– А разве овладеть своими мыслями, то есть добраться до их самых сокровенных корней, не волшебство?
   Пфайль резко остановился.
   – Конечно! А как же иначе? Именно поэтому я и ставлю мышление на ступень выше жизни. Оно ведет нас к далекой вершине, поднявшись на которую, мы станем не только всевидящими, но и всемогущими, сможем осуществить любое свое желание… До сих пор мы знали лишь чудеса технических изобретений, но, я уверен, близок час, когда люди, хотя бы немногие, одним лишь усилием воли будут творить не менее чудесные вещи. Столь восхищавшие нас способности хитроумнейших машин – не более чем обирание ягод вдоль дороги, ведущей к вершине… Истинной ценностью обладает не изобретение, а талант изобретателя, не картина, а дар живописца. Холст может сгнить, а творческий дар нетленен, даже после смерти художника. Он пребудет как ниспосланная свыше сила, которая может столетиями таиться, дремать до той поры, пока не родится равновеликий ей гений, и тогда она просыпается в нем и становится явной. И меня даже радует, что почтеннейшее купечество может выторговывать у мастера лишь жалкие крохи его творческого достояния.
   – Ты так разошелся, что и рта не даешь раскрыть. Дай слово-то молвить.
   – Даю! Что же ты молчал?
   – Но сначала ответь на вопрос: у тебя есть основание полагать… или какое предзнаменование склоняет тебя к мысли, что мы живем в преддверии… скажем так… перелома?
   – Гм… ну… тут, скорее всего, дело в интуиции. Я сам, можно сказать, бреду в темноте и продвигаюсь ощупью. У меня лишь одна путеводная нить, и та не толще паутинки. Мне кажется, я углядел пограничные вехи нашего внутреннего развития, они и указывают на срок нашего вступления в новые пределы… Случайная встреча с некой юфрау ван Дрейсен – сегодня ты с ней познакомишься – и то, что она рассказала о своем отце, укрепило меня в моих ожиданиях. Из этого я заключаю – может быть, и безосновательно, – что такая «веха», замаячившая в человеческом сознании, открывается всем, кто созрел для этого. Могу даже уточнить – только, ради Бога, не смейся – открывается как видение некоего зеленого лика.
   Хаубериссер схватил друга за руку, едва подавив вопль изумления.
   – Да что с тобой? – почти в испуге воскликнул Пфайль.
   И Хаубериссер торопливо поведал ему о своих недавних приключениях. Они так увлеклись разговором, что не сразу заметили слугу, который явился доложить о прибытии юфрау Евы ван Дрейсен и господина доктора Исмаэля Сефарди, протянув барону поднос с двумя визитками и вечерний выпуск «Амстердамской газеты».
   Вскоре зеленый лик стал предметом общей оживленной беседы.
   Хаубериссер предоставил Пфайлю рассказать гостям о странных событиях, связанных с «салоном», Ева ван Дрейсен тоже предпочла, чтобы о визите к Сваммердаму здесь услышали не от нее, а от доктора Сефарди, и ограничилась лишь несколькими репликами.
   Ни Хаубериссер, ни Ева не чувствовали себя смущенными, и однако настроение обоих не располагало к словоохотливости. И хотя они, соблюдая приличия, время от времени встречались взглядами, оба безошибочно чувствовали, что всякая дежурная фраза светского диалога прозвучала бы нестерпимо фальшиво.
   Хаубериссера почти пугало отсутствие всяких признаков женского кокетства, ибо он видел, каких мучительных усилий стоит Еве избегать всего, что могло бы послужить хотя бы намеком на желание понравиться или более глубокий интерес к его персоне, и в то же время он со стыдом, будто допустив дикую бестактность, ощущал свое неумение скрыть от нее, насколько ему очевидно, что ее видимое спокойствие шито белыми нитками. Она без труда читала его мысли, он догадывался об этом по ее нарочито скучающему виду, когда она как бы невзначай поглаживала лепестки роз в букете, по особой манере держать сигарету, по тысяче других едва Уловимых примет. Но он не знал, чем может помочь ей.
   Кто знает, решись он на какую-нибудь банальную любезность и напускное безразличие Евы сменилось бы естественной непринужденностью, но та же самая реплика могла бы либо глубоко уязвить ее, либо жестоко посрамить его самого в том, что касается душевной деликатности, а этого ему, конечно, вовсе не хотелось.
