Господствующие сословия представить себе не могут ощущений простого крестьянина, ограниченного в правах. Миллионы таких же точно существ, как мы, столь же впечатлительных, мечтательных, способных глубоко огорчаться, просыпаясь к жизни под солнцем, видят себя в каком-то безвыходном презрении со стороны высших классов. Каждый из народа на Востоке знает, что он мужик и что слово "мужик" - бранное или по крайней мере унизительное для тех, кто считаются лучшими людьми, "господами". Звание "крестьянин" не общее, хотя и принадлежит громадному большинству нации; по закону оно самое низкое, и целый ряд ступеней отделяет его от тех, кто считает себя "благородными". Даже у нас в России: хотя уже не употребляется, но все еще не выкинуто из закона слово "подлое" в применении к низшему состоянию. Когда-то это слово имело иное значение ("низкий"), но в течение веков презрение, с ним сопряженное, наросло в новый, совсем позорный смысл. Материальные отличия постепенно переносятся и на нравственную природу. Человек, принадлежащий к "неблагородному" сословию, как будто и нравственно неблагороден, как будто преступен со дня зачатия и даже во всей породе своей от начала мира. Крестьянин знает, что в силу этого неблагородства он ограничен в некоторых государственных и бытовых правах. Он, может быть, не знает, что по кодексу чести "благородный" не смеет даже драться с ним равным оружием, но хорошо чувствует стихийное пренебрежение к нему "господ", просвечивающее в обращении, манерах, жестах, в привычке повелевать. Мужик видит, что зоологически он ничуть не хуже иного интеллигента, - иной раз даже лучше сильнее, красивее, породистее, но общественно он всегда и неизменно хуже. Презрения не скроешь никакой вежливостью, ни даже состраданием. Нужно иметь очень сильный философский ум, чтобы не чувствовать никакого пренебрежения к мужику, хотя бы едва уловимого. Едва уловимое ведь всего заметнее и всего оскорбительнее. Образованным людям приходится много бороться со стихийным внушением, чтобы придавать словам языка не общепринятый смысл, а свой собственный.
   Всего ужаснее, что презрение к народу передается самому народу. Никто так не презирает "мужичество", как только что отошедшие от народа разночинцы, само же крестьянство только потому не презирает своего звания, что презренность его считает слишком бесспорной вроде прирожденного уродства, с которым свыкаешься. Внушение это ложное, с христианской точки зрения оно безнравственно, но оно действует неодолимо и крайне вредно. В Индии, где раса та же арийская, внушение сословного неравенства развилось до степени инстинкта, прямо гибельного и для высших, и для низших каст. Там дело доходит до того, что не только брамин боится прикоснуться к судре, но и сам судра трепещет этого прикосновения - в ужасе, как бы не осквернить собой высшее существо. Для человека одной из низших каст, на которые разбиты судры, "дважды рожденный" (брамин или тхакур) есть как бы живая икона: на него можно молиться лишь издалека. Поразительнее всего, что, несмотря на расовое смешение, замкнутость каст все росла, и ее не могли разбить ни буддизм, ни ислам, ни даже христианство: христиане-индусы все еще с мертвым упорством держатся своих сословных отличий. Вот до какой степени социальное внушение всемогуще, - оно в конце концов превращается в хронический гипноз, в сумасшествие. На индусах ярко видно, какой погром вносит в жизнь презрение к народу высших классов. Страдают обе стороны. Чувствуя себя существом высшим, брамин толкается этим внушением в манию величия, а судра - в манию уничижения. Первый плохо работает, подобно древней европейской аристократии, презирая всякий труд, - судра же не в состоянии работать как человек свободный. Он - под гипнозом своего ничтожества - становится и внутренне рабом; творчество невозможно без свободы. В этих условиях человеческая энергия вырождается в окоченевшую ремесленность, что мы и видим на Востоке. Внушенное народу презрение к самому себе обеспложивает самые таинственные родники духа. Тут в самой глубокой области, где завязывается корень сознания, человек как бы отравлен, и весь расцвет его духа получается вялый и бледный. Громадный и древний народ гибнет от безумного внушения, от ложной веры. Люди те же, физически красивые, сильные, плодовитые, но психологически они как-то странно обезличены, их души скомканы, как у китаянок ноги, и вот среди всей роскоши природы около трехсот миллионов благородных арийцев оказываются обреченными на рабство и голодную смерть.
