плохо вооруженным и плохо оснащенным негевским поселением, когда начнется
широкое египетское вторжение в Израиль, что почти наверняка произойдет через
несколько часов? И Сарра, и ее Зехария были в Ревивиме радистами, и до сих
пор мне удавалось поддерживать связь с ними. Но уже несколько дней я ничего
о них не слышала и очень беспокоилась. Именно от таких молодых людей, как
они, от их духа и отваги зависело будущее Негева и, следовательно, Израиля,
и я содрогалась при мысли о том, что им придется противостоять вторгнувшимся
частям регулярной египетской армии.
Я так углубилась в свои мысли о детях, что телефонный звонок заставил
меня вздрогнуть: оказалось, меня ждет машина, чтобы отвезти в музей. Решено
было провести церемонию провозглашения государства в тель-авивском музее на
бульваре Ротшильда, не потому, что это было особенно импозантное здание -
таким оно не было! - а потому, что оно было маленькое и поэтому его легко
было охранять. Когда-то этот дом, один из первых домов Тель-Авива,
принадлежал его первому мэру, Дизенгофу, и он завещал его гражданам города с
тем, чтобы они устроили там художественный музей. Огромная сумма - двести
долларов! - была отпущена на его украшение к этому дню; полы были
выскоблены, картины на стенах, изображавшие наготу, целомудренно
задрапированы, окна затемнены на случай воздушной тревоги, а над столом, за
которым должно было разместиться тридцать человек - члены временного
правительства, - висел большой портрет Теодора Герцля. Однако, хотя
предполагалось, что только 200 человек приглашенных знают, когда и где будет
происходить церемония, у музея, когда я подъехала, уже собралась большая
толпа.
Через несколько минут, ровно в четыре часа, началось торжественное
заседание. Бен-Гурион, в темном костюме и при галстуке, встал и постучал
председательским молотком. По плану этим подавался знак оркестру,
упрятанному на галерею второго этажа, сыграть "Ха-Тиква". Что-то не
сработало, и музыка так и не раздалась. Но мы все поднялись со своих мест и
спели наш национальный гимн. Тогда Бен-Гурион откашлялся и негромко сказал:
"Сейчас я прочту Декларацию Независимости". Чтение заняло всего четверть
часа. Он читал медленно, очень внятно, и помню, как изменился и слегка
усилился его голос, когда он дошел до одиннадцатого параграфа.
"На этом основании мы, члены Национального Совета, представители
еврейского населения Эрец-Исраэль и сионистского движения, собрались в день
истечения британского мандата на Эрец-Исраэль и в силу нашего естественного
и исторического права и на основании решения Генеральной Ассамблеи
Организации Объединенных Наций настоящим провозглашаем создание еврейского
государства в Эрец-Исраэль - Государства Израиль".
Государство Израиль! Глаза мои наполнились слезами, руки дрожали. Мы
добились. Мы сделали еврейское государство реальностью, - и я, Голда
Мабович-Меерсон, дожила до этого дня. Что бы ни случилось, какую бы цену ни
пришлось за это заплатить, мы воссоздали Еврейскую Родину. Долгое изгнание
кончилось. Отныне мы будем жить в стране своих отцов не потому, что нас
соглашаются терпеть; теперь мы - такая же нация, как другие, и, впервые за
двадцать веков, мы - хозяева своей судьбы. Мечта осуществилась - слишком
поздно для спасения погибших при Катастрофе, но не слишком поздно для
грядущих поколений. Пятьдесят лет назад, после Первого сионистского
конгресса в Базеле, Теодор Герцль записал в дневнике: "В Базеле я основал
еврейское государство. Если бы я сказал это сегодня - это было бы встречено
общим смехом. Может быть, через пять лет - и без всякого сомнения, через
пятьдесят - это увидят все". Так оно и произошло.
Пока Бен-Гурион читал, я опять думала о своих детях, и о детях, которые
у них родятся, - как непохожа их жизнь будет на мою, и как теперь изменится
моя собственная жизнь; я думала о своих коллегах в осажденном Иерусалиме,
которые сейчас, собравшись в помещении Еврейского Агентства, слушают
торжественное заседание по радио, а я, по чистой случайности, нахожусь в
музее. И я почувствовала, что большей привилегии, чем у меня в этот день, не
было ни у одного еврея на земле.