   Как только она вошла в комнату, он на миг буквально поглупел от ее красоты, что она приняла за немое восхищение, которое было ей не в диковинку. Но потом, когда она стала догадываться, что он потрясен не только ею, но и прерванным разговором с бароном Пфайлем, в ней взыграло желание поразить его неотразимой, бронебойной женственностью.
   Какое-то чувство подсказывало Хаубериссеру, что свою красоту, которой гордилась бы всякая женщина, Ева, будучи девушкой, в силу тонкой душевной организации, воспринимала в данный момент как бремя.
   Он с великой охотой признался бы ей в своем восхищении, но побоялся впасть – от растерянности – в неверный тон.
   Слишком многих красивых женщин ему довелось любить, чтобы терять голову при первом же натиске даже таких чар, которые исходили от Евы, и однако он, сам того не замечая, был уже приворожен ею.
   Сначала он подумал, что она обручена с Сефарди, но, когда увидел, что это мало похоже на правду, его наполнила тихая радость.
   Он тут же попытался образумиться. В нем заворочался страх вновь потерять свободу и угодить в уже знакомый водоворот смятений и переживаний, он слышал сигналы тревоги, но вскоре их заглушило такое явственное и сильное предощущение его нерасторжимости с Евой, что всякое сравнение с тем, что он раньше называл любовью, отпадало само собой.
   Молчаливый диалог словно связал их каким-то невидимым, но столь упругим и сильным лучом, что проницательный Пфайль не мог этого не заметить… И еще его удручала глубокая, с трудом подавляемая боль, которая хмурой тенью проступала на лице Сефарди и слышалась в каждом слове судорожно-торопливой речи обычно такого неразговорчивого ученого.
   Пфайль догадывался, что этот одинокий человек хоронит свою затаенную, а потому тем более страстную надежду.
   – Как вы думаете, господин доктор, – обратился к нему Пфайль, когда Сефарди закончил свой рассказ, – куда может вести тот путь, по которому, как мне кажется, идут Сваммердам и сапожник Клинкербогк? Не заведет ли он в безбрежное море видений и…
   – …и связанных с этим несбыточных упований. – Сефарди пожал плечами и грустно добавил: – Это старая песня пилигримов, наугад бредущих по пустыне в поисках Земли обетованной, их морочит и манит фата-моргана, а на самом деле завлекает мучительная смерть от жажды. И все кончается все тем же криком: «Боже Мой! Для чего Ты Меня оставил?»[46]
   – Быть может, вы и правы, доктор, в отношении тех, кто смотрит в рот пророчествующему сапожнику, – решительно вмешалась в разговор Ева ван Дрейсен, – но Сваммердам – совсем другое дело. Вспомните, что нам рассказывал о нем барон. Старик нашел-таки своего зеленого жука, ему суждено обрести и гораздо большее.
   Сефарди печально усмехнулся.
   – От души желаю ему этого, но его путь, если не оборвется раньше, в лучшем случае закончится неминуемым: «Отче! В руки Твои предаю дух Мой!»[47]… Поверьте, юфрау Ева, о потусторонних вещах я размышлял гораздо больше, чем вы, возможно, предполагаете.
   И всю жизнь, как проклятый, бился над вопросом: есть ли он на самом деле, спасительный выход из земного узилища?… Увы, чего нет, того нет! Цель человеческой жизни – в ожидании смерти.
   – В таком случае самыми мудрыми окажутся те, – подал голос Хаубериссер, – кто живет только ради наслаждений?
   – Да, если в состоянии. Но это могут позволить себе далеко не все.
   – Что же остается всем прочим?
   – Жить по любви и заповедям, как предписано Библией.
   – И это говорите вы? – удивленно воскликнул Пфайль. – Человек, который проштудировал все философские системы от Лао-Цзы до Ницше? А кто придумал эти «заповеди»? Мифический пророк! Мнимый чудотворец! Вы уверены, что он не был просто безумным фанатиком? Не кажется ли вам, что через пяток тысяч лет сапожник Клинкербогк, если его имя не канет в Лету, может воссиять в ореоле легендарного учителя?
   – Разумеется, если его имя не канет в Лету, – просто ответил Сефарди.
