом, если бы почаще была в детской. Я удивляюсь, что Кэт еще не жалуется, что наш молодой человек отгрыз ей соски.
   — Эдмунд, это отвратительно! — Мелани вскочила с кресла и стала перед мужем, осуждающе глядя на него. — Уж не пытаешься ли ты отомстить мне за мою откровенность? Неужели ты настолько неотесан, чтобы фамильярничать со слугами? Ты же знаешь, я терпеть не могу этих разговоров. Все, что относится к вскармливанию младенцев, мне отвратительно, ведь женщине при этом отводится роль дойной коровы — с ее отродьем, которое с воем цепляется за соски. Ну а теперь я позвоню Кэт, пока Нодди не обмочил тебе весь жилет. Бизли вот-вот объявит, что обед подан.
   Эдмунд следил за тем, как грациозно его жена потянулась к шнурку колокольчика, и в который раз удивился тому, что он женат на невесте Люсьена.
   Все случилось тогда так быстро: его открытие о происхождении Люсьена, несчастный случай с Памелой, свадьба с Мелани, на которую он решился из-за страстного желания забыть первую жену и ее ублюдка. Он расплатился за свою поспешность: они с Мелани абсолютно не подходили друг к другу. Но в то же время он был благословен появлением на свет юного Эдмунда Тремэйна. Это дитя помогало ему забывать боль.
   Почти.
   Но вот теперь Люсьен вернулся. Люсьен, который по-прежнему носит имя Тремэйнов, хотя в жилах его нет ни капли их крови. Люсьен, этот мальчик, которого он любил и растил, веруя в то, что пестует плод своих собственных чресел. Само его присутствие непрерывно напоминало об обмане Памелы, о ее предательстве. Эдмунд изо всех сил мечтал дожить до такого дня, когда он смог бы подумать о Люсьене без того, чтобы пожелать его смерти, словно только эта смерть смогла бы освободить его рассудок от тягостного сознания, что его первая женитьба, его любовь, большая часть его жизни оказались всего лишь предательской ловушкой, которая сломала его, унизила, лишила веры в людей.
   Люсьен.
   На протяжении последних двух недель он лежал далеко от хозяйских апартаментов, в маленькой спальне в северном крыле дома, пребывая на полпути между жизнью и смертью: жестокая лихорадка и физическое истощение не проходили. Рассудок все еще не прояснился. Но в конце концов болезнь отступила, и Мойна вечером сообщила Эдмунду, что раньше, днем, Люсьен на несколько мгновений приходил в себя.
   Эдмунд отнес свою радость на счет того, что Люсьен вскоре сможет покинуть его дом. Однако он был не в силах отказаться от ежедневных визитов к больному, хотя и заставил Мойну поклясться хранить это в тайне. Он не желал давать Мелани приобрести над собою власть еще большую, нежели она уже имела: он был не настолько уж дряхл, чтобы не замечать, чье слово в Тремэйн-Корте последнее.
   Он не мог с точностью сказать, когда и как его власть была узурпирована, однако несомненно это произошло вскоре после смерти Памелы, когда он сидел взаперти в своих комнатах, сраженный горем и гневом. И раненой гордостью. У него было достаточно времени, чтобы признаться в этом — по крайней мере, самому себе.
   Что бы стал он делать, если бы в то время Мелани не гостила в Тремэйн-Корте? Мелани — на которую он поначалу смотрел лишь как на милую красивую осиротевшую малютку, которая собиралась замуж за его любимого сына, — в те первые, самые тяжелые дни обнаружила твердость своего характера.
   Она взяла бразды правления в свои руки, уволив всех старых слуг и впоследствии объяснив это тем, что хотела лишь помочь ему избавиться от всего, что служило напоминанием о его неверной жене. Хоукинс, который обожал Памелу, был вынужден убраться первым, а когда был уволен служивший не один десяток лет у Тремэйнов дворецкий, Эдмунд решил, что не стоит подрывать свой авторитет ради остальных слуг.
   Только Мойна, которая пользовалась немалой властью в доме с того самого дня, как явилась сюда вслед за Памелой — она была ее нянькой, потом личной служанкой, — избегла общей участи. Было непонятно, почему Мелани решила не воевать с женщиной, столь приближенной когда-то к его первой жене. Сам Эдмунд старался избегать Мойны: эта женщина была живым напоминанием о Памеле, причем не столько о ее жизни, сколько о смерти. О его невосполнимой утрате. Обо всех его утратах.
   Следом за слугами пришла очередь всем купленным Памелой вещам и любимым ею предметам обстановки: их поглотил чердак, так что уже через несколько месяцев после свадьбы на всем Тремэйн-Корте лежал отпечаток личности Мелани.