   Восстановление человека
   В старой Европе от времени до времени возникало подобное неравенство, но оно не могло сделаться окончательной народной верой. Одаренное существо, смелое и ясное, от времени до времени просыпалось в европейце, сбрасывая общественное наваждение. Два гордых сознания - римское "Civis romanus sum"31 и иудейское: "Мы избранный народ Божий", сочетавшись вместе, выдвинули мысль о царстве Божием, где все равны, где нет ни иудея, ни эллина, где все дети одного великого Отца. На христианстве мы видим, до какой степени благодетелен переход от ложных внушений к истинной вере: это возвращение в солнечный мир из подземного лабиринта. Совсем было похороненный в национальном и сословном неравенстве, в гипнозе презрения к человеку, дух человеческий как бы воскрес. Трудно себе представить и оценить блаженство, какое испытывали, судя по Деяниям, первые христиане. И главное очарование новой жизни было в том, что "все имели одно сердце и одну душу", все почувствовали себя братьями, родными, равными, детьми благого Отца. Рабы тысячелетних предубеждений почувствовали себя свободными от них. Какой восторг слышится в проповеди "закона совершенного, закона свободы": "Стойте в свободе, которую даровал вам Христос, и не подвергайтесь игу рабства! - гремит апостол. - Вы куплены дорогой ценой: не делайтесь рабами человеков!"
   Христианство внесло в круг человеческой мысли истинную меру достоинства человека. В новом обществе ни нация, ни сословие, ни состояние, ни ученость - ничто не давало человеку права на святое имя христианина. Здесь требовалось только внутреннее совершенство: смирение, кротость, милосердие, алкание правды и мужество в исповедании ее. Христианство явилось истинной верой, которая как бы сдула с лица новообращенных гипноз лжеверия, освободила их от галлюцинации неравенства. И если бы человечество сумело удержаться на небесной высоте нового сознания, - род человеческий давно преобразился бы в род блаженных, в то "царственное священство", о котором говорит апостол.
   Есть основание думать, что звание "христианин" и у нас было великим внушением, просветившим грубое варварство славян. К глубокому прискорбию, благородный смысл этого слова затерялся рано. Кому приходит в голову в искаженное слово "крестьянин" влагать значение "христианина"? А если бы, допустимте мечту, мы захотели официально исправить эту тысячелетнюю опечатку и правописание эпохи Нестора заменить современным, - подумайте о возможных удивительных последствиях такого акта! Крестьянин, объявленный "христианином", тотчас почувствовал бы себя возведенным в новое, высокое звание, и его потянуло бы оправдать его. Вы скажете, он и без того христианин, даже "православный". Но это звание не общественное, с ним не связано политического значения. Если бы крестьяне стали зваться христианами, то высшим сословиям пришлось бы возвысить свой взгляд на простонародье и приблизиться к нему. Слова - не пустые звуки. Как выпущенный снаряд, слово, облекающее великий смысл, действует на далекое пространство и время. Облагороженное звание внушает подъем духа, тогда как звание презренное - принижает его до потери мужества и чести.
   Теперь, когда вся Россия рассуждает о народном расстройстве, полезно остановиться на центральной нужде, отмеченной большинством уездных комитетов - на необходимости духовного подъема крестьянства. Пусть самым тщательным образом исследуют материальные причины и уладят их, но пусть не забудут источника всего материального - души народной. Она деятель не последний среди таких условий, как земля, культура, капитал и т.п. В конце концов не от земли, не от культуры и капитала, а от народного гения зависит красота и счастье жизни. Но чтобы этот гений - цветок слишком нежный - не завял, необходимы особые условия, и пусть их не забудут. Психология не есть каприз, это машина, которою если пренебречь, она перестанет работать. Решительно необходимо уважить требования духа, если мы хотим, чтобы сто миллионов голов и рук работали ежедневно с тем одушевлением, какое дает удовлетворенный дух. Кто-то вычислил, что если при упадке духа производительность народной работы падает даже на десятую часть, то общая потеря страны выразится в полтора миллиарда в год!
