— А теперь. Ваше Величество… моя сладчайшая госпожа… царица женщин… скажите, что вас печалит. Неужто мой разговор с леди Екатериной? Вам нечего страшиться! Полноте, вы затмеваете ее, как звезда — головешку! Скажите же, чем я вызвал вашу ревность?
   Меня затрясло, слезы хлынули градом. Я понимала, как жалко выгляжу, но я должна была сказать:
   — В слове «чем» — три буквы, и одна из них «эм»!
   Его лицо исказила невыразимая мука.
   — О, миледи… леди Елизавета! Не плачьте из-за этого! Не плачьте из-за нее… или из-за меня!
   Как объяснить ему, что я плачу не из-за нее, но из-за нас двоих?
   — Робин… прости меня… что с Эми? Что с твоей женой?
   И вновь его черты исказила нестерпимая боль.
   — Мадам, вы не можете не видеть — не догадываться, — как мало она для меня значит! — Он затряс головой яростно, почти иронично. — Но она по-прежнему моя жена, да, моя дорогая « женушка!
   Его горечь была как на ладони. Мне захотелось сделать ему больно.
   — Но вы женились на ней!
   Он почти оскалился.
   — В семнадцать лет? Что мальчишка в эти годы понимает, кроме зова плоти? А когда я набросился на нее, как каннибал, и пресытился до отвала, что осталось потом?
   Телесные браки начинаются с радости, а кончаются горем.
   Пророческие слова Сесила, сказанные на Робиновой свадьбе, через десятилетие глухо отозвались в моих ушах. Бедная Эми. Ах, бедная Эми! Сафо словно знала ее историю, описав ее удел: «Лань, что со львом спозналась, от любви погибнет».
   Жалость переполняла меня.
   — Неужели совсем ничего не осталось?
   Он зло рассмеялся:
   — Для меня — сыворотка из-под прокисшей страсти. Для нее — нечто худшее, муж, который ей теперь отвратителен.
   Его холодные слова леденили мне кровь; однако я так же хладнокровно им радовалась. Теперь он мой! Не скажи он этого, я бы не могла его любить — любить человека, чье сердце затребовано, отдано в залог и сохраняется за прежней владелицей, — нет, это не для меня, не для Елизаветы, королевы Елизаветы!
   Последнее прикосновение к ране, потом я, словно лекарь, попытаюсь ее исцелить. Я коснулась его руки:
   — Господь не дал вашей супруге?..
   Робин тяжело вздохнул:
   — Будь у нас ребенок, она, возможно, сохранила бы в нем память о нашей любви. Но тогда ничего не вышло из нашей первой любовной игры, из моего короткого медового месяца с ее телом. А теперь…
   Он осекся и затравленно уставился в стену.
   Мне нужно было знать.
   — А теперь? — понукала я Робина.
   Он посмотрел мне прямо в лицо. Глаза его были пронизаны болью.
   — Теперь я к ней не прикасаюсь, — сказал он отрешенно. — А ведь она, бедняжка, по-прежнему меня любит. Для нее было б лучше, чтоб я убил ее тело, чем вот так убивать живую душу!
   — Робин! Робин!
   Он яростно рассмеялся:
   — О нет, леди, не жалейте меня! Это она — страдалица. Ее мучает тяжкий недуг — разъедает одну из ее грудей, врач говорит, это от горя и тоски. — Он взглянул мне прямо в глаза. — И еще врач говорит, она долго не протянет.
   Я замерла. Что он говорит? Погодите выходить замуж, я скоро буду свободен.
   Я склонила голову, сердцем и душой отдалась змеиному зову, вековечной песне сирен.
 
   Отдалась — и не отдалась.
   Ибо я сделала, что сделала, — и выбор принадлежал мне. Негоже порицать Робина за то, на что меня толкнуло собственное сердце — и никто иной. Если в нашем саду и таился змей, то вовсе не Робин, — нет, он был моим Адамом, я — его Евой, мы резвились, как дети в первом Божьем саду, безгрешные, подобно нашим прародителям, — по крайней мере, до поры…
   И я предпочла забыть о ее существовании.
   А заговори я о ней, что бы я могла сказать?
   «Робин, как ваша жена?»
   А он бы отвечал: «Спасибо, мэм, благополучно умирает, мой слуга Форестер не спускает с нее глаз, у нее все есть…»?