   Она удалила все, оставив по одному предмету в каждой комнате. Его новая жена, понял он, большая мастерица мучить.
   Мучить всеми доступными способами.
   Эдмунд глядел, как Мелани наливает себе бокал вина. Жидкость выплеснулась, и она не спеша подносила ко рту один за другим нежные пальчики, чтобы слизнуть прозрачные капли кончиком языка. Ее глаза, так широко и невинно распахнутые, пристально наблюдали за ним. А потом она улыбнулась.
   Мир, полный муки.
   Его собственные пальцы задрожали против его воли, когда он вспомнил, как касался этот же самый язычок его кожи, какие чудные формы скрыты под платьем цвета крови.
   Какой предательски покорной была она, когда проникла в его спальню, чтобы утешить его в ночь после похорон Памелы. Принесла кубок горячего вина с пряностями, чтобы облегчить его боль. Как ласково обнимала его, когда он плакал. Как мило ворковала, стараясь помочь ему забыть об утрате.
   Как охотно она отдалась ему. Когда он встал на колени возле ее кровати, она позволила ему ласкать и целовать каждый нежный изгиб, каждую ложбинку своего юного тела в припадке страсти, которую он ощутил с такой силой впервые в жизни.
   Потом, когда он, целуя ее груди, рыдал словно младенец, она утешала его, говоря, что это естественно, что так и должно было случиться. Их обоих предали: одного — мать, другую — сын. И все, что у них осталось, это они двое. И это только справедливо, что они нашли утешение и спасение в объятиях друг друга.
   Мелани была во всем, о чем он только мог бы мечтать, чего он хотел и в чем нуждался. Все, что он помнит о последовавших за тем коротких месяцах, — ее вкус, ее запах, влажные теплые недра ее тела.
   Однако она перестала пускать его в постель после того, как родился Нодди. Да это и не имело теперь смысла, ибо она сумела сделать его немощным импотентом, безжалостно насмехаясь и издеваясь над каждой его неудачной попыткой, над его бессильными слезами. Отныне она пользовалась своим роскошным телом лишь для того, чтобы дразнить его, предлагая его взору прелести, остававшиеся для него недосягаемыми.
   Его прекрасная молодая жена даже не пожелала кормить дитя, появившееся на свет в результате их краткого союза…
   Эдмунд пристроил Нодди у себя на колене, так как малышу стало тесно в горячих отцовских объятиях. Он помнил, как Памела кормила Люсьена, а они лежали по краям кровати, не спуская глаз с малыша, который нетерпеливо молотил кулачками по груди, жадно поглощая молоко. А потом, когда младенец спокойно засыпал с еще не высохшим на губах материнским молоком, Памела придвигалась поближе к Эдмунду и предлагала ему то же сладостное кушанье.
   — Бог ты мой! — едва слышно пробормотал он. — Поэты правы, когда утверждают, что нет дурака глупее, чем старый дурак. Памелы нет, Люсьен для меня все равно что умер, а моя молодая жена открыто издевается надо мной. И все же у меня есть Нодди. Спасибо тебе, Господи, я, по крайней мере, имею Нодди.
   — Эдмунд! Эдмунд! Во имя всего святого, ты опять что-то бормочешь и говоришь сам с собой. Клянусь, мне придется попросить Мойну составить для тебя тонизирующее питье, чтобы ты мог хоть на несколько минут на чем-то сосредоточиться. Кэт стоит над тобой уже целую вечность и ждет, когда ты наконец отдашь ей Нодди.
   — Извините меня, милая, — произнес Эдмунд, неохотно расставаясь с сыном. — Моя жена права, я действительно отвлекся. Кэт, я полагаю, Нодди надо давать что-то погрызть, чтобы не так чесались десны: пока я держал его, он сжевал мой палец чуть не до кости.
   Кэт, приподняв юного Эдмунда Тремэйна, кивнула и ответила:
   — Мойна как раз дала мне кое-что сегодня вечером, сэр, оттого что мастер Эдмунд весь день вел себя не очень-то хорошо.
   Мелани, всегда скорая на расправу, набросилась на нее:
   — Тогда с какой стати вы позволили себе унести его из детской, неопытная девчонка? А что, если это не из-за зубов, если это нечто иное? Вы совершенно безответственны. Этот ребенок — единственный наследник мистера Тремэйна. — Ее голос стал срываться на визг. — Я знаю, что для вас жизнь ребенка не имеет значения, — ведь вам ничего не стоит улечься в ближайшей сточной канаве, чтобы обзавестить новым ублюдком. Однако я устроена несколько иначе и никогда не смогу зачать нового…
   Эдмунд скривился, видя, как смотрит на него Кэт. Спокойствие ее взгляда и безразличное выражение лица ясно говорили ему о том, что она скрывает свои истинные чувства.