   Если верно, что истинная твердыня государства есть дух народный, если вся цивилизация наша держится на одушевлении нравственном, то величайшим из бедствий следует считать изнеможенье духа. Государственные люди наши, мне кажется, должны философски отнестись к тем вечным явлениям, которые действуют в народной психологии, то угнетая ее до потери сил, то развязывая и ободряя. Отнюдь не все равно, имеем ли мы в мужике существо с рабской душой или с душой отважной, - с сознанием бессильным или насыщенным той энергией, которой примеры мы видим на Западе. Если действительно существуют внушения исторические, то необходимо стараться всеми мерами, чтобы они были благотворны. Необходимо, чтобы сверху шло внушение мужества, величия и благородства, необходимо, чтобы народ стряхнул с себя гипноз презрения и почувствовал себя сильным. Государственные классы наши должны проникнуться мудростью великих вождей, которых вся сила состояла в способности внушать силу. "Вы, греки, непобедимы!" - говорил Александр, и греки гнали перед собой неисчислимые толпы азиатов от Средиземного моря до Индийского океана. "Tu regere imperio populos, Romane, memento"32, - говорила римская аристократия, и маленькие предки нынешних маленьких итальянцев гнали пред собой колоссальных кимвров и тевтонов. То же внушение силы позволило диким кочевникам Центральной Азии разгромить бесчисленные государства. Но совершенно такое же внушение мужества необходимо и для мирной народной деятельности. Господствующие классы должны как-нибудь найти способ ободрить эти сто миллионов кроткого и всегда покорного народа и разогнать ужасное представление, будто все потеряно, будто "не стоит работать", будто "все ни к чему". Все знают, что такое паника в войсках. Совершенно такие же состояния бывают и в мирное время, когда народ продолжительными бедствиями доведен до уныния. Еще сильный и вооруженный для труда, народ вдруг опускает руки и становится первым изменником себе. Он погружается в лень, пьянство, в мелкое хищничество и нравственную спячку. Самые дорогие приобретения культуры рушатся. Живые люди становятся "бывшими людьми", как у Максима Горького, не варварами, а чем-то хуже дикарей, ибо и у дикарей есть боги, семья, очаг, занятия; у людей же культурного разложения ничего. К счастью, народ наш в большинстве еще держится своих устоев, но именно теперь время помочь ему удержаться на них. Он покачнулся, нужно поддержать его во что бы ни стало.
   Бывая за границей, я каждый раз всматриваюсь в западную толпу. Я стараюсь угадать - что дает ей такое разительное преимущество пред народом русским? В расовом отношении это, безусловно, та же толпа. Физический тип в Европе ничуть не выше, чем у нас, и не только не выше, но просто это тот же тип, одинаковый во всей Европе до глубокого юга, до границ древних нашествий готов и славян. Немцы - вылитые русские по типу, или разница самая ничтожная и не всегда в их пользу. То же англичане, голландцы, северные французы, датчане, ломбардцы. Это все одна, крайне пестрая раса, кое-где вырождающаяся, кое-где цветущая.
   Но на Западе действует могучий нравственный возбудитель - внушение человеческого достоинства и права. Отсюда это бесстрашие в мирном быту, это всеобщее доверие, это широкоразвитая взаимопомощь и чудная решительность в борьбе с внутренними затруднениями. Во множестве мелочей за границей вы чувствуете, что понятие "человек" стоит высоко в общем сознании, что слово "гражданин" не звук пустой, а идея, обладающая великой силой. Вы видите, есть какая-то прекрасная общественная "вера", делающая .народ бодрым, радостным, отважным, верящим в свою мирную непобедимость. Это бодрое внушение есть плод не революции, как некоторые думают, а более раннего и более глубокого брожения - религиозного. Вся Европа, даже католическая, пережила всеобщую нравственную встряску в эпоху реформации, и именно тогда древние внушения рабства и презрения к человеку были надломлены. Грамотность народных масс и упоение Библией, доступность всему народу Евангелия, скрывавшегося дотоле папством, - все это в тьму ложных внушений внесло великое откровение истины. Как будто осуществилось то, о чем говорил Христос: "Познаете истину, и истина освободит вас".
   Если правда, что спасение человечества - в истинной вере, то и наше народное спасение в ней же. Будущее зависит от того, проснемся ли мы для истинного христианства и найдем ли в себе мужество решить наши внутренние нужды согласно с той верой, которую мы считаем божественной и спасительной.