   – Стало быть, вы не сомневаетесь в существовании Бога, владычествующего над людьми и повелевающего их судьбами? Вы можете обосновать это каким-то логическим построением?
   – Нет, не могу. Да и не хочу. Я еврей. Не забывайте об этом. Еврей не только по вере, но и по крови, по племенным корням. И как таковой всегда возвращаюсь к древнему Богу моих предков. Голос крови сильнее всякой логики. И хотя рассудок убеждает меня, что я введен в заблуждение верой, моя вера говорит мне, что я введен в заблуждение рассудком.
   – А что вы стали бы делать, если бы вам, как к сапожнику Клинкербогку, явилось некое существо и потребовало совершить определенные действия? – полюбопытствовала Ева.
   – Я бы поставил под сомнение его миссию. Постарался бы не следовать его советам. Если бы удалось.
   – А если бы не удалось?
   – Тогда еще проще: пришлось бы повиноваться ему.
   – Я бы никогда не пошел на это, – буркнул Пфайль.
   – А с вашим складом ума нельзя и рассчитывать на то, что вам явится некое потустороннее существо, вроде клинкербогковского «ангела». Однако его немым указаниям следовать все же придется. Хотя вы и будете в полной уверенности, что действуете по собственной воле.
   – Вы же, наоборот, – парировал Пфайль, – постараетесь внушить себе, что сам Бог вещает вам устами фантома с зеленым ликом, тогда как все это ваши собственные мысли.
   – А какая, в сущности, разница? Что такое весть? Это – мысль, озвученная в слове. А что такое мысль? Беззвучное слово, то бишь не что иное, как весть. Вы убеждены в том, что мысль, посетившая вас, родилась в вашем мозгу? Почему бы не допустить, что это – весть, принесенная вам? Принято думать, что человек – творец своих мыслей, а я считаю, по крайней мере, не менее вероятным, что он – своего рода приемник, с большей или меньшей чувствительностью улавливающий мысли, предположим, матери-земли. В пользу моей теории говорят многочисленные факты одновременного появления одной и той же идеи в головах разных людей. Вы, конечно, будете утверждать, если нечто подобное преподнесет вам собственный опыт, что такая идея изначально принадлежит вам и просто подхвачена другими. На это могу возразить: вы лишь оказались первым, кто уловил витающую в воздухе мысль, принял эту радиограмму самыми чувствительными клетками своего мозга. Другие тоже прочитали ее, только позднее… И чем увереннее человек в собственных силах и возможностях, тем быстрее он склоняется к убеждению, что является творцом своих мыслей. И напротив, чем больше он сомневается в своем всесилии, тем легче ему поверить, что осенившая его мысль внушена кем-то. Оба, по сути, правы. Только прошу вас избавить меня от сакраментального вопроса: «Как именно?» Я бы не хотел увязнуть в разъяснении столь сложной материи, как единосущное «я» всех и каждого… Что же касается явления зеленого лика сапожнику Клинкербогку, передавшего ему весть или мысль – а это, как я уже сказал, одно и то же, – сошлюсь на известный науке факт: существуют две категории людей, одни мыслят посредством слов, другие – образами. Предположим, Клинкербогк всю жизнь мыслил вербально, и вдруг его осеняет и захватывает совершенно новая мысль, для которой в нашем языке нет нужных слов. Есть ли у нее иной способ дойти до сознания, нежели как посредством видения говорящего образа, добивающегося контакта с ним, как это было с Клинкербогком, с господином Хаубериссером, а в вашем случае, боюсь, нашло себе выражение в человеке или портрете с зеленым лицом?
   – Позвольте на минутку прервать вас, – сказал Хаубериссер. – Отец юфрау ван Дрейсен, как она упомянула, рассказывая о своем посещении Клинкербогка, называл человека с бронзовеющим ликом не иначе как «прачеловеком», нечто в этом роде вертелось и у меня на языке, когда я был в «салоне». Пфайлю тоже подумалось, что он видел портрет Вечного Жида, то есть опять-таки древнейшего представителя рода человеческого. Как бы вы, господин Сефарди, объяснили это в высшей степени знаменательное совпадение мыслей? Может быть, как новую для всех нас «идею», которую мы можем постичь не в словесной конструкции, а в образе, открывшемся нашему внутреннему зрению? Что до меня, то я склонен думать, как бы это ни звучало, что в жизнь каждого из нас вошло одно и то же призрачное создание.