   Все, кроме того, к кому она стремится, кого любит, сейчас, когда ей труднее всего…
 
   Однако все видели, что я люблю Робина, и порицали его. Арундел бушевал, Пикеринг досадовал, император Габсбург (Сесил и не подумал щадить меня, так прямиком и выложил) впал в священный римский ужас при мысли, что мог связать себя или кого-то из своих сыновей со столь легкомысленной женщиной!
   Однако я не желала с этим мириться. «Скажите Его Превосходительству, — защищалась я, — что на меня смотрят тысячи глаз! Что скорее верблюд пройдет сквозь игольное ушко, чем я позволю себе хоть один грешный миг с лордом Робертом!»
   — Как скажете, мадам.
   Сесил был сама искренность и доверие. Однако его глаза, пустые, как монеты, которые кладут на веки мертвецам, говорили: «Вы блефуете» — ив высшей степени учтиво добавляли: «Вы, мадам, лжете».
   Потому что, сказать по правде, я грешила каждую секунду, проведенную с ним, и все остальное время — тоже. Уже быть с ним рядом — значило грешить, думать о нем — тем паче. Прозрачные волоски на тыльной стороне кисти, разворот его шеи, нежные и смуглые мочки ушей, завиток кудрей за ними — все это и каждая черточка в отдельности будоражили кровь, заставляли меня краснеть, бросали в жар.
   И он, уверена, ощущал нечто подобное. Временами в моей комнате, когда сгущались синие сумерки, но свечи еще не вносили, лютня вздыхала в углу и детский голос пажа пел о муках, которые ему только предстоит испытать, мой лорд вдруг вскакивал и с поклоном отходил от меня, требовал вина или карт, разрушал обнявший нас заколдованный круг и впускал в него холодный внешний мир.
   Однако в следующий миг он глядел на меня или я на него, и мы снова пропадали, тонули в бездонном колодце любви.
 
   Однако разговаривали мы мало, еще меньше — делали. Нам довольно было просто быть, жить, грезить. Лето доживало свои последние дни, словно беременная крестьянка, и разрешилось обильным урожаем; на Михайлов день церковь в Ричмонде ломилась от осенних плодов: ядреных коричнево-желтых тыкв, моркови, репы, яблок, чернослива и гладких желтых горлянок. При дворе мои повара превосходили себя, спеша подать на стол последние щедрые дары природы, покуда Персефона[2], спускаясь в подземный мир, не унесла с собой лето до следующего года, — мы ели ежевику и лесные орехи, последние сливы, ломти спелой айвы и мушмулы со сладким английским сыром.
   Пришла зима, жизнь вокруг нас замерла. Но на иных деревьях зрели иные плоды, и даже в мой рай, в мой уютный шалашик среди ветвей, проникали слухи о них. Я уже не присутствовала на каждом заседании совета, как в первые тревожные дни, — я вполне полагалась на своих лордов и знала, что Сесил расскажет мне все самое важное. Тем более что я так или иначе узнавала обо всем — мне приходилось подписывать все указы, акты, билли и прокламации.
   Однажды морозным декабрьским днем я прогуливалась во дворе, глядя, как Робин, тоже забросивший государственные обязанности, стреляет из лука по мишени. В аудиенц-залу я вернулась лишь после окончания совета.
   Здесь меня ждал Сесил. Здороваясь, он опустился на одно колено и расправил длинное бархатное одеяние. Я была весела, как никогда: мысленно я еще видела, как Робин посылает в цель стрелу за стрелой.
   — Что сегодня подписывать? — Я плюхнулась за стол, потянулась к связке перьев. Мне не терпелось вернуться к Робину. — Начнем.
   — Как пожелает Ваше Величество.
   Я тщательно приготовилась к работе — я всегда гордилась своим большим цветистым росчерком ЕЛИЗАВЕТА R[3] и никогда не выводила его в спешке. Сесил клал передо мной документ за документом, я подписывала, писцы уносили готовую бумагу на соседний столик и присыпали песком жирные черные чернила.
   — Приказ об отправке солдат в Шотландию? — Я нахмурилась.
   — Ваше Величество, вы, наверно, помните: совет рекомендовал укрепить приграничные области. Королева-регентша ценой огромных трудов сохраняла в Шотландии мир. А теперь из Женевского рассадника вернулся проповедник Нокс и ежедневно разжигает народ против Римской Церкви и французского засилья. Назревает мятеж, и мы должны позаботиться, чтобы он не перекинулся в Англию.
   — Нокс? Это тот смутьян, который писал против меня, против «чудовищного правления женщин»?
   — Он самый, мадам.
   — Тогда согласна — берите солдат, сколько хотите!