Вдруг, словно по сигналу, мы все поднялись со своих мест, плача и
аплодируя: Бен-Гурион сорвавшимся (впервые за все время) голосом прочитал
"Государство Израиль будет открыто для репатриации и объединения в нем всех
рассеянных по свету евреев". В этих словах билось самое сердце Декларации, в
них была выражена и причина, и смысл создания государства. Я плакала в
голос, услышав, как эти слова прозвучали в жарком, переполненном зале. Но
Бен-Гурион опять постучал молотком, призывая к порядку, и продолжал:
"Призываем сынов арабского народа, проживающих в Государстве Израиль, -
даже в эти дни кровавой агрессии, развязанной против нас много месяцев тому
назад, - блюсти мир и участвовать в строительстве Государства на основе
полного гражданского равноправия и соответствующего представительства во
всех его учреждениях, временных и постоянных".
И далее:
"Протягиваем руку мира и предлагаем добрососедские отношения всем
соседним государствам и их народам и призываем их к сотрудничеству с
еврейским народом, обретшим независимость в своей стране. Государство
Израиль готово внести свою лепту в общее дело развития всего Ближнего
Востока".
Когда он прочел все 979 ивритских слов, из которых состояла Декларация,
он попросил всех встать и "принять акт, устанавливающий создание еврейского
государства", так что все мы поднялись еще раз. И тогда произошло нечто
очень трогательное и непредвиденное. Рабби Фишман-Маймон встав, дрожащим
голосом произнес традиционную еврейскую молитву-благодарение: "Благословлен
Ты, Господь Бог наш, Царь вселенной, сохранивший нас в живых и давший нам
все претерпеть и дожить до этого дня. Аминь". Часто мне приходилось слышать
эту молитву, но никогда она не звучала для меня так, как звучала в тот день.
Но перед тем, как все мы, в алфавитном порядке, стали подходить и
подписывать Декларацию, надо было покончить еще с одним делом, требовавшим
нашего внимания: Бен-Гурион прочел первые декреты нового государства. "Белая
книга" объявлялась недействительной и отменялась, остальные же распоряжения
и правила мандатного правительства, во избежание законодательного вакуума,
подтверждались и объявлялись временно действующими. После этого началась
церемония подписания Декларации. Когда пришла моя очередь, я заметила Аду
Голомб, стоявшую неподалеку. Мне хотелось подойти к ней, обнять, сказать,
что я знаю, что вместо меня здесь должны были бы быть Элияху и Дов, но я не
могла задерживать движение очереди и потому прямо подошла к столу, за
которым сидели Бен-Гурион и Шарет; между ними лежала Декларация. Я плакала
открыто, даже не утирая слез. Шарет подвинул ко мне Декларацию, а Давид
Пинкас, член религиозной партии Мизрахи, стал меня успокаивать. "Почему ты
так плачешь, Голда?" - спросил он.
"Потому что сердце мое разрывается при мысли о тех, кто должен был бы
тут быть и кого здесь нет", - ответила я, не переставая плакать.
14 мая Декларацию Независимости подписали только двадцать пять членов
Народного Совета. Одиннадцать были в Иерусалиме и один - в Штатах. Последним
в тот день подписался Моше Шарет. В сравнении со мной он казался совершенно
спокойным и ровным, словно исполнял свои обычные обязанности. Потом, когда
мы говорили об этом дне, он сказал, что ему почудилось: он стоит на скале, а
вокруг бушует буря, и удержаться не за что - только и было у него, что
твердое решение не быть сброшенным в бушующее море. Но ничего этого нельзя
было угадать по его лицу.
Палестинский филармонический оркестр сыграл "Ха-Тиква". Бен-Гурион в
третий раз постучал своим молотком. "Государство Израиль создано. Заседание
окончено". Мы пожимали друг другу руки, обнимались. Церемония окончилась.
Израиль стал реальностью.
Как и следовало ожидать, вечер не принес нам успокоения. Я сидела у
себя в гостинице и беседовала с друзьями. Открыли бутылку вина и выпили за
наше государство. Некоторые из гостей и молодые солдаты Хаганы, охранявшие
их, стали петь и плясать, с улицы тоже доносились песни и взрывы смеха. Но
мы знали, что ровно в полночь мандат окончится, британский верховный
комиссар отплывет на корабле, последние британские солдаты тоже покинут
Палестину, и мы не сомневались, что арабские армии перейдут границы
государства, которое мы только что основали. Да, мы теперь независимы, но
через несколько часов у нас начнется война. Я не только не была весела - я
испытывала страх, а другое - не иметь веры, а я была уверена, что хотя
еврейское население нового государства и составляет всего 650 тысяч, мы уже
вросли в него, и никто никогда не сможет опять нас рассеять или переместить.