   — Мелани, ради Бога… — начал он.
   — Не беспокойтесь, сэр, — сказала Кэт. — Она говорит правду. Во всяком случае, в том виде, как это доступно таким, как она. Но я не настолько глупа, чтобы рисковать своей службой, нерадиво исполняя обязанности. Обещаю, что мастер Эдмунд будет со мною в полном порядке.
   — Таким, как я! Таким, как я! Эдмунд! Ты слышал, что сказала обо мне эта неблагодарная девка! — Щечки Мелани алели, как маков цвет, когда она смотрела вслед служанке, уносившей ее сына. — Как ты смеешь позволять ей говорить обо мне в таком тоне? Да еще после того, как мы облагодетельствовали ее, взяли в дом, когда она не смогла даже расплатиться по счету в «Лисе и Короне». Ну, завтра утром она отсюда уберется, я тебе обещаю. Нет, лучше я вышвырну ее прямо сейчас. Пусть возвращается в свои трущобы, из которых вылезла. Мойна позаботится о Нодди.
   — Ты разве забыла, что сегодня Рождество? И к тому же Мойна слишком стара, чтобы быть ему нянькой. Кэт останется. Она останется, мадам, иначе вам самой придется заботиться о собственном сыне. Я выразился достаточно ясно? — Эдмунд говорил сердито, стоя перед женой во весь рост: издевки и придирки жены заставили его ненадолго распрямиться и вспомнить того мужчину, каким он когда-то был. Однако к нему так и не вернулась былая уверенность. Она больше никогда к нему не возвращалась. Вот и сейчас он уже чувствовал, что силы его тают, что он утомлен жизнью. — Взгляни-ка, дорогая, Бизли пришел пригласить нас на рождественский пир. Не соблаговолишь ли ты принять мою руку, чтобы я проводил тебя к столу?
 
   Люсьен метался на простынях, истекая потом, его правая рука поднималась, словно в ней был зажата сабля, темные глаза горели безумием. Его голос, охрипший от крика, ужасный, как у всякого умирающего, заполнял комнату:
   — Ну вот, они снова явились, проклятые ублюдки. Ко мне, ребята, ко мне! Мы покажем им, из чего мы сделаны. Гарт, стань поближе у меня за спиной. Прикончи его! Мастера-убийцы, вот мы кто. Пусть только сунутся!
   Это был бой не на жизнь, а на смерть, и они с Гартом остались единственными офицерами, уцелевшими после трех суток кровавой бойни. Он видел, как пал Хазбрук. Юный О'Коннор погиб нынче утром, ядро попало ему в грудь, и кровь пузырилась на его губах, а он цеплялся за руки Люсьена, словно не желая покидать мир живых.
   И снова перед глазами у Люсьена кровь — на сей раз это кровь человека, которому он пронзил саблей горло. Француз пытался кричать. Люсьен поднял ногу и отпихнул его прочь, повернувшись лицом к следующему нападавшему. Его руки ныли от убийства, его сапоги скользили в луже крови, а они все шли и шли. Не успевал он прикончить одного, на его место вставали двое новых. И конца этому не было.
   О, это совершенно не походило на романтические описания славных сражений во имя матери Англии. Не развевались знамена, не звенели трубы, не звучали патриотические песни. Здесь, на этом голом склоне, не было ни правых, ни виноватых.
   — Тысяча чертей! На этот раз их не меньше сотни! Взгляни-ка направо, Гарт, на вершину того холма. Неужели это наши? Слава тебе, Господи! Ребята, держитесь! Этот день будет нашим! О Боже! О святой Иисус, моя нога! Гарт! Я ранен! Я ранен!
   Боль моментально стала невыносимой — она жгла ногу до кости. Его бедро полыхало огнем, в то время как остальное тело наливалось холодом. Но вот все куда-то ушло, словно он покинул телесную оболочку и издали наблюдал за собственной агонией. Откуда-то сверху раздался голос Гарта, он говорил почему-то неестественно громко:
   — Люсьен! Люсьен, старый дружище, послушай меня. Ты непременно поправишься. Я достаточно заплатил этим девкам. Они присмотрят за тобою, пока ты не выздоровеешь. Криммонс тоже здесь, и Пакер. Они не так тяжело ранены и помогут тебе, но больше я ничего не могу для тебя сделать. Я должен идти дальше, с парнями. Господи, Люсьен, не вздумай умереть — ради меня. Ты слышишь меня, несчастный ублюдок? Не вздумай умирать!
   Ублюдок. Ублюдок. И почему ты только не умер? Вид твой мне отвратителен.