   Я подписала. Под приказом об отправке солдат оказался документ, какого я прежде не видела. «Ордер на арест», — медленно прочитала я. Обычно меня не беспокоили подобными пустяками.
   «…арест матери Даун из Брентфорда и Хью Берли из Тотнеса…»
   Кто эти люди?
   — Дорогой секретарь, как попал сюда этот документ?
   — Что? Что это, мадам? — Он заглянул мне через плечо.
   Я вытаращилась. Сесил не знает, что в его бумагах? Я скорее поверю, что он забыл собственное имя! Глаза его были чисты и невинны, спокойны, словно равнинное озеро, без всякого подвоха на дне. Однако, взглянув на ордер, я поняла — он меня дурачит.
   «…за непотребное и подстрекательское поведение вышесказанных Даун и Берли, утверждавших, что королева — бесчестная женщина и в своей невоздержанной жизни ничуть не лучше приходской шлюхи, что лорд Роберт спит с королевой, покрывает ее, словно овцу…»
   — Весьма злоязычная парочка. — Я обрела дар речи.
   Сесил, глядя прямо перед собой, только кивнул. Я нащупала перо и мстительно подписала ордер:
   — Проследите, чтоб их примерно наказали за эти гнусные измышления.
   — Будет исполнено. Ваше Величество.
   Мне не следовало показывать своей ярости из-за подобных сплетен. Однако эти болтуны, эти гусеницы, подгрызающие мое имя и репутацию, подгрызающие Робина, жалили меня, как гадюки. Он должен об этом знать. Когда я сказала, он вспыхнул, прикусил губу, черный от гнева.
   — Покрывает? Они смели сказать «покрывает»?
   Я кивнула, не в силах и слова вымолвить от стыда.
   Он встретил мой взгляд, глаза его метали молнии, и я прочла в них гневную мысль: «Если б они только знали!»
   Потому что между нами ничего не было, ничего плотского. Ничего такого — любовь столь глубокая, что ее не выразить в словах, и день ото дня глубже, так что не выразить уже и в слезах. Однако это была любовь, и вздохи, и песни, и приношения, и дары, и взгляды, и общность пристрастий, становившаяся все больше с каждым днем. И, как с моим вторым лордом, Сеймуром, порой — поцелуй украдкой в нише или в оконном проеме, вдалеке от свиты, или в нашем излюбленном месте, в полях, где, как дети природы, мы могли следовать ее велениям.
   Мы ездили верхом каждый день. С первой теплой поры, когда наши кони пробирались по грудь в таволге и двукисточнике, через летние, оставленные под паром, до осенней пахоты поля, мы редко пропускали хоть день — разве что хлестал ливень или земля промерзала настолько, что мы боялись покалечить коней. Но даже и в такие дни Робин звал меня в крытый манеж, где лучшие из его скакунов покажут свой «полет», а он — свою власть над ними и, не скрою, свою власть надо мной.
   Он был лучший наездник, какого когда-либо знала Англия, вам это известно? Ни до, ни после не видела я подобного. Это был кентавр в седле, он сливался с лошадью воедино — чувствовал каждое ее движение и, клянусь, читал ее мысли.
   И с каждым днем мое чувство к нему росло, его статное тело наездника, мужественное, загорелое, как у цыгана, лицо, ослепительная белозубая улыбка завораживали меня так, что я уже не могла подумать ни о чем другом. Из Шотландии доносили, что французы стягивают силы, укрепляют враждебные гарнизоны у самых наших границ. Я выслушивала, приходила в ярость, пугалась — Мария! Теперь она царит над двумя королевствами, нависает над моей страной, словно зловещая великанша, одной ногой в Кале, другой — в Карлайле! — пугалась и забывала.
   Потом пришла весть, что шотландские лорды, изнемогшие под французским игом, под королевой-регентшей, под кардиналами и папой, подняли мятеж, желая очистить страну от Римской церкви, утвердить новую веру. И что Мария де Гиз, вдовствующая шотландская королева, регентша своей дочери, изнемогла от долгой борьбы, от всеобщего развала, от бесконечных усилий отстоять у протестантов дочерний трон, опустила руки, голову, сложила с себя корону и умерла.
   Оставив все Марии?
   Или мятежным лордам?
   Папистам или протестантам, кому достанется Шотландия?
   Королева или ковенантеры[4], кто возьмет верх?

Глава 8

   — Лорды! Шотландские лорды восстали против католического французского правления! Прекрасные новости для нас, лучше быть не может! — ликовал Сесил. — Мы должны поддержать их, мадам, людьми и деньгами!