   1902
   ЛЕВ И СЕРАФИМ
   Погребение Льва XIII совпало с открытием мощей св. Серафима Саровского. Около останков "святейшего" и святого западный и восточный христианский мир еще раз задумываются о судьбе человеческой, о вечных задачах нашего суетного и скорбного, - но если захотим - величественного и блаженного бытия.
   Запад и Восток как будто разошлись в определении святости. Запад взял живого священника, облек его в белоснежные ризы, окружил его царственным поклонением, возвел на единственный "всемирный" престол, возложил на него тройную, сверхчеловеческую корону, дал в руки ключи от царства небесного, нарек святейшим и непогрешимым... И все же в конце концов получилась фикция, действительная лишь пока верующие немножко лицемерят. Ведь, в сущности, никто из католиков, кроме людей темных, не верит серьезно ни в престол папы, ни в тиару, ни в ключи, ни в непогрешимость почтенного старца, по рождению - бедного тосканского дворянина, каких сколько угодно. Восток христианский наоборот - ровно ничего не дал своему святому при его жизни. Купеческий сын, каких тоже сколько угодно, он сам почувствовал с ранних лет равнодушие к миру, где величие измеряется титулами и коронами. Их ему, правда, не предлагали, но он отказался и от того малого, что доступно многим: от возможности богатства, известности, влияния, от радостей семьи и общества. Наш святой от всего отказался по правилу: "Отдай все и ты получишь все". Он отказался (в монашестве) от своей воли. Он пренебрег цивилизацией и ушел в пустыню, в состояние первобытное. Как отважный исследователь, что стремится к Северному полюсу, наш святой шел на поиски великой цели и тоже к некоей неподвижной точке, вокруг которой вращается ось мира. Он шел вперед, но, в сущности, он возвращался. От задавленного суетой и ложью человеческого общества он возвращался к состоянию естественному, вечному, стихийно-чистому, к состоянию той святости, в которой, по представлению церкви, мы все рождаемся. Пути "святейшего" и святого были совсем различны. И вот в то самое время, как Лев умер, и умер окончательно, Серафим вновь родился, и уже навеки. Бесплотный образ святого в огромном мире верующих сделался более реальным, чем был при жизни. Тогда он был доступен немногим, теперь - всем. Тогда святость его только предполагалась, теперь - признана, а святость-то и есть единственное, что было в нем для всех дорого и интересно. Нет живого человека, но есть нечто более прочное: неумирающий образ человеческий. Видимый внутренним зрением, он не только живет, но и участвует в жизни многих: учит, утешает, предостерегает. Утверждайте сколько хотите, что его нет; ощутимо его действие, а нет действия без присутствующей, реальной силы. Несомненно, и Лев XIII живет в своих деяниях, но до какой степени с каждым днем будут делаться бледнее и ненужнее и сами деяния, и смертный образ папы! Пусть для своего времени это был верх дипломатического таланта и такта, пусть и выгода, и достоинство католичества выиграли при Льве XIII, но что все это для вечности, для настоящей человеческой жизни?
   Недаром имя "Лев" тринадцать раз повторилось в истории папства. Католичество, унаследовавшее идеи языческого цезаризма, имеет в самой природе своей нечто львиное. Если не теперь, то когда-то папство исчерпало в себе все могущество, всю жестокость и вероломство, всю гордость этого имени. Как лев святого Марка (ученика Петра), положивший лапу на Евангелие, католичество для врагов своих было не столько милостиво, сколько грозно. Теперь иные времена. Дрессированный лев во многих отношениях прекраснее дикого, укрощенный папа XX века величественнее средневекового. Связанная сила прекрасна, в ней много трагического. Укрощенный лев обращается в символ, волнующий душу. Но все же это лев - он умер и его нет. Мне кажется, такова же участь и той официальной святости, которой достойным носителем был Лев XIII.
   Не совсем случайно и наш святой старец принял имя Серафима. Еще Гомер заметил, что не напрасно каждый из нас носит свое имя: в каждом имени таится глубокий смысл. Серафим - по древнему представлению высочайшее из творений. Это дух светозарный, безгрешный, безупречный, вместивший в себя не только знание, как херувимы, но и еще высшее состояние - любовь. Серафим - последнее и ближайшее к Богу состояние жизни, высочайшая степень блаженства. Серафим - святость по преимуществу. И старец, принимая монашество, этот по замыслу своему "чин ангельский", не напрасно назвался Серафимом.