Но, кажется, я только на следующий день осознала, чем было чревато
торжественное заседание в тель-авивском музее. Три как бы не зависевших друг
от друга, но в действительности тесно связанных события с предельной
ясностью дали мне понять, что все бесповоротно изменилось и для меня, и для
еврейского народа, и для Ближнего Востока. Начать с того, что в субботу
перед рассветом я увидела в окно фактическое начало Войны за Независимость:
четыре египетских "Спитфайра" прожужжали над городом, направляясь бомбить
тель-авивскую электростанцию и аэропорт - это был самый первый воздушный
налет. Затем, несколько позже, я увидела, как в тель-авивский порт свободно
и гордо вошел корабль с еврейскими репатриантами - уже не "нелегальными".
Больше никто не охотился за ними, не гнал их, не наказывал за то, что они
приехали домой. Постыдная эра "сертификатов" и счета человеческого поголовья
окончилась, и когда я, не прячась от солнца, смотрела на этот корабль
(старое греческое судно "СС Тети"), я почувствовала, что никакая цена за это
не может быть слишком высока. Первый легальный иммигрант, высадившийся на
землю государства Израиль, был усталый, бедно одетый старый человек по имени
Сэмюэль Бранд, узник Бухенвальда. В руке он держал скомканный клочок бумаги,
на котором стояло: "Дано право поселиться в Израиле". Но бумага была
подписана "Отделом иммиграции" государства Израиль" - и это была первая
выданная нами виза.
И третье событие - прекрасная минута нашего формального вступления в
семью наций 14 мая, через несколько минут после полуночи, мой телефон
зазвонил. Он звонил весь вечер; подбегая, я готова была к дурным известиям.
Ликующий голос прокричал: "Голда? Ты слушаешь? Трумэн признал нас!" Не
помню, что я ответила, что я сделала, но хорошо помню свои чувства. То, что
случилось в минуту нашей наибольшей уязвимости, накануне вторжения,
показалось мне чудом; я почувствовала облегчение, сердце мое переполнилось
радостью. Весь Израиль испытывал эти же чувства, но мне кажется, что для
меня то, что сделал президент Трумэн, значило больше, чем для моих коллег,
потому что я была "американка" среди них, я больше всех знала о Соединенных
Штатах, об их истории, их людях - ведь только я выросла в этой великой
демократической стране. И хотя быстрота признания удивила меня не меньше,
чем всех прочих, великодушные и добрые побуждения, стоявшие за этим
действием, ничуть меня не изумили. Теперь я думаю, что, как и большинство
чудес, это чудо было вызвано двумя очень простыми вещами: во-первых, Гарри
Трумэн понимал и уважал наше стремление к независимости, потому что такой
человек, как он, при других обстоятельствах сам мог бы стать одним из нас;
во-вторых, Хаим Вейцман, которого он принимал в Вашингтоне, так объяснил ему
ситуацию и так защищал перед ним наше дело, как никто еще в Белом доме этого
не делал - и произвел на него большое впечатление. То, что совершил Вейцман,
- бесценно. Признание Америки стало для нас величайшим событием этой ночи.
Признание Советского Союза, последовавшее за американским, имело другие
корни. Теперь я не сомневаюсь, что для Советов основным было изгнание Англии
с Ближнего Востока. Но осенью 1947 года, когда происходили дебаты в
Объединенных Нациях, мне казалось, что советский блок поддерживает нас еще и
потому, что русские сами оплатили свою победу страшной ценой, и потому,
глубоко сочувствуя евреям, так тяжело пострадавшим от нацистов, понимают,
что они заслужили свое государство. Как бы радикально ни изменилось
советское отношение к нам за последующие двадцать пять лет, я не могу забыть
картину, которая представлялась мне тогда. Кто знает, устояли бы мы, если бы
не оружие и боеприпасы, которые мы смогли закупить в Чехословакии и
транспортировать через Югославию и другие балканские страны в черные дни
начала войны, пока положение не переменилось в июне 1948 года? В первые
шесть недель войны мы очень полагались на снаряды, пулеметы и пули, которые
Хагане удалось закупить в Восточной Европе, тогда как даже Америка объявила
эмбарго на отправку оружия на Ближний Восток, хотя, разумеется, мы
полагались не только на это. Нельзя зачеркивать прошлое оттого, что
настоящее на него непохоже, и факт остается фактом: несмотря на то, что
Советский Союз впоследствии так яростно обратился против нас, советское
признание Израиля 18 мая имело для нас огромное значение. Это значило, что
впервые после Второй мировой войны две величайшие державы пришли к согласию
в вопросе о поддержке еврейского государства, и мы, хоть и находились в
смертельной опасности, по крайней мере, знали, что мы не одни. Из этого
сознания - да и из суровой необходимости - мы почерпнули ту, если не
материальную, то нравственную силу, которая и привела нас к победе.