   Весь совет согласился.
   — Представьте только, ваша милость, — гремел Сассекс, мысленно хватаясь за меч, — разом изгнать с нашего острова французов, королеву и папу!
   Я скривилась:
   — Что? Поддержать горстку мятежников против помазанной королевы? — Из памяти еще не изгладилось девятидневное правление Джейн, предательская попытка сбросить нашу династию! Я тряхнула головой, глядя на Сесила и немногочисленных лордов. — Я не стану помогать тем, кто поднял оружие на законную власть. Никто не знает, когда этот же мятеж обратится против меня.
   — Миледи, об этом не может быть и речи!
   — Мадам, народ вас любит и чтит!
   Конечно, они наперебой бросились убеждать: мне-де ничто не грозит. Но я не верила. Я сидела па троне каких-то двенадцать месяцев и держалась только на верности народа. Если ее утратить…
   То была тема ночных кошмаров, тех самых кошмаров, что отравили сестре Марии последние недели царствования — когда она напялила на себя дурацкую ржавую кирасу и держала под подушкой старый меч — и при этом все ночи не смыкала глаз! Теперь, когда поднялись шотландцы, я тоже познала страх за свой трон, даже за свою жизнь. Один взгляд на Робина — и я забуду страх, забуду все в упоении любви…
   И все же я едва верила своему счастью, нашей любви, нашей радости. И я не смела говорить о них, так как все вокруг — у каждого имелась своя причина — ополчились на Робина.
   Зависть лордов еще можно было стерпеть; куда хуже молчаливая обструкция верного Сесила.
   Обиднее всего, что тот прежде симпатизировал Робину, в отличие от Норфолка, презиравшего в нем «выскочку» и похвалявшегося перед Робином древностью своего рода, своей голубой кровью. Однако Сесил вознамерился отдать меня за Габсбурга и таким образом упрочить европейский мир — именно Робина он считал камнем преткновения.
   И у Робина были враги в числе самых близких ко мне людей. Если Парри охотно помогала его ухаживаниям: «Такой лорд, мадам, такой джентльмен!» (он покорил ее сердце тем первым сердцем из золота), то моя маленькая Кэт теперь показала коготки и редко упускала случай царапнуть.
   — Леди Екатерина вчера жаловалась, — начинала она исподволь, словно это просто сплетни, — ваша милость, мол, не придает значения ее положению наследницы, не снисходит к ее желанию стать женой и матерью, согласно велениям природы.
   — Ее положение, тьфу!
   По мне так притязания старшей кузины и древнее, и обоснованнее — хотя из меня дикими лошадьми не вытянешь, чтоб я признала наследницей Марию Шотландскую, — но Екатерина Грей?
   — Передай ей, что мне наплевать и на нее и на ее «положение»!
   А ведь я знала, что у Кэт на уме! Она думала разговорами о Екатерининой свадьбе, Екатерининых детях навести меня на мысль о собственном замужестве, а на деле только настроила против этой глупой девчонки!
   И за что только Кэт невзлюбила Робина, когда другие женщины боготворили землю, по которой он ступает, — Кэт, обожавшая насквозь лживого лорда Сеймура, — я так и не поняла.
   Но она вновь и вновь пыталась отдалить меня от него.
   — Этот северный лорд, он еще недавно прибыл ко двору, ваша милость знает, о ком я, — Споффорт или как его там…
   — Да, знаю.
   — Так вот! — Глаза ее горели притворным негодованием, одновременно приглядывая, как служанка ставит передо мной тарелку с рыбой и смоквами — мой постный ужин. — Говорят, он заточил свою жену в деревне и не намерен представлять ко двору, а сам заводит любовные шашни с другой — как его после этого назвать? — И наконец ее прорвало:
   — О, не водите компанию с лордом Робертом, мадам! Подумайте о своей репутации!
   И всегда, везде пристальные взгляды, пытающие, вопрошающие, раздевающие, норовящие проникнуть под платье, скабрезные взгляды, оценивающие каждое мое движение, порывающиеся ощупать — сберегла ли я тот треугольничек плоти, ту священную преграду, то бесценное женское сокровище, мою девственную плеву, или Робин похитил ее у меня вместе с добрым именем.