   – Мне тоже так кажется, – тихо поддержала его Ева.
   Сефарди на мгновение задумался.
   – Совпадение, о котором идет речь, на мой взгляд, доказывает, что вас, всех троих, потревожила и пытается вразумить одна и та же «новая» мысль, и она не оставит своих попыток достучаться до вас. А личина прачеловека имеет, видимо, символический смысл: с нами стремится заговорить и тем самым обрести новую жизнь забытое достояние древнейших времен – мудрость, знание, исключительные психические способности людей далекого прошлого, что в нашем мире проявляется в картинах видений, доступных лишь немногим избранным… Не поймите меня превратно, я не хочу сказать, что фантом не может быть неким существом, живущим своей жизнью. Напротив, я даже готов утверждать, что всякая мысль и есть такое существо… Не случайно отец юфрау Евы высказал такое суждение: «Он… предтеча… единственный человек, не ставший призраком».
   – Может быть, мой отец считал предтечей того, кто достиг бессмертия? Вы не согласны?
   Сефарди покачал головой.
   – Если кому-то удается достичь бессмертия, он пресуществляется в непреходящую мысль. А каким образом она входит в наше сознание – как слово или как образ, – не имеет значения. Если живущие на земле люди не способны понять или «сконструировать» ее, она из-за этого еще не умирает, а просто обходит их стороной… Возвращаясь к нашему с бароном диспуту о Боге, я хотел бы повторить: будучи евреем, я не могу отступиться от Бога своих предков. Иудейская вера – в основе своей религия добровольно избранной и намеренной слабости, упование на Бога и на пришествие Мессии. Я знаю, есть и путь силы. Барон Пфайль намекнул на это. Но цель-то одна. В обоих случаях она будет по-настоящему познана лишь в конце пути. Ни тот ни другой путь нельзя признать ложным. Путь будет гибельным только тогда, когда человек слабый или, подобно мне, изнывающий от томления, выберет стезю силы, а сильный – тропу слабости. Во времена Моисея, когда правила жизни определялись лишь десятью заповедями, было сравнительно легко жить совершенным праведником, коего называют Цадик Томим. Нынче же это невозможно, о чем знает всякий благочестивый иудей, который старается неукоснительно следовать бесчисленным ритуальным предписаниям. Теперь только с Божьей помощью можем мы, евреи, осилить наш путь. Надо быть глупцом, чтобы сетовать на это, ибо путь слабости стал ровнее и легче, а потому яснее видна и стезя силы: ведь всякий, кто познал себя, уже не будет блуждать в чуждых пределах… Сильным религия более не нужна, они шагают легко, не опираясь на посох. Те, кто насыщается только едой и питьем, также не нуждаются в религии. Она еще не востребована ими. Не нужен им и посох, ибо они не идут, а топчутся на месте.
   – Вам не приходилось слышать, господин доктор, о путях овладения мыслью? – спросил Хаубериссер. – Я имею в виду не тривиальный самоконтроль, а, попросту говоря, обуздание чувственных порывов и тому подобное. Мой вопрос подсказан найденным мною своеобразным дневником, о котором я давеча рассказывал Пфайлю.
   Сефарди вздрогнул. Казалось, он ждал и боялся упоминания о дневнике. Доктор бросил быстрый взгляд на Еву.
   На его лице вновь проступило выражение какой-то глубинной боли, которое Пфайль замечал уже не раз.
   Он тут же взял себя в руки, но нельзя было не почувствовать, каких сил стоило ему возобновить прерванный монолог.