Позвольте мне добавить, раз уж я об этом говорю - что второй страной,
признавшей Израиль в день его рождения, была маленькая Гватемала, чей
представитель в Объединенных Нациях, Хорхе Гарсиа Гранадос, был одним из
активнейших членов Специальной комиссии по Палестине.
Итак, наше государство уже приняли как факт. Оставался один вопрос -
который, как это ни невероятно, останется в силе и теперь - как мы сможем
выжить. Не "сможем ли мы", но "как". Утром 15 мая Израиль был атакован с
трех сторон: Египтом с юга, Сирией и Ливаном - с севера и северо-востока,
Иорданией и Ираком - с востока. По газетам складывалось представление, что
арабская похвальба уничтожить Израиль за десять дней имеет, возможно,
некоторое основание.
Самым серьезным было наступление Египта, хотя в смысле какой бы то ни
было выгоды оно сулило ему меньше, чем остальным. У Абдаллы было объяснение
хоть и дурное, и он мог его сформулировать: он хотел всю страну и, в
особенности, Иерусалим. Причины для войны были и у Сирии с Ливаном: они
рассчитывали разделить между собой Галилею. Ирак желал принять участие в
кровопускании и, в качестве дополнительной выгоды, приобрести выход к
Средиземному морю, если будет необходимо - через Иорданию. Но у Египта не
было никаких военных целей - только разграбить и разрушить все созданное
евреями. Вообще, меня всегда поражало, что арабы так стремились к войне
против нас. Почти с самого начала, с первых сионистских поселений и до
сегодняшнего дня их сжигает ненависть к нам.
С другой стороны - чем мы когда-либо угрожали арабским государствам?
Правда, мы не становились в очередь, чтобы поскорее возвращать территории,
выигранные в затеянных ими войнах, но арабская агрессия затевалась вовсе не
ради территорий, и, уж конечно, не потребность в территориях толкнула Египет
на север в 1948 году, чтобы разрушить Тель-Авив и еврейский Иерусалим. Тогда
что же? Иррациональное всепобеждающее стремление физически нас уничтожить?
Страх, что мы принесем прогресс на Ближний Восток? Отвращение к западной
цивилизации? Кто знает. Что бы это ни было, оно не перестает существовать, -
но и мы тоже, - и решение, вероятно, нескоро еще будет найдено, хотя я не
сомневаюсь, что придет время, когда арабские государства нас признают и
примут. Коротко говоря, мир зависит - и всегда зависел - лишь от одного
условия: арабские лидеры должны согласиться с нашим присутствием.
Но в 1948 году было ясно, что арабские государства, как всегда
увлекаемые игрой воображения, в своих мечтах за несколько дней проносятся
как буря по территории, ставшей ныне Израилем. Прежде всего, войну начали
они, что давало им важные тактические преимущества. Во-вторых, у них был
легкий, чтобы не сказать - незатруднительный, доступ в Палестину с ее
арабским населением, которое долгие годы натравливалось на евреев.
В-третьих, у арабов не было проблем передвижения из одной части страны в
другую. В-четвертых, арабы контролировали почти все высотные районы
Палестины, откуда было нетрудно атаковать наши поселения, расположенные в
низинах. Наконец, у арабов было абсолютное преимущество в людях и
вооружении, причем они разными путями получали прямую и косвенную помощь от
англичан.
А что было у нас? Всего понемножку - но и это будет преувеличением.