   Иногда от этих взглядов удавалось ускакать на бешеном галопе, гоня коней через подлесок и мшанник, через ручей, брод и топь по ухабам, где, того и гляди, сломаешь шею себе или лошади. Иные ирландские и немецкие скакуны вполне оправдывали свое название и дарили нам часы веселого забытья. Однако на ухабах им, мощным и тяжелым, было далеко до наших низкорослых, но уверенных английских лошадок, и, скача на них, мы постоянно рисковали вылететь, из седла.
   Одного немецкого жеребца, гнедого исполина цвета мятой шелковицы с иссиня-черными горестными глазами, я невзлюбила с первого взгляда.
   — Берегись этого жеребца, Робин! — убеждала я, когда тот садился в седло. — Если я что-то понимаю в лошадях, у него подлый характер.
   — Миледи! — вскричал Робин, притворяясь оскорбленным. — Кто из ваших слуг искуснее в обращении с опасными, породистыми, норовистыми созданиями, не желающими покоряться мужской руке?
   Я рассмеялась его дерзости.
   — Ни один мужчина не держит удила мягче, ни один лучше вас не держится в седле! И все же своенравный жеребчик сбросит вас раньше, чем вы думаете!
   Я оказалась права. Меньше чем через час, скача позади него, я увидела, как мощный скакун запнулся, оступился и опустил голову, как раз когда Робин привстал на стременах и наклонился, посылая его вперед. Все сошлось будто нарочно! Он упал меж огромных, сверкающих передних копыт, перекатился кубарем, как щенок, и угодил под разящие задние.
   Я перестала дышать, в голове стучала одна мысль: «О, Боже, нет! Моя любовь погибла, так и не став моею!»
   Мы пронеслись полмили, прежде чем я сумела осадить коня — так быстро мы мчались. Когда я подскакала, Робин лежал смятый, бледный, безгласный, его лоб рассекла тонкая, словно росчерк судейского, карминная полоска.
   Я долго рыдала и молилась, покуда подоспела помощь и он открыл бесценные очи. Когда же весть достигла двора, она не встретила там особого сочувствия. Даже Сесил не преминул заметить: «Благодарение Богу, конь сбросил лорда Роберта, а не Ваше Величество!»
   На следующий день в своих покоях Робин велел слуге показать мне раны: огромный вспухший ушиб на спине, на боку — вмятина, сломаны два или три ребра, на белой груди — синий, как татуировка, след от подковы. Еще дюйм-два, и гнедой растоптал бы ему горло, сломал шею, но, благодарение Богу…
 
   Все это лето, всю эту осень, весь тот год напролет мы были счастливы, и все же…
   И все же Эми не умирала!
   Я корила себя, что думаю такое о безвинной женщине, и все же это правда — я желала ей смерти!
   Желала ли? Ведь, покуда она жила, все оставалось зыбким. И я хранила себя от Робина, не уступала ему ничего, кроме кончиков пальцев да губ для редчайших сладких лобзаний…
   Однако, видит Бог, это было не просто! Дни сменялись неделями, недели — месяцами, его близость будоражила меня все сильнее и сильнее. Как я устояла? — спросите вы.
   А как устоял он?
   Отчасти меня спасала его отстраненность, его неизменная почтительность. К тому же добрый Сесил приглядывал за нами не хуже любой дуэньи. Между всеми своими заботами, бумагами, комитетами, переговорами, попытками заключить мир с Шотландией и обезопасить наши ближайшие рубежи он находил время еще для одной неписаной обязанности: постоянно быть рядом со мной. А по мере того, как Робин шел в гору, к нему льнуло все больше и больше людей, а меня окружали мои дамы и приближенные, фрейлины, камеристки, придворные, люди свиты, советники и послы — не говоря уже о мастерицах по прическам, модистках, белошвейках, портретистах, ювелирах, чулочницах, травницах, башмачниках, мастерах по головным уборам и воротникам — чудо еще, что мы порой урывали мгновение, чтобы побыть наедине.
   А мы урывали — конечно, мы урывали!
   С того первого поцелуя я жила в постоянном ожидании. Как королева я могла потребовать, но как женщина я хотела, чтобы потребовал он, чтобы он завладел моими губами — и, сознаюсь, моим телом тоже!
   Ибо теперь все, чему научил меня лорд Сеймур, каждое место, которого он касался, проснулось и взывало к Робину. Стоило ему тронуть мою руку — я загоралась, поцеловать мои губы — и я пылала. Когда он подставлял мне сцепленные ладони под ступню, подсаживая в седло, или подхватывал, снимая с коня, грудь мне стискивало огненным обручем, жар бередил душу до самых сокровенных недр. Я сгорала от любви. И шаг за шагом любовь наша росла и требовала выхода.