   Психология святости
   Я бесконечно далек от того, чтобы опытом постичь высокое состояние святости, но в воображении оно мне рисуется так. Святым, как гением, нужно родиться. Нужно, чтобы целый ряд поколений сознательно или безотчетно вырабатывал блаженную душу, характер того непостижимого изящества, красоты, нежности, которые природа так часто влагает в свою стихийную работу. Рожденный как бы под песни ангелов, подобный ребенок растет поистине как та "душа младая", которую "по небу полуночи" нес ангел. Попадая "в мир печали и слез", иногда в ужасную среду порока, такой ребенок безотчетно стремится вон из нее, вон из несовершенного мира, в состояния, ему еще памятные, до-здешние.
   Почему купеческий сын - хотя бы и благочестивых родителей - пошел в монашество? Да просто захотел, и хотенья этого он превозмочь не мог. О, будьте уверены, мир со своей стороны делал все, чтобы поймать юношу. "Мир ловил его, но не поймал", говоря словами украинского философа. Ему хотелось святости, как другому - порока. "Из тщеславия пошел в монахи, - скажет скептик. - Захотелось поклонения". Какая неправда! Из тщеславия идут - это допустить позволительно - в духовные академии, чтобы надеть когда-нибудь митру и украсить грудь звездами. Из тщеславия идут в писатели, в актеры, в Генеральный штаб - куда хотите, но не в пустынное житие, или, попав туда, быстро бегут оттуда. В пустыню, "прекрасную мать-пустыню", идут души нежные, восхищенные природой, гармонией, для нас неслышной, поэзией вечерних и утренних зорь, созерцаний райских. В пустынножительство идут художники молитвы, люди, одаренные редким талантом религиозного вдохновения. В сущности, не все ли мы ищем того, что составляет тайну нашего существа, тайну счастья?
   Сначала монашество, потом отшельничество, затем затворничество. Наконец, после 15 или 20 лет этого сосредоточенного брожения благородного духа - двери кельи открываются. Оттуда вместо ожидаемой тьмы сияет свет и радость, целебная спасительная любовь. Подвижник достигает наконец желанного состояния, к которому стремилась душа его, состояния святости. Он снова в объятиях ангела, он слышит ясно "звуки небес" и сгорает жаждой передать их людям.
   Святость - одна из форм духа, известная с глубокой древности и среди всех народов. Из всех форм она почиталась совершеннейшей. Всюду употреблялись почти одни и те же способы для достижения святости. За тысячу лет до нашей эры монашество уже процветало в Индии и Египте. Следы неподражаемых по высоте нравственных настроений остались в буддийских священных книгах: немногие сутты, которые я читал, восхитительны. В браминской Индии до сих пор есть народный обычай - посвящать себя в известный возраст отшельничеству. На закате жизни каждый порядочный человек должен перейти в это высшее, связанное с отречением от мира, состояние. До 40 лет - семья, до 60 лет - общественная и государственная деятельность, и затем индус, кто бы он ни был, надевает желтое платье нищего и берет чашу для подаяний. Он идет в пустыню, в одиночество, созерцание, в глубокое размышление, в устроение духа вне времени и места, вне тягостных условий культурной суеты. В рассказе Киплинга "Чудо Пуран Бхагата" говорится, как один из блестящих аристократов, министр маленького индийского двора, воспитанник английского университета и кавалер высшего английского ордена, - как он все это бросил и удалился в горы, буквально как некогда царевич Сидхартха. Там он прожил сорок лет в глубоком погружении в безмолвие природы, в тишину собственной души, в претворение всей прежней жизни в одно какое-то высшее сознание, в высшую мудрость.