Несколько тысяч винтовок, несколько сот пулеметов, еще кое-какое
огнестрельное оружие, но на 14 мая 1948 года - ни пушки, ни одного танка,
хотя, правда, целых девять самолетов (но только один из них двухмоторный).
Благодаря изумленному предвидению Бен-Гуриона за границей было закуплено
оборудование для производства вооружения, но до ухода англичан его нельзя
было ввезти в страну, а его еще предстояло собрать и пустить в ход. Судя по
статистике, с кадрами офицеров и солдат дело тоже обстояло не блестяще.
45000 мужчин, женщин и подростков в Хагане, несколько тысяч членов в
подпольных диссидентских организациях и несколько сот вновь прибывших,
прошедших какое-то подобие военного обучения (с деревянными винтовками и
игрушечными пулями) в германских лагерях для перемещенных лиц, в кипрских
лагерях и в стране, после объявления независимости; еще несколько тысяч
еврейских и нееврейских добровольцев из-за границы. Вот и все. Но мы не
могли позволить себе роскошь пессимизма, поэтому мы строили совершенно
другие расчеты, базировавшиеся на том, что у всех нас - у всех 650000 - была
такая сильная воля к жизни, которая даже и не могла быть понята за предела
Израиля; если мы не хотели, чтобы нас столкнули в море, нам оставалось
только победить. И поэтому мы победили. Не легко, не быстро и не малой
ценой. С того дня, как в Объединенных Нациях была принята резолюция о
разделе Палестины (29 ноября 1947 года) и до подписания первого перемирия
между Израилем и Египтом (24 февраля 1949 года), было убито 6000 молодых
израильтян - 1 % всего населения, и, хотя мы еще не могли этого знать, даже
ценой всех этих жизней мы не купили мира.
Трудно выразить, как тяжело было мне покидать страну в момент, когда
только что было провозглашено государство. Меньше всего на свете хотелось
мне тогда ехать за границу. Но 16 мая пришла телеграмма от Генри Монтора,
вице-президента организации Юнайтед Джуиш Аппил (Объединенный Еврейский
Призыв). Американское еврейство, говорилось там, глубоко тронуто тем, что
произошло. Если я приеду сейчас, даже на небольшой тур, то, по его мнению,
мы сможем собрать еще 50 миллионов долларов. Мне ли было не знать, что
значат эти деньги для Израиля, как отчаянно мы нуждаемся в оружии, которое
на эти деньги можно будет купить, как дорого будет стоить перевозка и
устройство 30000 евреев, запертых на Кипре и так долго ожидавших отправки в
Израиль! При одной мысли - оторваться от Израиля сейчас - у меня падало
сердце, но выбора не было. Обсудив все с Бен-Гурионом, я тотчас
телеграфировала, что вылечу первым же самолетом. К счастью, готовиться к
поездке не приходилось. Вся моя незатейливая одежда была в Иерусалиме,
недоступном как луна, так что багаж мой состоял из зубной щетки, щетки для
волос и чистой блузки; правда в Нью-Йорке я обнаружила, что покрывало,
которое я носила в Аммане, все еще лежало у меня в сумке. Мне удалось
немного поговорить с Саррой и сообщить ей, что я вернусь самое большее через
месяц, - а также получить наскоро изготовленный пропуск (лессепассэ), первый
выездной документ, выданный государством Израиль своему гражданину. После
этого на первом же самолете я улетела.
В Штатах меня приветствовали так, как если бы я была живым воплощением
Израиля. Снова и снова я рассказывала, как было провозглашено государство,
как началась война, как происходит осада Иерусалима - и снова, и снова
заверяла евреев Америки, что с их помощью Израиль выстоит. Я выступала в
разных городах Америки, на завтраках, обедах и чаепитиях Объединенного
еврейского призыва, на встречах в частных домах. Когда меня смаривала
усталость - а это бывало нередко, - мне стоило вспомнить, что я выступаю как
посланец еврейского государства, и усталость моя испарялась бесследно.
Понадобились недели, чтобы я привыкла к звуку слова "Израиль" и к тому, что
теперь у меня новое подданство. Но цель моей поездки была отнюдь не
сентиментальная. Я приехала, чтобы собрать деньги, как можно больше, как
можно скорее, и говорила об этом в мае так же недвусмысленно, как несколько
месяцев назад, в январе.

"Государство Израиль не может прожить на аплодисменты, - сказала я
евреям Америки. - Войну не выиграешь речами, декларациями и даже слезами
радости. И главное - это время, а то аплодировать будет нечему".