    Гарт! Так ты знаешь? Как тебе удалось узнать? Это же все неправда! Не оставляй меня, Гарт. Не оставляй меня здесь! О Боже, какая боль. Какая ужасная боль. Много наших погибло?
   Погибло… мертвых… мертвых… Твоя мать умерла. Ты отвратителен мне. Ублюдок!
    Мама? Мама, я дома. Я ведь говорил тебе, что вернусь домой. Подойди, поцелуй меня. Облегчи мне боль. Я дома. Гарт, ты познакомился с моей мамой? Мама, я сдержал клятву. Почему же не сдержала ее ты? Мама!
   Пушечные выстрелы! Артиллерия гремит где-то близко, не дает ему спать. Неужели ему нигде не дано обрести покой? Он устал, он так устал. Кто трогает его ногу?
   — Нет! Прочь! Черт побери, прочь от меня! Криммонс, моя сабля! Они хотят отрезать мне ногу. А ну назад, вы, ублюдки! Я вернусь домой целым — или вообще не вернусь! Прочь от меня, или я прикончу вас всех! Грязные ублюдки!
   Ублюдок… Мелани теперь моя жена. Мы хотим, чтобы ты уехал… чтобы ты уехал… уехал… уехал…
    Мелани! Я не позволил им прикоснуться ко мне, моя дорогая! Клянусь тебе. И я вернусь к тебе целым. Криммонс, не позволяй мне заснуть. Если я засну, они разрежут меня на мелкие кусочки. Не позволяй мне спать, Мелани!
   Ты не потерял меня, дорогой. Я люблю тебя. Я клянусь тебе! Я всегда любила тебя. Мы поговорим позже. Позволь мне позвать Эдмунда. Он все тебе объяснит.
    Нет! Мелани, не уходи, вернись ко мне! Ты видел ее, Гарт? Ну разве она не красавица? И она любит меня! Она — моя любовь, моя единственная любовь. Все в порядке! Криммонс, дай мне воды. Я хочу воды. Мама? Я дома.
   Эдмунд стоял возле постели, крепко обхватив себя руками, чтобы не дать им протянуться к сыну Памелы.
   — Мне показалось, ты сказала, что сегодня ему лучше, Мойна, но ему еще хуже. Раньше он, по крайней мере, был спокоен. А теперь мечется как сумасшедший. Рождество теперь или нет, я полагаю, нам необходимо послать за доктором. Или священником. Мальчик умирает.
   — Молодой мастер Люсьен и не думает умирать, — отвечала старуха своим низким, хриплым голосом, не отрываясь от вязанья, с которым сидела в кресле-качалке в углу комнаты. — И не мечтайте об этом. Мой мальчик выживет, хотя сейчас по нему этого и не скажешь.
   — Когда я захочу знать твое мнение, Мойна, я сам тебя спрошу. Присматривай за своим пациентом. — Эдмунд повернулся к выходу, не желая спорить со старухой. Ему надо было успеть вернуться, прежде чем Мелани хватится его. Такой гордый мужчина. Такой сильный мужчина. Управляемый женщинами. Чего же удивляться тем презрительным взглядам, которыми удостаивают его Мойна с Мелани. Жалкий, но не вызывающий жалости.
   Служанка с трудом поднялась на ноги, тощая, изможденная, — казалось, она свалится от малейшего дуновения ветра.
   — Вам нет нужды разъяснять мне мои обязанности. Я помогла этому мальчику появиться на свет, я вынянчила его, и я заботилась о его матери, когда она умирала. И он поправится, хотите вы этого или нет. И может статься, что тогда он вас убьет. Вот уж потеха-то будет!
   Эдмунд выскочил из комнаты, чтобы не слышать сухой, скрипучий хохот Мойны, но он долго еще бился ему в уши, несмотря на плотно закрытую дверь. Он привалился к стене, глубоко вдыхая холодный воздух. В голове пульсировала боль. Он уставился на свои руки, пытаясь сжать в кулаки бессильные пальцы, однако прошло немало времени, пока мышцы стали ему послушны.
   Словно тело само старалось напомнить Тремэйну о том, как он стар. Какой он старый, больной, глупый, несчастный человек.

ГЛАВА 3

 
…Дышала волшебством
Ее походка; небеса в очах
Сияли; благородства и любви
Движенье было каждое полно.
 
Джон Мильтон, «Потерянный Рай»
   Кэтрин Мари Элизабет д'Арнанкорт, не глядя на свое отражение в старом помутневшем зеркале, расчесывала волосы гребнем, отделанным слоновой костью. Безнадежно потускневшие серебряные зубья слабо блестели в свете свечи. Руки ее равномерно двигались, массируя голову после бесконечного дня, в течение которого ее волосы, длинные до пояса, были безжалостно скручены и спрятаны под крахмальный чепец.