   – Обретение власти над мыслью – древний языческий путь к сверхчеловеческому могуществу, но вовсе не к тому сверхчеловеку, о котором писал немецкий философ Ницше… Я мало что знаю об этих вещах. Мне страшно думать о них. В последние десятилетия восточные ветры занесли в Европу кое-какие идеи о «мостах жизни», так называют эту весьма опасную дорожку сами проповедники. Но, к счастью, сюда дошли столь скудные сведения, что человек, не посвященный в основы сего учения, не сможет разобраться, что к чему. Но и этой малости оказалось достаточно, чтобы тысячи легковерных, особенно англичан и американцев, просто ополоумели в стремлении познать тайны магии… Да, иного слова тут не подберешь. Появились горы сомнительной литературы и где-то откопанных темных заклинаний, оживились аферисты всех мастей, напустившие на себя вид посвященных. Но кто слышит звон, пока, слава Богу, не знает, где он… Толпы новообращенных паломников устремились в Индию и в Тибет, не ведая, что там давно истлели угольки тайны. Об этом и слышать не хотят… Может, им и удастся найти на Востоке какой-то отзвук, некое сходство в названиях, но это же совсем не то, и в конце концов они лишь снова вернутся на путь слабости, который я уже упоминал, или заморочат себе голову, как случилось с Клинкербогком… Есть несколько подлинных древних рукописей, внушающих впечатление правдивости, но ключа к ним не прилагается, а их авторы позаботились о непроницаемой стене для защиты мистерии от профанов… У евреев тоже был когда-то «мост жизни». Отрывочные сведения, которыми я располагаю, восходят к XI веку. Один из моих предков, некий Соломон Габироль Сефарди, чье жизнеописание выпало из нашей родовой хроники, высказался на эту тему в туманных заметках на полях своей книги «Мегор Хайим»[48], что имело для него роковые последствия – смерть от руки какого-то араба. Говорят, на Ближнем Востоке есть маленькая община, члены которой носят голубые одежды и как ни странно ведут свое происхождение от выходцев из Европы – учеников старопрежних розенкрейцеров [49], но они свято хранят свою тайну. Каждый из них – «парада», то есть «доплывший до другого берега»…
   Сефарди прервался, словно переводя дыхание перед пассажем, который требовал невероятного напряжения сил.
   Он стиснул кулаки и молча смотрел в пол.
   Наконец он решился и, устремив свой взгляд сначала на Еву, а затем на Хаубериссера, глухо произнес:
   – Если кому-то удастся перейти «мост жизни», это будет спасением всего мира. Быть может, это даже больше, чем явление Мессии… Но есть одно необходимое условие: человеку не достичь этой цели в одиночку, ему нужна… спутница… Одолеть путь можно лишь соединенными силами мужчины и женщины. В этом – тайный смысл брака, утраченный человечеством за тысячи лет.
   Ему стало трудно говорить, он встал и подошел к окну, чтобы никто не видел его лица, и, только постояв там какое-то время, мог с внешним спокойствием завершить свою мысль:
   – Если моя ничтожная осведомленность в этой области может хоть как-нибудь послужить вам обоим, располагайте мной…
 
   Эти слова были для Евы разорвавшей тьму молнией… Она вдруг поняла, что творилось в его душе… На глаза навернулись слезы. Так значит, Сефарди с обостренной проницательностью человека, прожившего всю жизнь затворником, провидел те линии судьбы, которые свяжут ее с Хаубериссером. Но что подвигло его подстегнуть только зарождавшееся взаимное чувство, хотя оно и казалось им обоим уже неодолимым? Почему он почти бесцеремонно подтолкнул их к решению?
   Если бы Сефарди хоть раз в жизни дал повод усомниться в благородстве своей натуры, она сочла бы его поступок изощренным приемом ревнивого воздыхателя, который хорошо рассчитанным ударом пытается разорвать нежные волокна не ему назначенных уз. А может быть, это – героический шаг безнадежно влюбленного человека, который, не чувствуя себя достаточно сильным, чтобы вынести медленную пытку постепенного отчуждения, предпочел убийственную ясность дальнейшей бесплодной борьбе?
   И еще ее тревожила смутная догадка о какой-то иной причине его скоропалительного решения, которая, видимо, была как-то связана с тем, что он знал о «мосте жизни». Не случайно же, говоря про это, Сефарди ограничился несколькими, будто отмеренными, фразами…
   Ева вспомнила слова Сваммердама о пущенной в галоп судьбе. Они до сих пор звучали у нее в ушах.
   Минувшей ночью, когда она, склонясь над перилами, смотрела на черную воду канала, у нее хватило духа последовать совету старика и вступить в разговор с Богом.
   Может быть, то, что открылось ей сегодня, явилось следствием этого решения? У нее холодок пробежал по коже. Неужели так оно и есть? Темный силуэт церкви св. Николая, накренившийся дом со свисающей цепью и человек в лодке, испуганно прятавший свое лицо, – все это мелькнуло в ее сознании, как воспоминание о кошмарном сне.