   Все великие отшельники, подобно Будде, пройдя аскетизм, оставляют его. Рожденные благородными, они без большого труда достигают состояния, когда плоть уже обуздана, когда приобретено навсегда ясное, блаженное господство духа. Зачем изнурять плоть столь скромную, нетребовательную, как у святых, - плоть, которой уже ничего не хочется, которой достаточно горсти риса и чашки воды, чтобы поддерживать бытие? Иное дело, если плоть доведена до состояния зверя и если этот жадный зверь раздражен и раздирается похотями. Я склонен думать, что борьба с таким "зверем" редко оканчивается победой и, может быть, никогда не оканчивается победой полной. Продолжительный аскетизм в этом случае имеет свой смысл. Но подобно тому как бывает дух глубоко падший, бывает и плоть святая. Тело святого - будто только что сотворенное Богом, уравновешенное, мирное тело, всецело подчиненное духу. Никаких стремлений, никаких пристрастий, - нет ничего такого, от чего было бы трудно отказаться тотчас, как только потребует этого высшее сознание. Такая кроткая "святая плоть" есть олицетворенное здоровье. Оно дается в награду праведникам и, кажется, только им одним. У отшельника - нора в горе и кусок хлеба в день, и старик живет до 80, до 100 лет, не зная, что такое доктора и лекарства. Величественный дух, распустившийся как крона над стволом пальмы, кажется, совсем забывает об этом засохшем стволе жизни, предоставляет ему как-нибудь вытягивать из пустынной почвы немного питания, и последнего всегда оказывается достаточно.
   Нет сомнения, что внешний подвиг святых главным образом состоит в подготовлении плоти к новому состоянию духа, в "укрощении плоти". Но что такое это укрощение?
   Как пловец заботливо осматривает челн свой и заделывает щели, так и человек, стремящийся к святости. Ему действительно нужно особое, укрепленное тело. Укрепленное не гимнастикой, которая сводится к потере органического равновесия, к нарастанию грубых тканей за счет более нежных, - а способом более естественным - воздержанием. Это тоже, если хотите, гимнастика, только через дух. Разросшиеся органы упражняются в неделании и непитании, пока не атрофируются до своей естественной формы. Как задача скульптора - отнять у мраморной глыбы все лишнее, чтобы обнаружить прекрасное изваяние, так и у подвижника: он постепенно снимает со своей плоти лишний жир и мясо, пока не превращается даже физически в идеальную фигуру, - идеальную в том смысле, что в ней сохранено только необходимое.
   Почитание мощей, мне кажется, коренится в этом отношении плоти к духу. Тело святых - не совсем такое же, что наше, физиологически не такое. Это все равно как настроенный инструмент не то же самое, что расстроенный. Весь строй святого тела уравновешен и подчинен основному тону - служению мысли. Раз нет страстей, хотений, излишеств, раз приход и расход тела сведены к минимуму, такое тело не может быть совсем таким же, каковы тела, например, пьяниц, обжор, азартных спортсменов или праздных лентяев. Облагороженная плоть, как материальный корень духа, достойна быть предметом поклонения, как все совершенное, чего мы хотели бы достичь в себе. Древние поклонялись прекрасным статуям: это были языческие мощи, только мраморные, напоминавшие о богоподобных людях. Я не берусь судить с богословской точки зрения, но мне кажется, что аскетизм праведников есть прежде всего возвращение тела к первородной невинности и чистоте. Результатом этого возвращения само собой является первородное здоровье. Не "убиение" плоти, а убиение только ее уродств и болезней, не истязание, а возвращение к окончательному блаженству - вот цель истинного аскетизма. Мне кажется, что это так, доказывает прекрасное физическое самочувствие людей праведных. Я знаю, что хворают и прекрасные люди, но болезнь и у них признак какого-нибудь греха, личного или родового. Болезнь, как уродство или безобразие, свидетельствует о некотором поражении духа: духу безупречному подобает совершенное воплощение. Праведники, сколько от них зависит, возвращают себя к свежести ранних лет. Как младенцы, не знающие ни плотской любви, не опьянений, ни наркозов, ни пресыщенья, праведники чувствуют себя легко и ясно. Довольствуясь ничтожным, они достигают самого значительного. Как младенцы, они не замечают своего тела и погружены исключительно в работу духа. Кто знает, может быть, их святость есть уже новое, в этой жизни начавшееся младенчество, как бы второй расцвет за то же лето возраста. Но так как при этом они не теряют накопленного сознания, то их второе детство освещается всем опытом долгой жизни. Они и дети, и мудрецы вместе. Именно о таких сказано, что им доступно царство Божие.