   Однако мы по-прежнему держались на расстоянии.
   — Милорд, почему вы вздрагиваете от моего прикосновения ?
   — Миледи, посмею ли я ответить?..
   Эти и другие вопросы протягивались между нами, как тени на солнце. Однако, когда он осыпал мои руки легкими, словно бабочки, поцелуями, по одному на каждый пальчик, по двадцать на каждый суставчик, потом медленно, нежно переворачивал ладонью вверх, чтоб и ее наделить любовью…
   Когда я поднимала руку к его лицу и касалась волос, упругих, как августовский папоротник, зачесывала их за уши, замирая, чтоб опалить любовью и их…
   Когда он жег мои запястья ледяными и пламенными лобзаниями, пока я не переставала различать холод и жар, сон и явь, ни жива и ни мертва от любви…
   Когда я решалась поцеловать ямочку на его подбородке, погладить мягкую золотистую рыжину коротко подстриженной бороды, когда я влеклась к большему и мечтала о большем, когда просыпалась, грезя о большем, как я желала его, и звала его, и жила им одним.
   О, Господи, рыдала я на вечерней молитве, что с нами станется? Ибо я полюбила единственного, за кого не могу выйти, — женатого мужчину!
   Однако, не будь он женат, пошла бы я за него, зная, что такое брак, чем заканчивается брак… даже для королевы?
   Особенно для королевы…
   И все же… все же… я не могла от него отказаться!
   Он подарил мне счастье, простую и чистую радость, которой мне так мало досталось в жизни.
   Но и тогда червь в сердце цветка подтачивая наше счастье… и недолго мы…
   Люди прослышали о болезни Эми, и молва, эта зловредная ведьма, перемывала нам косточки на тысячу ладов. «Лорд Роберт травит жену ядом, чтобы жениться на королеве!» — таков был самый безобидный из слухов. Трокмортон, всегда самый верный из моих сторонников, а ныне посол в Париже, сообщил, что вся Франция потешается над байками об «английской королеве, ее шталмейстере и его жене».
   Я решила положить этому конец.
   — Робин, окружи ее слугами, — молила я, — пусть рядом с ней все время будут надежные люди, чтобы все видели — ты не замышляешь против нее ничего дурного — и чтобы оградить нас от этих гадких сплетен!
   — Мадам, все уже сделано! — оправдывался он. — С ней в Кумноре мой управляющий Форестер и его семья, жена и сестры, а с ними все мои слуги. Там же я поселил ее подругу детства и почтенную пожилую даму, множество служанок, пажей и женщин — уверяю вас, она живет в довольстве, в окружении заботливых домочадцев, ничуть не хуже…
   Ему не было нужды заканчивать: ничуть не хуже, чем любая женщина в ее обстоятельствах — в ожидании потустороннего жениха, имя которому — Смерть…
 
   В ожидании…
   Мы все жили в ожидании.
   Ожидание никому не идет на пользу. За нервное напряжение расплачивается тело.
   В конце того лета я часто страдала мигренями.
   В один день болью так застлало глаза, что я потом долго не могла оправиться. После Робин уговорил меня покатать шары. Стоял пасмурный, промозглый сентябрь — в тот год золотая осень обошла Ричмонд стороной.
   И как же я забыла — то был день моего рождения!
   Робин приветствовал мое утреннее пробуждение музыкой: под окном заиграли флейтисты, и хор мальчиков из дворцовой церкви ангельскими голосами запел:
 
   Милая, если изменишь, другой не узнаю вовек,
   Нежная, коли отступишь, с любовью прощусь навсегда.
   Милая, нежная, мудрая, не отступай, будь тверда,
   И я клянусь верность вовеки хранить.
   Небо скорее цветами своими украсит земля,
   Землю скорее усыплют холодные звезды с небес,
   Воздух, земля и огонь природу изменят свою,
   Нежели я изменю иль отступлюсь от тебя…
 
   Я пригласила его в опочивальню, еще не сменив ночной убор; я знала, что ночное платье из синевато-зеленой парчи, отороченное по вороту белой лисой — подарком моего шведского ухажера, короля Эрика, — замечательно оттеняет червонное золото моих распущенных волос. Я не стеснялась моего лорда, к тому же хотела, чтоб он оценил воздействие новой смеси из лимонов и ромашки, которыми Парри начала мыть мне волосы, дабы улучшить их цвет — в последнее время они стали такие тусклые и жидкие…