"Мы не можем обойтись без вашей помощи, - повторяла я в десятках,
публичных выступлений и в частных разговорах. - Мы просим вас разделить нашу
ответственность и все, что входит в это понятие - трудности, проблемы, беды
и радости. Ведь то, что происходит в еврейском мире сейчас, так серьезно,
так жизненно важно, что и вы можете изменить свой образ жизни - на год, на
два, на три - пока мы все вместе не поставим Израиль на ноги. Решайтесь же и
дайте мне ответ".

Ответ был дан - невиданно щедрый и скорый, от всего сердца, от всей
души. Считалось, что тут не может быть "слишком много" или "слишком хорошо".
И, ответив таким образом, они, как я и надеялась, подтвердили, что они наши
партнеры. И хотя и это время еще не было отдельного счета для Израиля, и
хотя Израилю досталось менее 50% собранных ОЕП в 1948 году 150 миллионов -
остальное было передано Джойнту для помощи евреям в Европе, - эти 50%
бесспорно помогли нам выиграть войну. А кроме того, мы узнали, что
американское еврейство вовлечено в дела Израиля настолько, что мы вправе на
него рассчитывать в дальнейшем.
Во время своей поездки я познакомилась с людьми, позднее ставшими
"пропагандистами" Израиля; до 1948 года они не имели особых связей с
сионизмом, но теперь Израилю предстояло стать делом их жизни. Когда в 1950
году мы основали организацию займа Израилю, они были моими ближайшими
помощниками. Раньше я приезжала в Соединенные Штаты как посланец Гистадрута
и почти все время проводила среди сионистов - членов рабочей партии. Теперь
же я познакомилась с другими американскими евреями - богатыми, очень
деловитыми, полностью преданными делу. Прежде всего назову самого Генри
Монтора; резкий, одаренный, одержимый Израилем, он стал чем-то вроде
надсмотрщика беспощадно подгонявшим и себя, и других в попытках сбора новых
и новых средств. Но были и жесткие бизнесмены, опытные капиталисты, как Билл
Розенвальд, Сэм Ротберг, Лу Бойер, Хэролд Голденберг. Это лишь немногие из
тех, с кем я сумела поговорить во время своего стремительного тура и
обсудить возможности продажи облигаций займа для Израиля, помимо призывов к
филантропии.
Но все время я стремилась домой, хотя и знала, что только что созданное
министерство иностранных дел имеет на меня другие планы. За день до моего
отъезда мы встретились с Шаретом в гостинице, где я жила, он говорил, что
трудно набрать людей для посольств и консульств Израиля в странах, которые
уже его признали или признают в ближайшие недели.
- У меня никого нет для Москвы, - говорил он, очень озабоченный.
- Ну, слава Богу, этого ты мне предложить не можешь - сказала я. - Я-то
русского языка почти не знаю.
- Собственно говоря, это не имеет значения, - ответил он.
Но он не развивал эту тему, а я постаралась принять это все как шутку.
И хоть иногда вспоминала наш разговор в самолетах между американскими
городами, но искренно надеялась, что Шарет о нем забыл.
Но однажды из Тель-Авива пришла телеграмма. Я сперва взглянула на
подпись - не о Сарре ли это или о Менахеме, уже участвующем в боях со своей
бригадой. Но увидев подпись Моше, я поняла, что речь идет о Москве, и мне
пришлось взять себя в руки, чтобы прочесть текст телеграммы. Государству не
было и месяца. Война не кончилась. Дети не были в безопасности. В Израиле у
меня была семья, близкие друзья - мне казалось очень несправедливым, что
меня опять просят срочно собраться и отправиться к такому далекому и
незнакомому месту назначения. "Почему всегда я?" - пожалела я себя. Многие
могли справиться с таким постом не хуже, чем я, и даже лучше. Подумать
только - Россия, откуда я уехала маленькой девочкой, которая не оставила у
меня ни одного приятного воспоминания! В Америке я занималась реальным,
конкретным и практическим делом, а что я знаю о дипломатии? Меньше, чем
любой из моих товарищей. Но я понимала, что Шарет заручился согласием
Бен-Гуриона, а уж Бен-Гуриона не смягчишь никакими личными просьбами. К тому
же это был вопрос дисциплины. Кто я такая, чтобы ослушаться или скромничать,