   Хаубериссер молча стоял у стола, нервозно листая страницы какой-то книги.
   Ева почувствовала: она должна заговорить первой, чтобы нарушить тягостную тишину.
   Она подошла к Фортунату, посмотрела ему в глаза и спокойно сказала:
   – Слова доктора Сефарди сказаны не для того, чтобы мы дичились друг друга, господин Хаубериссер, они продиктованы самыми дружескими побуждениями. Нам обоим неведомо, какие виды имеет на нас судьба. Сегодня мы еще вольные птицы (по крайней мере, так чувствую себя я), но, если жизнь распорядится сойтись нашим путям, мы не сможем да и не захотим противиться ей… Я не нахожу ничего натужного и постыдного в том, чтобы принять эту мысль… Завтра рано поутру я возвращаюсь в Антверпен. Я могла бы отложить отъезд, но сейчас нам лучше расстаться на какое-то время. Мне не хотелось бы мучиться сомнениями и сожалеть о том, что вы или я по воле минутного впечатления связали себя узами, которые потом нельзя будет разорвать без боли… Насколько я знаю со слов барона Пфайля, вы так же одиноки, как и я. Позвольте мне увезти с собой чувство уверенности в том, что теперь я не одна и у меня есть тот, кого я могу назвать другом, с которым мы едины в надежде обрести путь, лежащий за пределами обыденного существования… Ну а мы с вами, доктор, – она с улыбкой посмотрела на Сефарди, – надеюсь, останемся старыми верными друзьями. А как же иначе…
   Хаубериссер поцеловал протянутую ему руку.
   – Не смею даже просить вас, Ева, – не сердитесь, что называю вас по имени, – чтобы вы не уезжали дальше Амстердама. Моя первая жертва – потерять вас в тот же день, когда я с вами…
   – Если вы хотите обрадовать меня первым доказательством вашей дружбы, – прервала его на полуслове Ева, – не говорите больше обо мне. Я знаю: то, что вы хотите сказать, не дань учтивости или заученному этикету, но, прошу вас, не надо. Пусть время рассудит, можем ли мы быть в наших отношениях больше, чем друзьями.
   Барон Пфайль, желая незаметно, чтобы не помешать трогательному прощанию, покинуть комнату, поднялся при первых словах Хаубериссера. Но тут он увидел, что Сефарди не может последовать за ним, так как иначе ему пришлось бы пройти почти впритирку к увлеченной разговором паре. Пфайль направился к столику у стены и взял свежую газету.
   Едва он прочитал первые попавшиеся на глаза строки, как у него вырвался возглас изумления и ужаса.
ВИНОВНИК ЗЛОДЕЯНИЯ ЗАДЕРЖАН
   Вдогонку сообщению, напечатанному в нашем утреннем выпуске, можем добавить следующее.
   Перед самым рассветом некто Сваммердам, самодеятельный ученый, проживающий на Зейдейк, поднялся к им самим же по невыясненным причинам запертой двери чердачной комнаты Клинкербогка и с удивлением обнаружил, что дверь приоткрыта, а на полу – обагренный кровью труп девочки Катье. Сам сапожник Ансельм Клинкербогк исчез бесследно, равно как и немалая сумма денег, которая, по словам Сваммердама, еще вечером была на месте.
   Подозрение полиции первоначально пало на приказчика, который служит в том же доме. Некая свидетельница утверждает, что молодой человек в потемках возился с ключом у двери в мансарду. Он был немедленно взят под стражу, но вскоре отпущен, так как тем временем явился с повинной истинный преступник. Есть основания предполагать, что сначала был убит сапожник, а затем та же участь постигла его малолетнюю внучку, по всем версиям, разбуженную шумом. Труп старика, скорее всего, был выброшен через окно в воду канала. Откачка воды покуда не принесла никаких результатов, так как грунт в этом месте представляет собой трясину многометровой глубины.
   Не исключается, что убийца действовал в сумеречном состоянии, во всяком случае показания, которые он дал комиссару полиции, чрезвычайно сбивчивы и невразумительны. В похищении денег он признался. Стало быть, налицо убийство с целью ограбления. Деньги (называется сумма в несколько тысяч гульденов) будто бы перепали сапожнику от щедрот одного известного на весь город мота… Печальная мораль предупреждает нас о том, какие ужасные последствия часто имеют подобные благотворительные причуды…